Аптекарский остров (сборник) - Андрей Битов 2 стр.


И вот я не еду встречать Новый год в автобусе… Это самый мрачный и, пожалуй, самый чистый Новый год в моей жизни. Я новичок, салага. Всего две недели в армии. И — ни копейки. Не открыть ни бутылки, ни даже пачки папирос. И приказ по отряду: в новогоднюю ночь — всем дома. Дома… То есть в казарме. Но старички кто ушел в самоволку, кто так нагулькался. А нам, новичкам, — и нечего. Кто-то пил одеколон. Но вот и одеколона нет. Кто-то разводит зубную пасту. А я… Я получил сразу три письма из Ленинграда, первые письма сюда из дому: от мамы, друга и от нее. И я не вскрываю письма, жду, чтобы открыть их в двенадцать. И мне погано. В основном погано потому, что завидую, завидую… И мне кажется, бог как весело! встречают там, в Ленинграде. И память подсказывает только соблазнительное, прекрасное, радостное. И растравляю, растравляю себя и не могу остановиться. Потому что я верю, верю, что они любят меня там… Но все они сейчас встречают, и пьют, и не помнят обо мне. Конечно, вспомнят — но забудут… Потому что я — не к празднику. И мать — она любит меня больше всех — и она сидит сейчас дома, и богатый стол, и все вокруг любимые люди — и хорошо. И друг, он, конечно, предложит за меня тост, там, среди друзей, и все вспомнят и погрустят секунду и чокнутся от дури. И она… Она верна, верна!

И какой-то азиат жалеет меня и угощает меня планом. Я выкуриваю папироску. И вот мне смешно-смешно. Боже, как мне смешно! Какие все остроумные люди, какие лица! О боже…

А потом я опираюсь о нары и плыву, плыву… Корабль, ночь. Звезды, ветер. А потом я мушкетер. Атос или д’Артаньян.

И потом иду по залам, залам, и все прекрасные картины по стенам. Никогда не видал такого прекрасного…

А потом я просыпаюсь. В поту, голова разламывается. Где я? Почему? А по радио кончаются двенадцать ударов. И я вспоминаю… Самая большая радость — я ведь ее ждал весь день — вскрыть письма! Но во мне нет радости. И я прочитываю их кое-как. А потом всю ночь не могу уснуть от головной боли и кашля.

И вот я снова еду в автобусе встречать Новый год. И все едут. И наверное, думают, что все, все едут встречать Новый год в автобусе. Или они и не думают об этом. Конечно, не думают. Ведь праздник.

А с кем-то несправедливо поступили, кто-то потерял все деньги, у кого-то вообще все пошло прахом, кто-то умер только что и у кого-то умерли, кто-то встречает Новый год в поле, кто-то в тюрьме. Их тьмы, этих людей. Они не едут в автобусе. А мы себе едем и едем. Всё встречаем и встречаем Новый год за Новым годом.

Всё пируем…

Вот иду я по улице, возвращаюсь, допустим, с работы. Рабочий день, значит, кончился. Освободился я. Решил пройтись пешком по набережной. Солнце, воздух. Реденькие, жиденькие стоят топольки. Будут когда-нибудь большими. А я — старым. Можно будет что-нибудь по этому поводу сказать. Помню, как их сажали, например. А сейчас я молодой, освободился я, иду по набережной. Корабли стоят на приколе. Солнце греет. Матросы на кораблях ничего не делают, греются. И музыка на корабле играет. Изумительная такая, дешевая музыка.

А поцелуев, извините, нет.

Ох, какая же это музыка! Что-то такое за душу берет… Конечно, вкус. Конечно. Люблю Баха, не люблю Сен-Санса. Симфония — да, джаз — да, оперетта — нет. Но песенки… Ах, эти песенки! То, что много лет хранилось в тайне.

Вкус — да! Да ну его к черту.

