Как ни странно, но это было более или менее логичным. Если он был разведчиком, информатором, то подневольным, не знающим даже о том, что постоянно передает сведения чужой стране. Тело само направляло его действия, защищало его и, наверное, передавало информацию помимо его самого, его воли, сознания.
(...да, он был чужаком, и пришла пора вернуться ему. Он выжил здесь и искупил свою вину перед родиной. Там, откуда он пришел, он тоже отличался от других, он нарушил закон, и к нему применили обычную меру... А я остаюсь, я не могу уйти, пока...)
Он еще раз перебрал все гипотезы и остановился на этой. Странно, что раньше он не думал об этом, во всяком случае, всерьез. Наверное, и сейчас тело его, неведомо как запрограммированное, подсказывает ему единственный вариант. Итак, он чужак, не землянин, и всю свою долгую жизнь был призван просто жить в разных обличиях с одной целью - поставлять информацию. Это объясняло все странности его жизни. А если сейчас тело его изменилось настолько, что стало невозможно жить на Земле, то значит, пришла пора уходить. Он и в самом деле постарел, и быть может, ему уже нашли замену, и где-то, не слишком далеко отсюда, его ждут.
(...разведчики и шпионы. Разведчик - слово героическое, шпион позорное. А он не был ни тем, ни другим, он был просто подкидышем, кукушонком в чужом гнезде. Его присудили к изгнанию. Он был преступником на нашей далекой родине, где все прошлые и нынешние болезни Земли давным-давно позади, и таких, как он, считают моральными мутантами, уродами, и выключают их прежнюю память, и снабжают автономной программой, и ссылают на отдаленные планеты, где мы, добровольно ушедшие в далекий поиск, следим за ними и не даем им погибнуть напрасно. Ну что ж, срок его истекает. Быть может, тысячелетняя жизнь на Земле научила его хоть чему-то...)
Тело не подводило его ни разу, и он решил, что те, кто должен прийти за ним, недалеко.
В двенадцать часов ночи он услышал усилившийся шум за стеной, хлопали пробки, гремел транзистор, смеялись и громко пели. И тут он вспомнил, что соседи уехали неделю назад и новые жильцы должны приехать только в конце января.
Тогда он встал, закутался поплотнее шарфом, взял чемодан, захлопнул за собой дверь, потому что знал - сюда он больше не вернется. Постоял на пороге, вдыхая морозный воздух, посмотрел на заснеженный сад, дорогу, город, на небо со знакомыми звездами, мысленно попрощался со всем этим и со всей Землей заодно, на которой он прожил тысячи жизней, не похожих одна на другую.
Он знал, что дверь в соседнюю квартиру будет не запертой. Не стучась, вошел в сени. Гремела музыка, шумели голоса, он открыл дверь в комнату и не удивился тому, что увидел. Комната была пустой, мебель и вещи из нее вывезли, и только сор, старые газеты и пыль лежали на полу. Посредине комнаты в неудобной позе сидел человек, похожий на него самого, и молча смотрел на вошедшего. Рядом с ним стоял мальчик, обычный, земной, сосредоточенно ел мороженое и поглядывал в окно, и скучал, наверное.
(...и вот я пришел за ним, чтобы включить его прежнюю память, и объяснить ему все, и сказать то, что я о нем думаю.
Выше голову, подкидыш! Смелее гляди, кукушонок! Видишь, новый мальчик пришел на смену тебе. А ты не забыл, как предавал своих друзей? В смутные времена войн и восстаний, поисков правды и счастья, когда люди, смертные и незащищенные, шли на верную смерть ради других, ты, бессмертный, откупался золотом, слезами, доносами, хворостом, подброшенным в костры осужденных? Помнишь ли ты всех преданных тобой?.. И я встаю и говорю ему на древнем языке шумеров: привет, подкидыш, твой срок истек...)
РАЗДЕЛЕНИЕ СФИНКСА
Человек + лев = сфинкс
Сфинкс - лев = ?
В семь тридцать у Елагина умерла жена. Они прожили вместе десять лет, уже три года она тяжело болела, и болезнь ее была такова, что и в больницу не было смысла ложиться. Он не отходил от нее последние четыре дня, когда мысли ее путались, и слова наползали одно на другое, и душа напоследок обходила привычное тело, прощаясь с ним и сетуя на несправедливость и невозвратимость ухода.
Елагин знал, что она умрет, знал давно и поэтому не плакал, не паниковал, а терпеливо ухаживал за больной, с горестным любопытством наблюдая, как изменяется ее тело, углубляются глаза и синеют пальцы.
В последний день она уже не говорила, дыхание стало глубоким и ровным, только изредка она улыбалась сквозь беспамятство, и бог весть какие мысли и образы мерещились ей в надвигающейся темноте. Иногда она поднимала руку и медленно водила в воздухе раскрытой ладонью, словно ловила что-то или, быть может, ощупывала границу этого мира, проверяя ее на прочность.
