Аптекарский остров (сборник) - Андрей Битов 8 стр.


Я молчу. Руководитель снова извлекает из себя свой знаменитый такт и не спрашивает больше. Он начинает говорить сам.

— Что же это, Витя? Я знаю твоего отца, ты учился вместе с моим сыном… Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Ты же умный, способный парень, тебе много дано… Чем же объяснить твое отношение?

Я молчу. Я знаю, лучше мне не говорить. Наверно, он действительно относится ко мне неплохо. Наверно, ему хочется пойти мне навстречу и оставить меня, хотя я и не оправдал ничего. Наверно, он даст мне еще время, чтобы я показал себя. Лучше уж не давать ему честных слов. Это честнее. Лучше отмолчаться и подождать, пока он решит все сам и отпустит меня, похлопав по плечу…

Руководитель выдерживает паузу и продолжает:

— Ведь ты же взрослый человек, Витя… Ты ведь хорошо помнишь ваш школьный выпуск… Кухарский, Потехин и Мясников — уже аспиранты. Москвин и Номоконов — научные сотрудники крупных и перспективных институтов. Запорожченко — уже капитан… А ты ведь был далеко не менее способным, чем они.

Он еще выдерживает паузу и говорит уже более шутливым голосом:

— Испытательный срок кончился? Кончился. И вышло что? Вышел фук. Я могу, конечно, дать тебе еще возможность… Но я должен быть уверен…

Я стою. Я молчу. Это еще не ложь.

— Так вот, Витя…

Тихая возня поднимается во мне. Все в кабинете плавно сползает в сторону. И расплывается это все. Больше я ничего не слышу и не вижу.

А вижу я кактус на подоконнике. Каждую его иголочку. Сам зеленый, а иголочки рыжие. А за окном небо, почему-то синее. Снег сверкает. Снег и кактус. Красный трамвай с белой крышей изогнулся на повороте. Трамвай и кактус. И купол — такой голубой, что растворяется в небе. Церковь и кактус. Черно-белые деревья… Да ведь это тот самый сквер! Я всегда радуюсь ему после работы…

А в оконном стекле, повыше кактуса, — пузырь. Удивительно в этом пузырьке! И небо, и снег, и трамвай, и деревья, и купол — все помещается в нем. Маленькое, странно вытянутое и какое-то особенно яркое. Там снежный город. Кто-то живет в нем, вовсе крохотный… Интересно, каким он видит меня оттуда?

1961–1962

Далеко от дома

Село называлось Филиппово и было центром Филипповского района. Через село протекала река Филиппиха, она же была главной улицей. Реки вообще-то не было — было широкое каменистое русло. Берега поднимались круто вверх метра на два — на три, и там, оставив лишь узенькую осыпную полоску (она же была тропинкой), нависали над берегами покосившиеся заборы и плетни. Огороды, все больше с капустой, были за ними, и почерневшие домишки стояли в огородах.

По сухому корыту Филиппихи вился тоненький и даже прозрачный ручеек. В тех местах, где берег был подточен и нависал, ручей образовывал ямки, маленькие омуты: из них жители черпали и носили ведрами воду. С водой в селе было плохо. Реки как таковой не было. Правда, местные говорили, что весной и осенью это настоящая река и в прошлую осень в ней даже потонул один пьяный человек: словно бы он уснул на бережку, а ночью река разбухла и слизнула его и отнесла к самому райсовету, где и выбросила. И действительно: райсовет стоял на берегу Филиппихи.

Село вытянулось вдоль Филиппихи и было длинно. На правом берегу, там, где обрывалось село и переходило в невысокие, поросшие травой холмы, и расположилась буровая установка. Она прибыла своим ходом чуть не за триста километров, чтобы дать селу воду. Планировалось, что в течение месяца она закончит все работы. Но уже и третий месяц подходил к концу, а дело мало подвигалось. Установка была старая, разрез очень сложный, и снабжение затруднено. Старший мастер, многоопытный человек, сбежал от греха через месяц, и его обязанности стал исполнять студент-дипломник, Сергей Мышалов, из столицы. У него уже кончился срок, он очень скучал по дому и рвался к жене, а все не мог вырваться отсюда: многочисленные его рапорты об увольнении как бы тонули, а бросить буровую самовольно он не решался, хотя в мыслях часто бывал близок к этому. Дело же по-прежнему не шло. На них, казалось, махнули рукой и забыли. Даже местные, поначалу очень любопытствовавшие, тем более что прошел слух, что тут вовсе не воду, а золото ищут, — перестали любопытствовать и даже, до обидного, не замечали.