Иду я, к примеру, в вышеописанной обстановке, и так мне хорошо, так сладко, так щемит что-то… Плакать хочется. Тут около меня притормаживает ЗиМ. И вижу — там генерал. Да не просто — две звездочки. Остановил шофера-солдата, дверцу открыл, высунулся и обращается к милиционеру, как проехать туда-то. А милиционер не знает. И вдруг — странное дело — я каким-то волчком завиваюсь, забегаю, чуть не сгибаюсь и говорю: туда-то и туда-то, направо и налево, так-то и так-то. А голос дрожит гаденько-гаденько и даже выше стал. И машина уехала. А я стою, провожаю взглядом, и поза вся неестественная: скорченная и слюна чуть не капает. И вдруг понимаю: что ж это я, ведь я же терпеть генералов не могу, ведь я же чины ненавижу! Я всегда так говорил и говорю и думаю так же. Что же это такое!

Так стыдно, так стыдно.

Что это?

Что это?.. Почему бы мне не убить вот этого человека? Он сделал мне гадость, или он мне мешает, или просто мне не нравится его физиономия. Почему бы и нет? Почему бы мне не растлить собственную дочь? Или не выкрасть десять тысяч золотого займа из бабушкиного стола?

Почему я не делаю всего этого?

И почему все-таки, раз я так не поступаю, то все же часто поступаю грязно, погано, подло? И почему, в таком случае, иногда я поступаю хорошо, чисто, благородно?

Почему? Зачем? Для чего?

И вообще-то, если представить, то вся жизнь — скопление каких-то обстоятельств. Они могли быть такими, но могли быть и другими. И от каждого из таких обстоятельств — своя цепочка, своя жизнь. И тогда почему бы не рассмотреть свою жизнь так, что она могла бы быть тыщу раз разной и где-то, в одном случае, прекрасной? Может, я рожден быть чем-то вовсе другим? И только какое-то чудовищное и нелепое стечение обстоятельств помешало мне? Например, где-нибудь в Африке быть пигмеем… Представляете, охотиться на зебр?..

И еще хорошая специальность — водитель мотороллера. Наверно, им неплохо платят. Пожалуй, это здорово — возить молоко и книги. Ехать — бутылки в кузове звяк-звяк! Заходить в разные квартиры, и там тебя уже знают: «Может, выпьете чайку?» А вот в этой квартире открывает всегда такая славная девушка…

Но только последнее время, мне кажется, они стали ужасно носиться. Наверно, их перевели на сдельщину. Вот они и носятся. Выжимают из своих пердунков все, что можно.

А тре́ску!

Хорошо также варить варенье. И надписывать на банках «клубника отличная» и ставить дату, или «смородина удовлетворительная» и дата. И ставить банки на шкаф плотными рядами. А потом составить их опись. Хорошо — разбираться в хламе. Сортировать. Рассортировав, заворачивать в бумагу, перевязывать бечевкой и опять же надписывать «обивка от бывшей ширмы» или «пластинки битые» и опять же класть на шкаф.

Все это очень хорошо.

Теперь еще и снег пошел — подумать только… А ведь весна.

А мама хочет сервант. Никто ей не сочувствует. А ей очень хочется. Я говорю: зачем сервант? А она говорит: мало ли кому чего — просто охота…

Ничего… Все — будет ничего.

Вы, говорят, слишком молоды… А я говорю: не виноват.

Вот сейчас хожу и думаю: вот об этом бы написать и об этом. И вон об том…

А потом, страшное дело, буду ходить и — о чем бы написать? О чем? Мое же дело?! Об этом? Но почему же именно об этом? Или о том? Тоже ни к чему…

И еще говорят:

«Кто это у нас такой маленький-маленький! Кто это у нас под столом ползает? Кто это такой холесенький-холесенький! Ух ты, гули-гуленьки… Ах ты, цыпочка-цыпа! Кто это у нас такой квадратненький! Угловатенький такой кто у нас? У-тютюшеньки-тютю. Кто это у нас такой несознательный-несознательный! Такой недооценивающий-недооценивающий?.. Какой миленький маленький авторчик! Ух ты, мой поросеночек… Всё пишет и пишет, пишет и пишет. Ах ты, сладенький… Сейчас я тебя съем-съем. Тпруашеньки и аашеньки не хочешь? Ух ты, бады-бады! Ух ты, бады! Ах ты, неполноценненький мой… Что же ты не то пишешь? Ой, гулюсеньки мои!..

