Перед разгромом - Н. Северин 6 стр.


— Алешка до сих пор у нее? — спросил он.

— У нее. Я приказала не трогать, пока гость не уедет. Люди при нем — кучер, камердинер, форейтор; неладно при них шум поднимать. И без того по всему околотку невесть что толкуют про наше над нею тиранство.

— Мне на то, что здесь плетут, наплевать, а вот если через этого питерского франта до столицы гнилые слухи дойдут, тогда подлинно неприятности могут выйти. Да что тут толковать? Дело сделано — надо поправлять. А чтобы дети при ней оставались, на это я ни в коем случае согласиться не могу, уж это, как вам будет угодно.

— Да ты слышал, что я сказала? — прервала его старуха.

— Обращаться вы с нею не умеете, вот что.

— Я не умею, так вези ее туда, где умеют.

— Увезу, не беспокойтесь. Дождаться нужно только одного человека из Варшавы. Туда доктор приехал из Праги, порченых лечит. Пригласил я его сюда осмотреть Елену. А вы еще говорите, что я ее не жалею! Знаете, сколько запросил с меня этот доктор? Двадцать червонцев! Это только чтобы сюда приехать, а за лечение само собою. Я и торговаться не стал, все двадцать червонцев ему отвалю, сказал бы только, как нам ее лечить. Что вы на это скажете? — прибавил Аратов, смущаясь под зорким взглядом старухи.

— Скажу, что тебе уж очень приспичило скорее от нее избавиться, вот что я скажу, — заявила она.

Правнук не возражал и начал молча прохаживаться по комнате, не раздвигая бровей и улыбаясь странной, вызывающей усмешкой, в то время как Серафима Даниловна продолжала смотреть на него, пытаясь разгадать его мысли. Он знал, что ему ничего от нее не утаить. Слишком хорошо знали они друг друга, и слишком сильна была в Аратовой воля, чтобы бороться против ее проницательности. Да и не для чего! Разве в конце концов, как бы ни повернулась его опасная затея, она не пожертвует всем на свете, чтобы помочь ему? Ближе и дороже его у нее никого нет на земле. Чтобы оставить ему все свое состояние, она со всеми родственниками разошлась; только привязанность к этому правнуку и поддерживает в ней жизнь.

— Пригласили вы Грабинина ночевать? — спросил он с успокоенным лицом и с обычным выражением в глазах.

— Зачем? Дорога недальняя, и ночь лунная, пусть едет с Богом.

— Нет, он мне на подольше нужен. Когда еще удастся залучить его! Послезавтра надо ехать в Тульчин, там пир горой по случаю выборов послов на сеймик. Я обещал воеводе кое в чем помочь ему. Грабинина надо так ублажить, чтобы совсем в нас уверовал. Приятельские отношения надо с ним завести. Это легко: он, наверное, в отца, такой же кисляй с чувствительным сердцем. А все же на это время нужно, и я им займусь. Может быть, повезу его с собою в Тульчин. Пусть увидит, как в Речи Посполитой люди живут, с красавицами нашими пусть познакомится…

— Смотри, не отбил бы он у тебя Розальской, — усмехнулась старуха.

— Пусть попробует! Узнает, как полячки русским дуракам носы натягивают. Ну, да в грабининском роду это известно. Ловко отработала полячка его деда! А, кстати, я и забыл вам рассказать: мне с этой самой погубительницей вашего любимца удалось встретиться.

— С Джулковской? — с живостью спросила старуха. — Где же? И неужто она еще жива?

— Жива и здорова. Про здешние края помнит, и, когда ей меня назвали, заинтересовалась, стала про Воробьевку расспрашивать, живет ли там кто, жив ли прежний управитель, все ли там по-прежнему.

— Да не может быть! Ты меня морочишь! Вот бесстыдница!

— Истинную правду вам говорю. Встретился я с нею у Изабеллы; Джулковская раньше при тетке ее мадам де Кракови в резидентках на респекте состояла, а теперь при ней.

— И сама про Воробьевку заговорила? Ей, значит, известно, что ты обо всем знаешь?

— Да кто же этого не знает? Мне на нее Репнин указал. Гуляли мы с ним в саду, а она идет нам навстречу с двумя дворскими девицами. Любезная и нарядная дама, в летах, а видать, что была очень красива в молодости, глаза до сих пор с огоньком, и очень представительная…

— А здесь была худа, как щепка.

— Пополнела с тех пор, и больше пятидесяти лет ей нельзя дать. Давно уже овдовела и полным уважением всей «фамилии» пользуется.

— Вот что значит полячка! Наша, русская, после таких передряг давно скисла бы и от тоски да стыда гриб грибом сделалась бы, а эта козырем выступает, говоришь?