Елагин сидел рядом и гладил ее волосы, и последним касанием дотрагивался до груди, живота, рук, уже незнакомых, уже чужих.
Он не звал ни врача, ни родных, он не хотел никого видеть, и прощал все обиды жене, и мысленно просил простить свои. А помнишь, Маруся, говорил он беззвучно, помнишь, как умерла наша Настенька? А помнишь, Маруся, говорил он в мыслях своих, помнишь, как мы с тобой были в Сочи? А помнишь, Маруся, говорил он неслышно, помнишь, как мы пели в том лесу?
И казалось ему, что она слышит его мысли и тоже вспоминает, и от этого ей не так одиноко уходить навсегда.
Последний вдох был короток и невесом. Елагин прижал ухо к груди, уже неподвижной. Сердце еще билось, но удары его становились все более и более легкими, редкими, и вот в последний раз оно толкнуло густеющую кровь и, словно человек, вязнущий в трясине, замерло и больше не двигалось.
Елагин дотронулся до век, и без того закрытых, поцеловал в лоб и отстранялся от тела.
Он прикрыл тело простыней, зашторил окна и закрыл зеркало черным платком, приготовленным заранее.
Неподвижное тело под простыней было просто телом, а жена его ушла в никуда, а если и осталось что-то, то лишь в памяти, в фотографиях - в столь же смертных и тленных свидетелях того, что не повторится.
В семь сорок Елагину показалось, что простыня шевельнулась. Елагин боялся только гаишников и бесприютной старости и поэтому не напугался. Он подошел ближе к телу, приоткрыл простыню сбоку и нашел руку. Она была еще теплой, гибкой, Елагин легонько сжал пальцы, и ему снова показалось, что рука ответила на прикосновение.
- Маруся, - тихонько позвал он вслух. - Маруся, ты жива?
Ему никто не ответил, тогда он открыл ее лицо и склонился над ним. Будто бы воздух всколыхнулся, а может, так, померещилось. Оттянул веко, глаз был блестящим, зрачок узкий, прижал ухо к груди, и ему показалось, что там, в глубине, шевелится живое сердце.
Елагин знал, что бывает так называемый летаргический сон и что иногда живых принимают за мертвых, поэтому успокоился, но не обрадовался, впрочем. Он уже свыкся с тем, что жена должна умереть, привык к мысли, что он остался один и в последующие дни не избежать мучительных и тягостных хлопот. Он даже почувствовал себя обманутым, но укорять жену не стад, ведь это не зависело от нее, и ему стадо жаль, что агония затянулась, ибо смерти все равно не миновать, а эта грань между жизнью и небытием лишь продлевает мучения, ее и его.
Что-то удерживало его еще раз подойти к жене и посмотреть, как там она. Он не хотел признаваться даже самому себе, что боится, но, по-видимому, так оно и было. Он ушел на кухню и сидел там и добивал свое разбитое сердце горестными воспоминаниями. Все десять лет супружеской жизни он так и не знал наверняка, любит ли свою жену, но сейчас ему казалось, что любит до невыносимой щемящей боли, и если бы она выздоровела, он бы не пожалел ничего.
И вспоминались сейчас не ссоры и размолвки, которых тоже было предостаточно, а хорошие светлые дни, и казалось, что прошлая жизнь, какой бы она ни была, - это единственная реальность, а все остальное, происходящее сейчас, на будущее не обречено.
Прошлое представлялось в виде картинок, стоп-кадров, порой снятых не с самых выгодных позиций - то высвечивалась часть лица, а остальное было в тумане, то высокая волна на взлете вспыхивала радужной пеной и оставалась так; и совсем забылись запахи, звуки, голоса и прикосновения прошлого. Голос жены выветривался, тускнел, сливался с чужими голосами и памяти не подчинялся. Хотелось оживить прикосновения ее теплой руки, губ, горячего, освеженного сном тела, но вот она умерла, и нет ее больше.
В восемь пятнадцать явственно шевельнулась простыня и приоткрылось лицо Маруси. Елагин приблизился. Она дышала, хоть редко, но глубоко, и глаза были открыты.
- Маруся! - позвал он громким шепотом, но она не ответила.
Взгляд был направлен в потолок. Шевельнулась рука, выпросталась из-под простыни, расслабленные пальцы медленно поползли к лицу. Губы, еще бледные, розовели, уголки рта растягивались, словно бы она силилась закричать или заплакать, но не могла.
- Маруся, что с тобой? - спросил Елагин и опустился у кровати на колени, и протянул руку, но прикоснуться не решился. - Тебе больно, милая?
- Маруся! - позвал он громким шепотом, но она не ответила.