Что же ты извращаешь? Правду, говоришь, пишешь?.. Ах ты, негодненький! Говоришь, искренне надо?.. Ах ты, сволочь, мракобес… а я-то думал, ты заблуждаешься! Я-то тебе верил, гад!! Скоро праздник. Мы будем демонстрировать свою мощь! А ползучие гады будут высовывать свои жала из-под ворот…

И ты, ты будешь там!!!»

И действительно, кому хочется быть ползучим гадом и высовывать свое жало?..

Вот сейчас приеду домой и все, все приберу! Вымою, выколочу, выброшу все ненужное и открою форточку. И надену чистую рубашку. Все приберу, приберу и начну жить сначала.

И в голове тоже порядок наведу. Все негодные мысли отброшу. Выкину их, негодяек! Потом заплачу все долги, все выполню, что кому обещал, и напишу всем письма, и сделаю всем приятные сюрпризы…

Стану жить по режиму, вылечусь, вставлю зубы, буду делать по утрам зарядку и обтираться холодной водой. И каждый день буду бегать вокруг Ботанического сада.

А когда, после всего этого, я стану абсолютно свободен, я поеду за город, заберусь в лес, там будет полянка, лягу на спину и буду смотреть в небо.

И так буду лежать на спине и смотреть в небо долго-долго — всю жизнь.

1960–1961

Большой шар

Папа брился. Делал он это обстоятельно. Он оттягивал пальцем кожу на взмыленной щеке, проводил бритвой, трогал пальцем выбритое место, вытирал бритву и палец о газету. Он надувал то левую щеку, то правую, вбирал нижнюю губу и при этом еще пел. Папа гладил брюки. Он плевал на пальцы и шлепал по брюху утюга, он фыркал на брюки и при этом пел.

Тоня была как на иголках. Она сидела на краешке дивана, положив руки на колени и выпрямив спину, всем своим видом показывая, как она «терпеливо ждет». Любимец, довоенный еще пупс, безногий и черномазый, лежал за ее спиной сиротливо и неприкаянно. Тоня сидела, а потом вскакивала, подбегала к окну и, вспрыгнув, ложилась на него животом. Окно выходило во двор, и там было серо и пусто. Выше было голубое-голубое небо. А во дворе было от этого вовсе пусто. Пробежал мальчишка, пища в «уйди-уйди».

И скрылся в подворотне. Из подворотни доносился гул. Волнами.

Тоня сползла с подоконника и снова примостилась на краешек дивана «терпеливо ждать». Папа, уже в брюках, начинял карманы. «Когда же я куплю пиджак?» — сказал папа, надевая побуревший китель. Он еще раз посмотрел на себя в зеркало, почему-то насупился, поджал губы, сдвинул брови и, сохраняя это суровое и красивое лицо, повернулся к Тоне, искоса еще поглядывая в зеркало, и сказал:

— Ну пошли, Антон.

Они вышли из подворотни и остановились, привыкая к свету и шуму. Бесконечной серой лентой, а выше — красные пятна лозунгов, а выше — очень голубое небо, тянулась по улице демонстрация. И как берега — люди, никуда пока не идущие: смотрят на демонстрантов. Солнце лилось на Тоню и папу, и они щурились. И рыжие Тонины волосы горели на солнце. Папа посмотрел на нее и сказал:

— Ты у меня сегодня как флажок.

Он еще постоял немного, глядя на демонстрантов, и заторопился. Рядом с домом был садик, и туда он отвел Тоню. Это был очень удобный садик: в двух шагах, и ребенок на воздухе, и в безопасности, и не надо улицу переходить.

— Ну, Антон… Ты тут погуляй. А я схожу, мне надо. В одно место.

И повернулся. И пошел.