— Именно козырем. И чего ей стыдиться? Что было, то прошло и быльем поросло. Состояние у нее хорошее; муж был, должно быть, парень дельный, если благодетели его и патроны после его смерти продолжают оказывать ласку и внимание его вдове; чего же ей больше надо? И для чего ей о старом грехе думать да киснуть, когда этот грех давно ксендзы замолили?

— Совесть-то, значит, по-твоему, в карман?

— Понятно! Репнин говорил мне, что она — замечательно умная женщина, и ему, кажется, очень приятно, что Изабелла сошлась с нею: она все же по старой памяти сторону русских тянет, — прибавил он со смехом и, вернувшись к прерванному разговору, спросил: — А куда посадили Грабинина письмо писать?

— В библиотеку. Приказала отвести его туда, когда ты приехал, чтобы он разговору нашему не мешал.

— А сколько вы с него за посылку взяли?

— Пятьдесят рублей назначила. Так он моему предложению обрадовался, что сто хотел дать.

— Напрасно отказались. Его к крупным издержкам приучить надо, чтобы не жался, когда придется с денежками по нашим сутягам разъезжать. Теплые ребята! Они протрут глаза его червончиком, припасай только побольше. Однако надо распорядиться насчет ужина и всего прочего; надо показать петербургскому щегольку, как у нас люди со вкусом и с понятием живут. О делах мы с ним до завтрашнего утра ни словечка не пророним, утро вчера мудренее. А про Джулковскую я вам на просторе еще расскажу.

С этими словами Дмитрий Степанович поспешно вышел.

IV

В большой комнате с широкой кроватью под голубым штофным пологом Елена Васильевна Аратова играла на ковре со своим ребенком.

Которому из двух — восемнадцатилетней матери или двухлетнему сыну — было веселее кататься по ковру, прятаться, с громким раскатистым смехом кружиться или прыгать, взявшись за руки, — решить было трудно. Оба предавались счастью быть вместе, беспрепятственно целоваться и обниматься, болтая все, что взбредет в голову, с увлечением юных существ, которым такое удовольствие редко выпадает на долю. Недавний страх и отчаяние были забыты. О том, что ждало ее впереди, Аратова перестала думать с той минуты, как Настя прибежала сказать ей, что приказано оставить их в покое до отъезда гостя, когда же Настя принесла им обед и начала рассказывать о молодом воробьевском барине, молодая женщина с досадой прервала ее:

— Я знаю, — отрывисто заметила Елена Васильевна, отвертываясь, чтобы скрыть румянец, вспыхнувший на ее щеках.

— Где же вы изволили их видеть? — удивилась Настя.

— Иди себе, оставь нас! — с раздражением сказала барыня, которой почему-то было неприятно слушать похвалы красоте и наряду гостя.

Напоминание о нем раздражало ее, а между тем он не выходил у нее из головы с того мгновения, когда их глаза встретились. С этой минуты в душу Елены проникло странное, давно не испытанное убеждение, что она не одна на свете, что есть человек, которому ее горе и слезы могут быть близки сердцу. Это сознание будило в ней предчувствие чего-то нового и прекрасного, и, может быть, это было причиной радостного возбуждения, с которым она предавалась удовольствию быть с ребенком.

До сих пор жизнь Елены Васильевны была крайне печальна. С того дня, как ее привезли сюда, весь мир превратился для нее в тюрьму с двумя тюремщиками: прабабушкой Серафимой Даниловной и мужем; он так угнетал ее своим умом и могуществом, такой беспомощной чувствовала она себя в зависимости от этих двух существ, что других помыслов у нее не было, кроме заботы не навлечь на себя их гнева. Она старалась всеми силами души достигнуть этого, но ей это плохо удавалось, и она часто впадала в отчаяние.

Когда правнук и наследник Серафимы Даниловны женился на девице без состояния, старуха, верная своему правилу из всего извлекать пользу, решила сделать из бесприданницы хорошую хозяйку, строгую надсмотрщицу и доносчицу на дворовых. Но Елена оказалась не на высоте возлагаемых на нее упований. Да и могла ли нагонять страх на кого бы то ни было юная Елена с детским личиком и с детскими понятиями о жизни, когда ее самое можно было довести до слез жалким словом, смутить косым взглядом, напугать грубостью.

— Не знаю, право, к чему мне твою красавицу приспособить? — жаловалась Серафима Даниловна правнуку, перечисляя свои неудачные попытки извлечь пользу из его жены.

— А видели вы, как она рисует? — спросил он с улыбкой.