Взгляд был направлен в потолок. Шевельнулась рука, выпросталась из-под простыни, расслабленные пальцы медленно поползли к лицу. Губы, еще бледные, розовели, уголки рта растягивались, словно бы она силилась закричать или заплакать, но не могла.
- Маруся, что с тобой? - спросил Елагин и опустился у кровати на колени, и протянул руку, но прикоснуться не решился. - Тебе больно, милая?
Голова ее резко откинулась, сквозь сжатые зубы с шипением вырвался воздух, красные пятна проступили на щеках, широко открылись глаза и резко обозначились морщины на лбу. И хотя она двигалась, дышала, но все равно оставалась для Елагина чужой, умершей, уже не Марусей, а каким-то иным, враждебным и даже, может быть, опасным телом.
Но он боялся признаться в этом самому себе, он убеждал себя, что агония описала петлю и снова лишь видимость жизни поддерживается в полутрупе его жены и продлеваются ее мучения, пусть неосознанные, но все равно несправедливые и напрасные. Ему пришла в голову недобрая мысль одним милосердным ударом оборвать страдания, но он устыдился этой мысли, и наложил на нее запрет, и нашел в себе силы прикоснуться к ее руке, как бы прося прощения. Рука подрагивала мелкой дрожью, покрывалась гусиной кожей, пальцы сжимались и разжимались, как будто искали опору, но не находили, тогда он вложил свою ладонь в ее холодную и судорожную, та сжала его руку и успокоилась.
- Ну-ка, скажи что-нибудь, Маруся, скажи хоть слово, - умолял Елагин.
Он хотел было вызвать "скорую помощь", чтобы избавиться от тягостного чувства непонимания, чтобы кто-то, более умный, разобрался во всем этом и взял на себя ответственность за происходящее, но он легко представил себе, как приедет чужой человек и посмотрит на его жену отстраненным взглядом, и равнодушной рукой сделает укол, и спокойно скажет те самые слова, которые сам Елагин произнести не смел, и укатит с легким сердцем на своей белой машине, а Елагин останется один, вернее, все еще не один, но именно эта неопределенность будет мучить его еще сильнее.
- Марусенька, сердце мое, - прошептал Елагин и погладил ее по щеке, и провел по волосам.
В девять вечера она успокоилась, закрыла глаза и похоже было, что это просто сон, еще тяжелый, болезненный, но сон.
Елагин сидел рядом, смотрел на нее, лениво думал о том и об этом, выходил на кухню курить, шуршал газетой, брал наугад какую-нибудь книгу, листал не вчитываясь, потом сел в кресло поодаль от кровати и, прислушиваясь к ровному дыханию жены, задремал.
Проснулся далеко за полночь. Затекли ноги и шея. Все так же горел свет и мерно дышала Маруся. Кожа порозовела, морщины разгладились, руки покойно лежали на животе и поднимались в такт дыханию. Ему показалось, что стоит сейчас разбудить ее, как она откроет глаза и охрипшим со сна голосом недовольно спросит, в чем дело, и повернется набок и снова заснет, а утром, выспавшаяся, посвежевшая, встанет как ни в чем не бывало, пройдет на кухню и, напевая вполголоса, начнет звенеть стаканами, греметь кастрюлями, шаркать тапочками, как все эти годы. Как все ушедшие в никуда годы.
И ему не захотелось убеждать себя, что это не повторится, и он пожелал ей спокойной ночи, и ушел в другую комнату, и лег на диван, и спал до утра. Ему снилась жена, еще до болезни, веселая, бойкая, и голос ее звучал живо, и запах тела не забывался.
Он и утром проснулся с ощущением, что все идет по-старому, что не было ни болезни, ни смерти, перешедшей в летаргический сон, но вот утро наступило, и новый будний день входил в привычную колею.
Ему хотелось обмануть судьбу и провести саму смерть, и он сказал, входя в комнату:
- Доброе утро. Пора вставать, Марусенька.
Стараясь не смотреть на нее, он полез в шкаф за бритвой, но жена сама дала о себе знать тихим стоном. Продолжая игру, он повернулся и спросил:
- Ну, как ты спала? Давай-ка кончай нежиться, не маленькая.
Она лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок. Взгляд живой и осмысленный. Она прошептала что-то, но он не разобрал слов и наклонился к ней, легонько потрепав по затылку. Она снова что-то сказала, но он опять не понял, что именно, хотя слова звучали ясно.
- Ты что, не видишь - уже утро? - спросил он нарочито сердитым тоном.
Она повернула голову и посмотрела на него. Он встретил взгляд и ободряюще улыбнулся и подмигнул даже. По-видимому, она не узнавала его, потому что глядела со страхом и непониманием. Она прошептала два коротких слова, и он, кажется, понял, что они означали. Она спросила: "Кто вы?".
И тут-то ему стало страшно. Он сдерживал страх, убеждая себя, что ничего не случилось, но нельзя было обманываться бесконечно, непонятное пугало, и объяснить это он не мог.
