Северин Н Перед разгромом
I
На берегу сильно бурлившей реки, вздутой весенним разливом, царило необычайное оживление. Почти все население деревни, с подростками и стариками, толпилось вокруг дорожной кареты, запряженной пятериком измученных коней, и, размахивая руками, перебивая друг друга, толковало о переправе через эту реку со слугами проезжего господина — с его камердинером, молодым парнем в дорожной ливрейной шинели со множеством воротников и в шляпе с кокардой, с поваром, вылезшим из кибиточки, приделанной к задней стенке экипажа, и с бородатым осанистым кучером, уныло поглядывавшим на неожиданную преграду. В совещании принимал участие и форейтор, мальчик лет четырнадцати. Мало-помалу сдержанный говор перешел в такой гвалт, что одна из шелковых занавесок на окнах поспешно поднялась, и над спущенным нетерпеливой рукой стеклом появилось красивое молодое лицо мужчины с темными глазами и с густой шапкой вьющихся белокурых волос. Во взгляде, которым он обвел толпу, выражалось недоумение человека, не вполне еще очнувшегося от крепкого сна и неясно сознающего, во сне или наяву видит он и слышит то, что происходит вокруг него.
— Что случилось? Почему мы стоим? Что это за народ? — спросил он у подбежавшего к нему камердинера.
— Да вот не знаем, как реку переехать. Нет тут у них ни моста, ни плотины, ни парома. Говорят — вброд, а ее, вишь, как вздуло.
— Какая река?
— Малявка-с.
— Малявка? — с живостью переспросил барин. — Отворяй скорее, я выйду, — добавил он.
Дверца распахнулась, и не успел Федька развернуть подножку, как барин спрыгнул на землю и, не обращая внимания на толпу, почтительно расступившуюся перед ним, начал внимательно всматриваться в пейзаж, залитый лучами солнца.
Было чем залюбоваться! Речка капризно извивалась у подножия гор, покрытых лесом; роскошная весенняя зелень переливалась изумрудным блеском в солнечных лучах, лаская взор всевозможными оттенками. Но глаза проезжего на ней не останавливались и с напряженным вниманием поднимались все выше и выше, отыскивали что-то в пространстве, досадуя на волны зелени, скрывавшие перед ним горизонт.
— Господские-то хоромы таперя тополями засажены, а прежде их, бывало, издалече было видать, — произнес старческий голос в толпе, точно угадывая причину недоумения незнакомца.
Последний обернулся к старику, произнесшему эти слова, и отрывисто спросил:
— Где же тополя?
— Вон там! Верхушка башни из-за них чуть-чуть виднеется, — ответил старик, протягивая руку к группе высоких тополей, над которыми белелась остроконечная верхушка башни.
— В доме живут? — осведомился проезжий.
— Живут. Молодой барин Дмитрий Степанович все больше в разъездах, а супругу свою к бабушке привез. Детки у них. Тополями-то засадить дом старая барыня приказала, чтобы с большой дороги не было видно.
— Когда? — с живостью спросил проезжий.
— Да уж таперь, поди, годов двадцать будет. У меня в те поры внучка родилась, скоро пять лет как замуж ее отдали.
«Двадцать лет! В тот самый год, когда меня пятилетним ребенком привезли сюда из Москвы», — подумал Владимир Михайлович Грабинин.
Он зажмурился, чтобы лучше представить себе местность такой, какой она была в то время, но видение из прошлого, мелькнувшее было перед ним при имени реки, безвозвратно кануло в вечность и не являлось на его зов; как в калейдоскопе, кружились в его мозгу обрывки давно забытых впечатлений: большой белый дом на горе с затейливыми башнями и с высоким каменным крыльцом в итальянском вкусе; роскошный сад с тенистыми аллеями, спускавшимися к реке — той самой, перед которой он теперь стоял. Смутно, как во сне, припоминалось, что когда-то он бегал и резвился в этом саду с другими детьми, в такую же, как теперь, весеннюю пору, но эти картины исчезали одна за другой, не давая ему всмотреться в них. Между прочим промелькнула перед его духовными очами длинная вереница комнат, где почему-то не только бегать и резвиться было строго запрещено, но даже и говорить нельзя было иначе как шепотом. Тут толпились люди с испуганными лицами, и ему было жутко. В одном из покоев, глубже и мрачнее прочих, на широкой кровати лежала старуха с пронзительными глазами, худая и страшная. Над кроватью спускался балдахин из темного бархата, поддерживаемый когтями огромной золотой птицы с остроконечным клювом и распростертыми крыльями. Эта птица, точно парившая под самым потолком, так запечатлелась в памяти Грабинина, что заслонила собою все прочие представления, и ему невозможно было вспомнить лицо лежавшей под нею старухи: оно воскресало перед ним в образе птичьего клюва.