— Смеяться, что ли, надо мною вздумал? — раздраженно крикнула старуха. — Ты бы еще спросил, слышала ли я, как она романсы поет, на арфе играет да по-французски талялякает! Очень нужны эти глупости в хозяйстве, нечего сказать!

Когда правнук и наследник Серафимы Даниловны женился на девице без состояния, старуха, верная своему правилу из всего извлекать пользу, решила сделать из бесприданницы хорошую хозяйку, строгую надсмотрщицу и доносчицу на дворовых. Но Елена оказалась не на высоте возлагаемых на нее упований. Да и могла ли нагонять страх на кого бы то ни было юная Елена с детским личиком и с детскими понятиями о жизни, когда ее самое можно было довести до слез жалким словом, смутить косым взглядом, напугать грубостью.

— Не знаю, право, к чему мне твою красавицу приспособить? — жаловалась Серафима Даниловна правнуку, перечисляя свои неудачные попытки извлечь пользу из его жены.

— А видели вы, как она рисует? — спросил он с улыбкой.

— Смеяться, что ли, надо мною вздумал? — раздраженно крикнула старуха. — Ты бы еще спросил, слышала ли я, как она романсы поет, на арфе играет да по-французски талялякает! Очень нужны эти глупости в хозяйстве, нечего сказать!

— Я вам про рисование говорю, — стоял на своем Аратов, вынимая из кармана вышитое по бархату саше и подавая его прабабке. — Может которая-нибудь из ваших золотошвеек такую работу сделает? — продолжал он, забавляясь изумлением, выразившимся на лице старухи.

Она была знаток в рукоделии и не могла не оценить тонкости вышивки и красоты узора и отрывисто сказала:

— Неужто сама и узор сочинила?

— Сама.

— Так пусть сочинит узор для Аришки. Хочется получше справить заказ игуменьи из Вознесенского монастыря. Пелену она на алтарь просила вышить по бархату, который княгиня Вяземская пожертвовала; а я обещала постараться, а новых узоров у нас нет. Хотела тебе приказать раздобыть из Варшавы или из Москвы.

— Я вам привез мастерицу, которая вам сколько угодно узоров насочинит, — отвечал правнук с довольной усмешкой.

Это было вскоре после того как он привез свою молодую жену в Малявино, три года тому назад, и когда он еще не терял надежды быть счастливым с нею, хотя менее самонадеянный человек на его месте уже и тогда перестал бы рассчитывать на это. Послушная родительской воле Елена безропотно вложила свою дрожавшую от страха руку в руку представленного ей жениха, не поднимая на него взора, выслушала его признание в любви и обещание посвятить жизнь на ее счастье, и еле слышным голосом ответила «да» на его вопрос, согласна ли она сделаться его женой.

Невестой она была недолго. Все торопились свадьбой — и мать Елены, спешившая в Сибирь к умирающему в ссылке мужу, и сам жених, страстно влюбленный и враг таких праздных и убыточных занятий, как ухаживание за девушкой, которая должна была принадлежать ему по законному праву. Изучать ее вкусы и характер казалось ему еще бесцельнее: разве не от него зависело переделать ее по-своему, если б он нашел это нужным?

Но Аратов ошибся в расчете, не приняв в соображение физиологических и психических феноменов, проявляющихся иногда в человеческой природе, а именно: непреодолимого и безотчетного отвращения женщины к какому-либо мужчине, без всяких видимых причин и наперекор всем общепринятым понятиям о неотразимости мужской красоты, ловкости и ума на не совсем еще вышедшую из детства, невинную и чистую помыслами девушку. Между тем именно такой феномен и проявился, когда наступила их брачная ночь — от ужаса и отвращения с Еленой сделался первый припадок с корчами, окончившийся глубоким обмороком.

Но тогда Аратов еще мог приписать это испугу оскорбленной невинности, замкнутой жизни Елены в доме, похожем на терем, и утешал себя мыслью, что от него зависит, чтобы Елена влюбилась в него до безумия и с восторгом отвечала на его ласки. Не было еще примера, чтобы понравившаяся ему женщина не поддалась его обаянию. Но у этой было к нему что-то враждебное, невольно заставлявшее подозревать, что в данном случае не тело влияло на душу, а душа — на тело. Точно каким-то для нее самой непонятным чутьем прозревала Елена жестокость сердца и развращенность ума, скрывавшиеся под очаровательной внешностью ее мужа, и вздрагивала с ног до головы от его поцелуев, как от прикосновения ядовитого жала гнусного чудовища, невзирая на все ее старания победить это обидное для него отвращение. В борьбе с женою — слабым, беспомощным ребенком — он доходил до такой ярости, что, как сумасшедший, выбегал из комнаты, чтобы не поддаться искушению убить ее.