Жила бригада на другом конце села, в красном уголке сапоговаляльной фабрики, производившей в небольшом количестве валенки. Мужчины спали в зрительном зале, стены которого были украшены пожелтевшими обязательствами, прошлогодними стенгазетами и осыпавшимися еловыми ветками, а на сцене, за красным занавесом, спала их стряпуха Катя.

За фабрикой село опять обрывалось, и опять начинались те же зеленые и плавные холмы, а Филиппиха утекала дальше, где и впадала, всего в пятнадцати километрах от села, в большую реку Брылку, водную артерию огромного золотоносного края.

Край этот славился рекордным количеством солнечных дней в году и занимал третье место в стране по этому количеству, о чем знало и чем гордилось все местное население. Но за три месяца, действительно безоблачных, незаметно приблизилась осень с ее первым ненастьем.

Дожди кончились внезапно, и снова стало ясно. Небо побледнело и отдалилось и уже ничем не напоминало той летней сини, что была до ненастья. Дома, огороды, дороги — все стало как бы шире и реже в своем пространстве: осень была уже в воздухе. И это было странно, как все селение вдруг поредело и просквозилось, как роща. А рощ в округе не было.

— Это ненадолго, — говорил вернувшийся из отпуска Саня Подойницын, побледневший и похудевший, весь больной, — не успеешь отдохнуть… Утино ненастье было, гусино — было, — загибал он пальцы, — теперь журавлиное ненастье будет — и все.

И действительно, по утрам на село падал такой сырой и плотный туман, что они брели на смену и уже не видели друг друга в двух шагах. Сергей вынимал из тумана свой тяжелый сапог, видел его и снова погружался в туман, и нога с удивлением находила землю. Хотя было светло — вернее, бело. Сергей легко находил дорогу в тумане — так она была им исхожена — и сбивался лишь, когда задумывался, как это он ее находит. Он чувствовал тогда, как далеко вперед ушел Саня, и кричал далеко вперед: «Эй, Саня!» — «Тут я», — недовольно буркал Саня, и голос его оказывался совсем рядом, в двух шагах. Сергей угадывал тогда перед своим носом пятно чуть сероватого тумана — это была Санина спина. Сергей, успокоившись, брел дальше и думал о том, что вот скоро снова ненастье и почему это у них такие прекрасные, птичьи имена, у ненастий, и тут же догадывался, что птицы эти улетают перед ненастьем, — поэтому и вспоминал, как читал где-то, что летят они по необыкновенно точным маршрутам, что у них есть какой-то удивительный, природой им данный компас, и они ощущают магнетизм земли и руководствуются им, и Сергей думал тогда о том, что почти так же бредет он в непроглядном тумане и знает, куда ставить ногу, — идет в правильном направлении. Но он уже влезал на тот взгорбок, за которым должна была открыться их вышка, а вышки по-прежнему не было видно. И стук ее не слабел и не рос, а был все тот же — далековатый.

Помимо своих начальственных обязанностей, Сергей выходил теперь на смену вместе с Саней Подойницыным, потому что напарник Сани, веселый и ласковый зэк, из отпуска не вернулся, и было похоже, что и не вернется, и теперь смена была без рабочего. И пока Сергей, уже привычно и безнадежно, писал рапорты, теперь, вдобавок ко всему, требуя еще и рабочего, и на рапорты ему, соответственно, ничего не высылали из требуемого, тем более рабочего откуда так вдруг достать, и без того Сергей уже надоел начальству непрестанными своими требованиями… Пришлось ему самому проявить инициативу, чем, надо сказать, удивил же он своих работяг — никогда они такого не видывали, — стал он, старший мастер, ходить на смену за исчезнувшего рабочего.