А может быть, на самом деле ничего этого не было: он, может быть, все это видел во сне, на картине или вычитал в книге?
Владимиру Михайловичу так захотелось удостовериться в этом, что он обернулся к окружавшей его толпе с готовым вопросом на устах. Но ему не удалось произнести его: Федька бежал к нему с предложением пройти несколько шагов по берегу к тому месту, где, по уверению здешних старожилов, было так мелко, что смело можно было ехать вброд.
— Выше подножки вода не достанет. Вчера вечером мельник тут переехал с кладью, а воды было больше сегодняшнего, — объяснял он, указывая на изгиб реки, уходившей за гору. — Вот тут один вызывается проводить.
Барин принял предложение и минут через двадцать, сидя в карете, медленно ехал по воде к противоположному берегу, где посланный на разведку парень, весело размахивая руками, кричал, чтобы «смело ехали, без сумления».
Он был прав; вода покрывала только колеса экипажа, медленно покачивавшегося на высоких круглых рессорах и, успокоенный относительно переправы, Грабинин снова задумался об обитателях дома, где, ему казалось, он был в детстве, когда его привозили сюда из Москвы прощаться с умирающим дедом, оставившим ему то самое имение, которое он ехал теперь осматривать.
— Вы — чьи? — спросил он старика, помогавшего ему найти старый дом за тополями.
Этот старик во время переправы шел в воде ближе всех к экипажу, с любопытством поглядывая на высовывавшегося из окна барина.
— Аратовские. Барин наш все в разъездах по другим своим имениям, а здесь старая барыня хозяйничает.
— Так у вас и старая барыня есть?
— Завсегда у нас была старая барыня. В деревне таких стариков и в живых не осталось, которые бы то время помнили, когда ее здесь не было.
— Сколько же ей лет?
— Да поп сказывал, что по церковным книгам ей уже давно за сто перевалило.
«Неужто это та самая старуха, которую я видел под балдахином двадцать лет тому назад? — подумал Грабинин. — Но в таком случае можно рассчитывать, что и балдахин с птицей цел и что я их увижу?»
— И ваша барыня до сих пор в своем уме? — спросил он.
— Ума-то у нее, пожалуй, на десяток молодых хватит, — ответил старик с самодовольной усмешкой. — Дай Бог каждому так управляться с хозяйством, как наша старая барыня Серафима Даниловна. До нее у аратовских господ только и имения было, что это самое Малявино с хуторами, а теперь всего у нас приумножилось — и земли, и лесов. И все это — ее ума дело. Рассказывают старики, что и покойный супруг, и сыновья из ее воли не выходили. Да и правнук-то, теперешний наш барин Дмитрий Степанович, уж на что до всего дошлый, а и тот почти ни во что здесь не вмешивается и, можно сказать, гостем у нас живет, все хозяйство, значит, старой барыне предоставил. И в других-то своих имениях без ее совета ничего не начнет. Она все знает. Да и как ей не знать, когда столько лет прожила на свете и все настоящей самовластной хозяйкой? Было из чего ума набраться. «Я, — грит, — все знаю, и то, что есть, и что было, и что будет; меня, — грит, — не проведешь и ничем не удивишь».
— Ты из дворовых? — прервал его Грабинин, от которого не ускользнули изысканные для мужика обороты речи и чистота русского произношения собеседника.
— Точно так-с, из Россеи с родителями вывезен, из-под Тулы, и сызмальства при господах: в казачках, при буфете, потом в камардинах при барчуках. В Питер они меня с собой взяли. Там несчастье со мной случилось, и сослали меня в дальнюю деревню, да на простой девке женили, чтобы, значит, отбить охоту на красавиц в девичьей заглядываться, — прибавил он с усмешкой, немного помолчав. — И вот теперь скоро сорок лет, что я опять на родине очутился. Барыня наша гневна и неотходчива, старую мою провинность отпустить мне не изволила, в барские хоромы обратно меня не приняла, а приказала отпустить леса на избу, чтобы строился на указанном месте и мужиком, значит, доживал век. Построился я, хозяйством обзавелся, женился, жену схоронил, дочку замуж отдал, двух сыновей женил и живу теперь с внучками-сиротами. Две у меня их было, да старшенькую Настю к молодой барыне в услужение взяли, а вторую хочу замуж выдать.