Ушел, и Тоня сразу услышала: «Лиса! Лиса Патрикеевна явилась!» Подскочили мальчишки и за косу дернули, и она кого-то за нос, и звали попрыгать на аэростате. Но это все было неинтересно сегодня: и аэростат, который, полуспущенный, лежал огромной пухлой лепешкой на пустыре, за развалинами, и на котором так здорово было прыгать, и сами развалины, которые начинались сразу за садиком. И Тоня снова очутилась на улице.

Колонны, колонны… А на тротуаре шла торговля. Слева продавали красно-зеленые бумажные шарики на палочках, справа две цыганки, торговавшие шарами, ссорились из-за шаров. Вернее, из-за жалкой синенькой шкурки, которую можно надуть, и она станет синим шаром. Они тянули шкурку в разные стороны, дергали, то одна, то другая, словно пилили:

— Это мой шар!

— Нет, не твой!

— Это не твой шар!

— Нет, это мой!

Шкурка лопнула. Нет шара.

И тогда они ссорились из-за места: чье оно, кто из двух первый пришел и кто раньше его занял. И тоже не могли договориться.

Колонны шли и шли. Тоне очень захотелось идти со всеми вот в такой колонне. Может, нести что-нибудь, а может, петь. Но главное, идти в колонне. Тут, правда, все незнакомые люди. И Тоня колебалась. Вот сделает шаг — и она уже в колонне и идет со всеми. И она не делала шага. И сердце колотилось от этого часто-часто. Только шаг…

Трень-бом-динь! — словно где-то далеко зазвенел колокольчик — и Тоня уже в шеренге и идет со всеми. Никто не удивился и не спросил ничего. Она шла с этими многими незнакомыми людьми, и от этого что-то прыгало внутри радостное, щенячье, и ей самой хотелось прыгать. Но Тоня не прыгала.

И тут сбоку, обгоняя колонну, прошел очень серьезный солдат… и было с ним что-то удивительное! На голове был шлем с наушниками, за плечами металлический ящик (сразу видно, сложный-сложный аппарат), а от ящика вверх — железный прут, он торчал над головой. Солдат шел в таком виде, серьезный и важный, и был он как человек, на которого смотрят: ничего не видел вокруг. Он прошел, как не из этого мира, погруженный во что-то, сбоку колонны, обгоняя. Трень-бом-динь! — прозвенело где-то внутри Тони и в то же время словно издалека, и она тоже обгоняет колонну сбоку, следом за солдатом.

Она с трудом поспевала за ним, сталкиваясь с демонстрантами, обгоняя их и боясь почему-то, что он ее заметит. Так они двигались некоторое время вдоль колонны, как вдруг солдат свернул на боковую улицу. Она была безлюдна, а после такого многолюдья казалась особенно пустой и тихой. Солнце делило улицу вдоль: одна сторона была залита им, на другой — уступами — резкие тени. Они шли по теневой, и странной казалась другая — светлая, и пустынность, и тишина, и флаги от дома к дому — тоже казались странными. Солдат стал переходить на солнечную сторону и вдруг заметил метнувшуюся за ним Тоню. Он приостановился — и Тоня остановилась, не зная, куда деться на этой пустой улице и что теперь будет. «Что тебе, девочка?» — сказал солдат и отогнул один из наушников. Тоня молчала. Солдат засмеялся и полез в карман. Достал что-то, повернул в руках. «На», — протянул он Тоне. Тоня отступила и недоверчиво на него посмотрела. «На же, бери, — еще раз сказал солдат и шагнул к ней. — Это твои волосы». Тоня испугалась и машинально взяла, все еще глядя ему в лицо. За его головой колебался железный прут. Солдат засмеялся и пошел. Тоня посмотрела, что у нее в руке. Это была маленькая катушка с рыжей проволокой, тоненькой, как волосок, и шелковистой. Тоня подняла голову и поискала глазами солдата. Он уже был довольно далеко и тут свернул в подворотню большого серого дома. У самой подворотни он обернулся, увидел Тоню и помахал ей рукой, а издали — словно поманил.