А работать в этом тумане было неприятно. С каждым днем все позже разгоняло его солнце. Словно огромное всеобщее облако наваливалось на землю ночью. За полдень, после многочасовой борьбы, как бы удовлетворенное и обессиленное, устанавливало солнце свой широкий и нежаркий осенний свет на побледневшем и отодвинувшемся небе. Каждый день туман был так непривычно и долго плотен, что казалось, он остановился навсегда в этом странном мире. И каждый раз, наблюдая на смене этот поединок солнца с туманом, они словно не очень верили и ждали как бы равнодушно, чтобы не слишком разочароваться, что ли. И когда солнце все-таки появилось, это всегда было словно неожиданно, и тогда они обнажали себя в радости, почти детской.

— Прободало, прободало! — припрыгивал Саня, показывая на солнце. И работать становилось веселее, и расстилались на солнышке отсыревшие насквозь ватники, и сами они, в футболках, становились проворнее и моложе.

Так все и шло. В свободное от смены время Сергей писал заявки и рапорты. Доски же, глина, дробь все не прибывали и не прибывали, и обсадных труб не хватало. И замена пропавшему рабочему тоже не приходила. И Сергей каждый день сам отправлялся на смену. И на рапорты его, что пора его освободить, потому что вот-вот начало занятий, не говоря уже, что семья заждалась и жена неизвестно что думает, что, если не отпустят, он сам все бросит и уедет, — и на эти рапорты ответа не было. И туман с каждым днем падал все плотнее, и каждый раз солнце все позже с ним справлялось, и однажды, скоро уже, должно было не справиться, и тогда снова — сплошные дожди, как было уже дважды, а теперь — последнее ненастье, третье, самое долгое, а там сразу — и зима. К тому все шло.

Так все и шло. В свободное от смены время Сергей писал заявки и рапорты. Доски же, глина, дробь все не прибывали и не прибывали, и обсадных труб не хватало. И замена пропавшему рабочему тоже не приходила. И Сергей каждый день сам отправлялся на смену. И на рапорты его, что пора его освободить, потому что вот-вот начало занятий, не говоря уже, что семья заждалась и жена неизвестно что думает, что, если не отпустят, он сам все бросит и уедет, — и на эти рапорты ответа не было. И туман с каждым днем падал все плотнее, и каждый раз солнце все позже с ним справлялось, и однажды, скоро уже, должно было не справиться, и тогда снова — сплошные дожди, как было уже дважды, а теперь — последнее ненастье, третье, самое долгое, а там сразу — и зима. К тому все шло.

И Сергей притерпелся, привык и почти уже полюбил эти медленные, нудно-напряженные дни и иногда неожиданно взглядывал кругом: на Филиппиху, на черные домишки с покосившимися плетнями, на неправдоподобную капусту, выплывающую из последних клочьев тумана своими молочно-голубыми боками, на женщину, плывущую с ведрами, такую желанную, отчего всегда вспоминалась ему жена, хотя и не видел он ее никогда с ведрами… или петух ронял вдруг в осеннее запустение свой пронзительный крик, или глубокий старик сторож, как всегда доставая и поднося ему кисет с махрой, просил папироску, или… а дальше шли бесконечные, плавные, зеленые холмы — и тут что-то спирало ему душу, подступало к горлу, раздвигало грудь в непонятном, тревожном и тоскливом чувстве любви ко всему этому, столь надоевшему, почти ненавистному, от чего давно уже хотелось только бежать.

Сергей успокоился, и даже письма из дому теперь уже не взвинчивали его: дом отдалился и стал почти сомнительным воспоминанием некой прежней жизни — а теперь другая жизнь. Вести из дому были лишь приятны и прохладно ласкали, как нынешнее ослабевшее солнце. Постепенно они становились несколько реже и как бы даже холоднее, что тоже не могло не напоминать здешнюю погоду. Он прочитывал их теперь лишь по одному разу — ему хватало, и он складывал их в толстую пачку, на дне которой находились письма, что жгли его в свое время, как здешнее знаменитое летнее солнце, заставляли писать рапорт за рапортом, возмущаться нелепым своим положением, и были эти письма пропитаны соляркой и мазутом, потому что путешествовали с ним на смену.