Не подозревая, какое значение будут иметь сообщаемые факты на его судьбу, Грабинин все рассеяннее слушал старика по мере того как они приближались к берегу. Наступал конец путешествию; поощряемые громкими криками мужиков, кони, мокрые и взволнованные неожиданной ванной, шумно фыркая, втащили карету на крутой песчаный обрыв реки. Мужиков, помогавших при переправе, одарили медными пятаками из кожаной мошны, хранившейся под сиденьем, кучер весело крикнул: «Трогай!» — и экипаж помчался по длинной деревенской улице, мимо глазевших из всех окон и со всех крылечек баб и ребятишек.
Деревня Малявино скрылась из вида. Оставив в стороне дремучий лес, около часа ехали по зеленеющим ранними всходами аратовским полям, миновали новый кирпичный завод, а там, перед тем как повернуть за рощицу, карабкавшуюся по пригоркам, кучер приостановил лошадей, чтобы дать Федьке соскочить с козел, подпрыгнуть к окну, из которого выглядывал барин, и скороговоркой возвестить:
— Вот и Воробьевка, сударь! Извольте взглянуть налево, барские хоромы видать.
Грабинин метнулся к другому окну и увидал промеж спутанных ветвей заглохшего парка почерневшую от времени крышу над длинным, осевшим на сторону старым домом.
Зрелище было не из привлекательных. Сад совершенно одичал и порос бурьяном, пруд затянулся илом, аллеи поросли высоким непролазным кустарником, а постройки разваливались.
Зато в стороне от барских хором, за полверсты от них, на юру и одиноко, торчал среди лужайки странной архитектуры небольшой дом, вокруг которого было и людно, и оживленно, и шумно. Весь залитый лучами солнца, он резко выделялся на темном фоне парка, давно превратившегося в дремучий бор. У заново срубленного крыльца хлопотали куры, и теснилась пестрая толпа поселян в живописной местной одежде, вызванная сюда бубенчиками приближавшегося экипажа. И, должно быть, такое событие, как приезд господ, было здесь в редкость, если судить по недоумению и жгучему любопытству, не без примеси страха, выражавшемуся на всех лицах.
Миновав строения барской усадьбы и оставив их далеко за собой, карета повернула прямо к этому дому. Толпа раздвинулась, куры разлетелись в разные стороны, а через огород, кратчайшим путем, перепрыгивая через ямы и кусты, бежал без шапки человек лет тридцати пяти в опрятном черном кафтане и в высоких сапогах, — управитель Андрей, заведовавший Воробьевкой со смерти старика Вишнякова, который тут хозяйничал бесконтрольно еще при жизни деда теперешнего владельца. Шла деятельная возня и в доме, где несколько парней и девок, под наблюдением красавицы Маланьи, жены Андрея, женщины молодой, строгой и проворной, вытаскивали в огород сундуки и узлы со всякой всячиной.
Бросив беглый, но зоркий взгляд на эту возню, Андрей обогнул дом и, подбежав к барину, низко поклонился ему.
— Управитель? — спросил последний с улыбкой.
— Точно так-с. Добро пожаловать, сударь! Заждались мы вашей милости, — весело проговорил Андрей, молодцеватым движением головы отряхивая назад густые кудри русых волос, спадавших ему на лоб при поклоне, которым он приветствовал своего господина. — Мы вас, сударь, не ждали сегодня, не взыщите за беспорядок. Уведомили бы раньше о своем приезде, все нашли бы готовым для вашего пребывания, — продолжал он, энергичным взмахом руки отгоняя прочь глазевшую кругом толпу любопытных, чтобы остаться с барином наедине.
— А ты меня здесь хочешь поместить? Почему же не в доме?
— Там уже давно невозможно жить. Покойный Абрам Никитич все собирался от сырости да от крыс к внучкам в деревню перебраться, да так и умер, а после его смерти дом в еще большую ветхость пришел. Крыша протекает, печи разваливаются, полы давно прогнили. Все это поправлять стало бы в копеечку вашей милости; ведь здесь глушь, мастеровых пришлось бы из Киева выписывать, а там все ляхи, — такую заломили бы цену, что весь годовой доход с Воробьевки им пришлось бы отвалить. Вот я и надумал заместо таких трат использовать амурный домик, что без употребления стоял в парке.
— Амурный домик? — переспросил Грабинин. — Вот это? — прибавил он, указывая на строение, пестревшее заплатами из нового дерева и с неуклюжими пристройками, нисколько не отвечавшее данному ему названию.