Между тем Елена забеременела, и угасшая было надежда увидеть в ней такую женщину, как те, которых он до нее знал, снова воскресла в сердце Аратова. Люди науки, с которыми он советовался, поощряли в нем эту надежду, но советовали беречь жену.

Для этого представлялся один только способ — разлука. Аратов оставил жену у прабабки, а сам уехал за границу.

Без мужа Елена ожила. Свою беременность она переносила с легкостью вполне здоровой натуры, до последнего дня бегала и резвилась с приставленными к ней компаньонками из сонма приживалок, ютившихся в усадьбе с раннего детства, дочерей доверенных лиц, всю жизнь проживших при Серафиме Даниловне и потому преданных ей.

Эти наперсницы донесли своей благодетельнице, как Елена Васильевна весела без супруга, как она звонко смеется, распевает песни, радуется солнышку, цветам, забавляется птичками, котятами, всем, что попадается ей на глаза. Опытная старуха, видевшая на своем веку множество неудачных супружеств, поняла причину этого превращения. Когда окружающие ее старухи с умилением говорили: «Эка юность-то в ней играет!» — она думала про себя: «Не помнит себя от радости, что муж далеко!»

И горькая обида за любимого правнука невольно заползла ей в сердце, наполняя его досадой на невинную причину семейного разлада.

Месяцев через восемь после отъезда из Малявина, проживая в Париже, Дмитрий Степанович получил от прабабки письмо с извещением о рождении сына, нареченного по его желанию Алексеем.

«Дитя крупное и здоровое, голос звонкий и нос аратовский. Кормилицу взяли из Ефремовского хутора — жену Степана Кудрявого», — надписала Серафима Даниловна.

В то время Дмитрий Степанович был еще так влюблен в жену, что вне себя от радости немедленно собрался на родину. Однако, как он ни торопился, а прибыл в Малявино только через месяц, в тот самый день, когда приглашенные на крестины гости разъехались по домам.

И в ту же ночь, от испуга ли (как всегда, Аратов явился невзначай, никого не предупредивши письмом), или от нового пробуждения инстинктивного отвращения, но с его женой опять приключился припадок таинственного недуга, от которого ее уже считали излечившейся. На следующий день, чуть свет и ни с кем не простившись, молодой барин уехал в город, а недели через две вернувшиеся с экипажем и лошадьми повар и кучер возвестили об его отъезде за границу.

С год не было известий о Дмитрии Степановиче. Знали только, что он жив и здоров, иначе сопровождавший его камердинер Езебуш уведомил бы о болезни или смерти своего господина. Западали в Малявино и такие слухи: будто Дмитрия Степановича видели в Варшаве и в замках некоторых польских магнатов, с которыми он находился в приятельских отношениях, но так как проверить эти слухи было трудно, да и бесцельно, то их без внимания пропускали мимо ушей.

У Елены родилась дочь, но известие об этом, посланное опять в Париж, где у Аратова была постоянная квартира, не заставило его торопиться домой, и новорожденной было уже пять месяцев, когда он приехал в Малявино. Он встретился с женой ласково, даже с радостью, но уже на следующее утро стал суров и придирчив к ней. Он нашел, что жена не сделала никаких успехов ни в пении, ни в игре на арфе, разучилась говорить по-французски и одеваться со вкусом, вообще одичала так, что ее нельзя узнать.

— В деревне светскому обращению не научишься. Хочешь иметь жену-модницу, вози ее по большим городам да по заграницам, — с ехидной усмешкой возразила на это старуха-прабабка. — И глуп же ты, Митяйка! Женился, а с женой не знаешь, что делать. Чем бы радоваться, что и она, и детки здоровы, да Бога благодарить за то, что ей, кроме деток, ничего не надо, ты ворчишь да злобствуешь.

Но, по-видимому, Дмитрию Степановичу этого было мало. Слушая прабабку, он хмурился и с раздражением ходил по комнате, что всегда у него было признаком сдержанного волнения.

О главной причине своего неудовольствия он молчал: отношение жены к нему не изменилось; при свидетелях она была в его присутствии покойна, но стоило им только остаться вдвоем, как тотчас у нее являлись предвестники страшного припадка: тревога в глазах, общее беспокойство, судорожное подергивание губ, слезы. Сомневаться в том, что ему никогда не победить ее отвращения к нему, как к мужу, было невозможно, и этой горькой, оскорбительной истины Аратов больше от себя не скрывал.

О, если б он мог сделаться равнодушным к Елене! Увы! Невзирая на разлуку, на развлечения с другими женщинами, он не в силах был заглушить в себе бешеную страсть к законной супруге и готов был на все, чтобы только заставить ее разделить эту страсть.

Назад Дальше