С тем же тоскливо-любовным чувством, с каким взглядывал на окрестности села Филиппова, пробегал теперь Сергей строки письма… «Да, как похоже все в этом мире, — думал он. — Все подобно в этом мире, все — системы подобий… Вот солнце и солнце… и вот вдруг спадает первый туман, и солнце легко разгоняет его чуть позже… и спадает третий туман… и каждый туман чуть плотнее, и солнцу все труднее разогнать его… и вот уже лишь на полчаса выглянет оно… а потом лишь обозначится слабым пятном — и все: дождь, ненастье. И ненастье это повторяется до трех раз, с каждым разом все продолжительней, и в третий раз солнце уже не справляется с ненастьем — и зима… И так же, наверно, приходит старость, и уходит любовь, и иссякает идея, и совершается всякое дело… Все так похоже: и дни короче, и чувства слабее, и радость и восторг все бессильнее… Все похоже, все подобно. Это подобно тому, а то — этому… И, как открытия, — узнавания этих подобий. Весь наш опыт в этом. Только вдруг спросишь себя: да, конечно, подобно, кто спорит, все — подобно, но только — подобно чему? Что это „одно“, чему все подобно? Что это?.. — и обнимешь пустоту…»

Сергей вернулся с ночной смены, отсыревший, продрогший, бессонный. Получил новое письмо от жены, грустное и спокойное: все было тихо дома. И вспомнил тогда, что еще не ответил на предыдущее. Развесил сырую одежду, собирался лечь… Как вдруг динамик, висевший над входом в их красный уголок, затрещал и заскрипел, как бы с трудом пробивая ту пыль и ржавчину, что скопилась за долгое молчание в его горле. Неспавшие насторожились. Прочистившись, динамик начал читать левитановским голосом правительственное сообщение. «Работают все радиостанции…» Услышав этот всегда внезапный голос, Сергей почувствовал холодок в спине, тревогу военных лет. Сразу пролегли через него все семь тысяч километров, отделивших его от дома — он был бессилен перенестись туда. Но все это тут же отлегло от сердца, потому что вовсе не это, а запустили космический корабль с человеком на борту… Насторожившиеся — встрепенулись. Заговорили: «Как зовут-то?.. такой молодой — и уже майор… русский вроде… зовут-то как?..»

Сергей как-то вдруг, с облегчением, устал, прошел к своей койке и повалился на нее. Снился ему вокзал…

В это же утро, в тумане, в зумпф с глинистым раствором упала и утонула коза. Никого в это время у станка не было: наладив бурение, работяги ушли отогреваться в кабину и за стуком двигателя ничего такого не слышали. Обнаружилось это, впрочем, быстро, потому что перестала идти промывка и чуть не случилась авария. Работяги остановили станок и, разыскивая неисправность, обнаружили козу, уже дохлую: она навалилась на всасывающий шланг, и храпок забился шерстью. Нельзя сказать, чтобы что-нибудь в этом случае требовало приложения инженерского ума, но необычность его как-то парализовала их инициативу, и они, заглушив двигатель, оба пошли за старшим мастером. Оставлять станок без присмотра не полагалось, но, видно, никому из них не хотелось оставаться на вышке одному.

Они разбудили Сергея. Сергей, сначала испугавшись, что произошло нечто серьезное, успокоился, разобравшись в сбивчивом их рассказе, и, вздохнув, неохотно, с тяжкой медлительностью, стал одеваться. Его, впрочем, не торопили. Так же медленно и нехотя двинулись они к буровой, и работяги почему-то все пропускали Сергея вперед, а он, уже забыв про козу, плыл в этом непроглядном тумане и, как всегда вдруг, обнаружил перед собой вышку.

Почему-то он ожидал увидеть козу уже извлеченной из зумпфа, и, когда увидел выпирающий над поверхностью густого сизого раствора козий бок со свалявшейся в глине шерстью, он охотно воспользовался тем, что, как старший мастер, имеет право приказать сделать то-то и то-то и не обязан марать руки. Он брезгливо поморщился и, отвернувшись, стал прикуривать. Выпустив первый дым, он бросил через плечо мнущимся работягам (такое, как всегда, могло случиться лишь на смене у Петро): «Ну что ж, давайте извлекайте». Сергей курил, искоса поглядывал, как топчутся вокруг зумпфа работяги, выдумывая какие-то непригодные к случаю петли и ведра и явно не желая спускаться в зумпф. Сергей, попыхивая и злясь, направился к большому ящику, в котором хранился всякий хлам, и извлек оттуда пару высоких, до бедер, сапог, полагавшихся на буровой для очистки зумпфов. Вернувшись, он молча бросил их к ногам Петро. Петро крякнул и стал разуваться.