Красивое лицо управителя, его смеющиеся лукаво глаза, бодрый вид и жизнерадостное красноречие производили такое приятное впечатление, что в беседе с ним время летело незаметно, а этого только и нужно было Андрею: задержать подольше барина на крыльце, чтобы дать время убрать все лишнее из дома.
— Точно так-с, домик этот спокон века звали амурным. Кличка эта ему дана покойным старым барином, вашим дедушкой.
— Ты говоришь, что он стоял в парке? Как же вы его сюда перенесли?
— Мы его не переносили-с, мы этот самый парк вокруг него вырубили и, таким образом, к жилью его приспособили. Если теперь убрать его теми коврами, что у нас в кладовой хранятся, да кое-какую мебель из старого дома сюда перенести, вашей милости можно будет совсем спокойно целый год тут прожить, пока нового дома не выстроим.
— Я приехал сюда всего на неделю, — заявил барин.
— Что же это вашей милости не угодно нас подольше вашим присутствием порадовать? — спросил Андрей, ловко скрывая радость, наполнившую его сердце от приятного известия.
— Мне надо только познакомиться с имением, посмотреть, как идет хозяйство, да узнать, нельзя ли побольше извлекать из него дохода.
— Хозяйство здесь ваша милость найдет в порядке, на том стоим. Ночь не доспим, куска не доедим, чтобы барское добро в целости сохранить, чтобы все было исправно, а что до денег, то в настоящее время у нас самая малость осталась, по той причине, что вплоть до зимы в хозяйстве одни только траты, а доходов ждать нельзя. Вот если б ваша милость дозволили хоть самую малость леса продать, тогда мы бы и с деньгами были, и облегчение в хозяйстве получили. Народ кругом — вор и разбойник отчаянный, от одних беглых с Дона да из Москвы отбоя нет.
Барин давно перестал слушать его; он углубился в мысли, не имевшие ничего общего с рассуждениями о непроизводительности лесного хозяйства. При упоминании об амурном домике в его уме завертелись рассказы старых московских тетушек и бабушек о проказах его покойного деда с красавицей-полькой, которую он тайком вывез из Варшавы, где состоял при царицыном после. Эту польку, к величайшему огорчению своей законной супруги и ко всеобщему негодованию и соблазну, дед поселил в своем родовом имении Воробьевке. На беду красавица была замужем за паном Джулковским из мелкой шляхты, но с большими связями и протекциями. Сутяга и законник из Киевского воеводства, это Джулковский немедленно отправился в Петербург жаловаться на бесчестье, причиненное ему русским офицером, и как ни старались доброжелатели Грабинина, в том числе и его свояк, Александр Андреевич Безбородко, придать его поступку вид невинной шалости, и как ни расположена была сама царица Елизавета Петровна снисходительно относиться к такого рода любовным проделкам, пан Джулковский до тех пор зудил и кляузничал, пока не добился приказа вернуть ему, на счет похитителя, супругу, с уплатой крупного куша за бесчестье.
На имение Грабинина было наложено запрещение, тем более тягостное, что Воробьевка находилась на границе Киевского воеводства, где в то время хозяйничали соплеменники его соперника, и частые наезды судей да разных комиссаров, все друзей и собутыльников пана Джулковского, не могли не быть убыточны и мучительны для несчастного похитителя его жены.
Одним словом, дело несомненно кончилось бы полнейшим разорением последнего, если б, на его счастье, поляки не прогневали русскую императрицу какой-то крайне дерзкой выходкой, и если б друзья Грабинина не воспользовались удобным случаем убедить ее, что не стоит так жестоко карать дворянина, проливавшего кровь за отечество, из-за беспутной полячки, которая сама соблазнила его на увоз от постылого мужа. Следствие приказано было прекратить, а пану Джулковскому — довольствоваться возвращением ему супруги и вознаграждением, уже сорванным всякими правдами и неправдами.
Однако пятилетняя судебная волокита так измучила и разорила Грабинина, что вернуться к прежней жизни он был не в силах. И он повел в своей Воробьевке жизнь озлобленного анахорета, удрученного мрачными воспоминаниями (а может быть, и угрызениями совести), относясь равнодушно не только к хозяйству, но и к родному единственному сыну. Последнего мать увезла с собою в Москву, когда убедилась в своем бессилии кротостью, покорностью и любовью изгнать из сердца мужа привязанность к иноземке. Так как прибегать к другим мерам, пользоваться своими законными правами и заступничеством влиятельных родственников против неверного мужа ей было не по нраву, то она и предпочла удалиться в монастырь, где вскоре и скончалась от тоски, оставив сына на попечение своих родных.