И скрылся. Тоня медленно подошла к дому. В подворотне были громоздкие деревянные ворота, сплошные, пригнанные. Тоня стояла и разглядывала их. Она видела полоску посередине, где разделялись створки, и прямоугольник внизу одной из створок (наверно, туда и скрылся солдат). И тут в другой створке откинулось маленькое окошко, и оттуда выглянул кто-то и сказал: «А тебе что тут надо? Проходи, пацанка, проходи…»

Тоня испугалась и побежала, свернула в какую-то из улиц, и еще раз, и перешла на шаг. Совсем успокоилась и шла по какой-то незнакомой улице, и слева был парк за красивой решеткой, а справа очень длинное здание с белыми колоннами, а впереди купол церкви, и ни одного разрушенного здания не было на этой улице. И ни одного человека. Тоня шла, зажав катушку в кулак, и поглаживала одним пальцем шелковую проволоку, шла и не узнавала этих мест. Она пыталась представить, в какой стороне находится их улица, по которой она шла с колонной и на которой стоит их дом. И это ей не очень удавалось.

И может, вовсе это не ее город, такой солнечный, красивый и пустой. А другой, совсем другой… Волшебный. И тут случаются необыкновенные вещи! Такие, такие… Она никак не могла представить какие… И тогда из боковой улочки вышла женщина, на руках у нее был малыш, а выше… выше… на голубом небе — огромный (таких и не бывает даже!) красный шар. Трень-бом-динь! Трень-бом-динь! — настойчиво и где-то уж совсем рядом с Тоней зазвенел колокольчик. Шар… И золотой кораблик на нем. Шар натягивал ниточку в руках у женщины и рвался вверх.

Трень-бом-динь! Трень-бом-динь!

Тоня и не заметила, как оказалась прямо перед женщиной с малышом и встала. Она и не видела их — она видела только большой и такой круглый и прекрасный шар, а таких больших и не бывает вовсе. Женщина с малышом тоже остановилась. Так они стояли друг перед другом. «Что тебе, девочка?» — спросила женщина. Она была нарядная и красивая, меховая. «Шар…» — сказала Тоня.

— Как шар? — сказала меховая женщина. — Это наш с Люкой шар. Правда, Люка? — сказала она, боднув своего малыша носом. — Мы его купили. Он нам очень понравился, и мы его купили. — Она говорила уже не Тоне, а малышу: — Люка у нас очень любит такие шары… — Люка сидел на руках у меховой мамы, розовый и равнодушный, как китайский божок, и бессмысленно таращился на Тоню. — Так что, девочка, шар этот — наш. И нам с Люкой надо бежать, потому что сейчас вернется наш па-поч-ка… — И она, еще раз боднув равнодушного Люку носом, хотела уже идти дальше.

Но Тоня все стояла перед ней, и — трень-бом-динь! — только самый большой на свете, самый круглый и самый красный шар — только он и был на свете.

— Что же ты, девочка? Пропусти нас… — недовольно протянула женщина и шагнула на Тоню.

— Тетенька! Тетенька! — закричала Тоня.

— Что, девочка? — строго сказала меховая тетенька.

— А где вы его достали? — сказала Тоня и «его» почему-то произнесла шепотом.

— А это мы с Люкой сейчас тебе объясним, — вдруг смягчившись, сказала тетенька. — Это ты сейчас пойдешь по этой улице и свернешь по первой улице направо. Пойдешь по ней, а там совсем близко. Недлинный переулок. He-длинный… Нет, он ничего себе. Это у него название такое. Там дом такой зеленый. Он один там такой зеленый. Ты сразу его увидишь.

У него еще у ворот женщины такие каменные стоят. Вот, пройдешь во двор, и там, прямо, парадная. Третий этаж… А мы с Люкой побежали-побежали. Ух ты, мое сокровище! — боднула она Люку и действительно побежала, но только несколько шагов, а там пошла. И скрылась.

Назад Дальше