И оставался один выход. Не строить иллюзий, а принимать все как есть, не показывать спину и быть мужчиной.
Ему явно не хватало знания и опыта, и он искал спасения в этом незнании, как в темном лесу. Он предполагал, что по неопытности принял глубокий обморок за смерть, считал, что жена заснула летаргическим сном; в конце концов он мог предположить и чудесное воскрешение, с натяжкой, но мог. Ведь были примеры из истории, мифов, сказок, и кто знает, пустая ли это фантазия столь многих народов.
- Это я, - сказал он, не подходя близко. - Я, Витя. А ты - Маруся, моя жена. Узнаешь?
Она медленно покачала головой, громко застонала и, закрыв лицо руками, отвернулась.
- Марусенька, - сказал Елагин, - Марусенька, что с тобой, милая? Посмотри на меня, посмотри же. Ты выздоравливаешь, все у нас хорошо, очнись же, сердце мое.
Он чуть ли не умолял ее, чуть ли не плакал, но не подходил, ему было жутко, он чувствовал, что потеет, что голос дрожит и срывается, ибо таинственна смерть, и нет ей разгадки, и нет свидетелей, чтобы поведать о тайнах ее.
- Мама, - сказала она тихо. - Мама! - повторила она громче. - Мама, мамочка, где ты? - закричала она. - Что со мной, мамочка? Где ты?
Марусина мать, теща Елагина, умерла два года назад, но он и не подумал, что жена зовет свою маму. Ибо первые слова человека на земле и последний вскрик его звучат одинаково.
Маруся села, открыла глаза и посмотрела на свои руки, непонимающим взглядом скользнула по груди, животу, ногам. В глазах стояли страх и растерянность, губы побелели и искривились в крике.
- Что со мной? Кто я? Где я? Мамочка, да что же со мной? Мамочка, разбуди меня! Мне страшно!
- Марусенька, проснись! Да проснись же ты, ради бога, успокойся.
Она взглянула на него и закричала еще громче, вскочила, но слабость превозмогла, и она упала на постель. Закрылась с головой и кричала, не переставая, уже без слов, а потом и без звука, как кричат в страшном сне.
Он вышел из комнаты, закрыл за собой дверь и закурил на кухне. Было утро, но рассеянный солнечный свет не прогонял страха, и непонятное оставалось необъяснимым. Отсюда он слышал стоны и вскрики, она рыдала, призывала на помощь маму, а он не знал, как поступить.
Постучались в дверь. Это была соседка. Любопытство распирало ее, заставляло елозить ногами, как девочку, спешащую к горшку.
- Что у вас делается"? - спросила она, просовывая голову с неснятыми бигудями.
- Моя жена умирает, - сказал Елагин и хлопнул дверью по ее бугристому темени.
Шум постепенно затихал, и плач перешел в тихое всхлипывание. Маруся уже не плакала, а скулила, как щенок, потерявший маму. Елагин и сам ничего не понимал, но растерянность и страх женщины заставляли его сохранять хладнокровие.
- Попробуй вспомнить, - сказал он. - Успокойся и вспомни. Тебя зовут Маруся, тебе тридцать шесть лет, а я - твой муж, Виктор Елагин. Мы живем с тобой десять лет, ты больна, ты просто все забыла из-за болезни, но ты вспомнишь, успокоишься и все вспомнишь. Взгляни, вот моя рука, ты знаешь ее.
Он протянул руку и хотел добавить еще, что эта рука ласкала ее тело, что знает она все возвышенности его и впадины, все излучины и тупики, знает и помнит, и не может быть так, чтобы тело все забыло.
Рука осторожно раздвинула одеяло и, медленно скользя по складкам, проникла к коже. Кончики пальцев дотронулись до тела и узнали его. Маруся вздрогнула.
- Нет, - сказала она охрипшим голосом. - Я вас не знаю. Кто вы? Где я? Что со мной стало?
- Маруся... Вспомни.
- Я не Маруся. Я Вера. Вера Загладина. А вас совсем не знаю. Позовите папу и маму. Мне страшно.
Елагин откинул одеяло, прикрывшее лицо. Это было Марусино лицо ее глаза, губы, нос, ее морщинки и седая прядь у виска.
- Ты больна, Маруся, - сказал он, - ты просто больна. Чего ты боишься? Я тебя не обижу. Ведь я твой муж.
- Нет! Я вас не знаю. У меня никогда не было мужа. Это не мои руки, не мой голос, не мое тело. Куда вы спрятали меня? Отдайте сейчас же! Я не хочу жить в этом теле! Оно страшное, старое, омерзительное!
- Неправда, Маруся, оно удивительное. Я так люблю его.
Он погладил ее плечи, она резко отстранилась, покраснела, сверкнула глазами.