…Коза лежала на сизой от расплесканного раствора земле, и с нее стекала глина. Она походила на развалившуюся скульптуру. К этому времени сюда подошли и остальные, свободные от смены работяги. Собралась вся бригада. Обсудив, все решили, что эта неузнаваемая коза есть не кто иная, как Машка, бедная старуха, никогда не пасшаяся со всеми и всегда отиравшаяся около буровой. Это она однажды, улучив момент, сжевала буровой журнал, а позже наехавший внезапно главный геолог лишился из-за нее же своей секретной карты и потом очень кричал и уехал поспешно, краснея при воспоминании и о карте, и о козе, и о собственном крике…

Работягам доставляло удовольствие обсуждать сейчас это дело, стоя в стороне, и то, что такое случилось не в их смену, а в смену Петро, которого все недолюбливали, а они сейчас не на смене, они — «в чистом» и потому не станут ему помогать, — тоже было приятно им. Обсуждалось, как часто случается такое, и каждый вспомнил по случаю про других коз на других буровых, где им доводилось работать, и еще про телка, и даже про корову, и еще про одного пьяного, но рассказчик все-таки спас его на краю гибели. Сергей же думал о том, что вот коза вытащена и что же с ней делать… «Жаль, мясо погибло», — сказал один, как бы ему отвечая. «Уж лучше было прибить и съесть», — сказал другой. «Кто же знал, что так получится», — сказал третий. Эти замечания как бы продолжили размышления Сергея, и теперь Сергей думал уже про мясо, и получилось так, словно никто ничего не говорил рядом с ним, а все это были как бы его же непрерванные мысли. Он думал теперь о том, что артельные деньги все вышли, а там плюют на его рапорты и не чешутся, и чем же ему теперь кормить работяг. И действительно, коза стала как бы своей, когда потонула, и теперь было жаль, что ее не догадались прибить до этого: все равно она бы свалилась в этот треклятый зумпф, все равно жизнь козы на их совести — так лучше бы они ели сейчас это мясо. А так совершенно непонятно было, что с нею делать. Раскошеливаться и платить за козу тоже не очень-то приятно, тем более и денег нет. Образ согнутой деревянной старушки, осиротевшей теперь без козы, некстати лез и сбивал с толку. Сергей мог бы, конечно, не платить сам, а, как любой старший мастер на его месте, либо заставить платить Петро, написав соответствующий рапорт, но этого он никогда не сделает, как бы ни был Петро, единственный из всех, неприятен ему; либо приказать сейчас зарыть козу где-нибудь неподалеку, благо туман и никто, кроме своих, о козе еще ничего не знает. Так, конечно, поступил бы любой старшой на месте Сергея, из тех, кого он знал, — любой. Но пришлось бы отдать сейчас распоряжение как бы на общем собрании всей бригады, и он живо представил себе, как услышат его голос работяги, как ничего не изменится на их лицах и никто не скажет ни слова ни в одобрение, ни в осуждение, потому что каждый ведь поймет, почему он отдает именно такое приказание, — они просто молча перейдут к тому месту, где станет рыть Петро, будут покуривать и лениво смотреть, как углубляется яма, и никогда не узнает Сергей точно, что они думали о нем при этом и как обсудят его после, когда его рядом не будет. Расспрашивать же, советоваться сейчас с ними, выделять общее мнение — до чего же это было бы проигрышно ему, а главное, бесполезно: каждый бы помычал, покачал, сказал бы и так и эдак и в общем никак, и ничего бы, ровным счетом, ясно не стало. «Ладно, — сказал Сергей неожиданно для себя, — похороните ее как положено». Никто не засмеялся, и это было слава богу. «Где?» — глупо сказал Петро. «Где, где! — вдруг разозлился Сергей. — На кладбище сволоки. Господи! да в любом месте».

Назад Дальше