Прежде чем добраться до зарослей, ему нужно перерубить толщиной с веревку ежевичную плеть. Я всем телом чувствую, до чего ему неудобно стоять, свесившись на одной руке и вытянутой другой, едва доставая, тюкать по упругой ежевичной плети. Топорик все время отскакивает, да и удар не тот.
— Дедушка, не перерубливается, — говорю я ему сверху, давая ему возможность почетного отступления.
Дедушка молча продолжат бить по пружинящей плети, а потом говорит, сообразуя свой ответ с ударами топорика:
— Перерубится… Куда ей деться? Перерубится…
И снова тюкает топорик. Я смотрю и начинаю понимать, что в самом деле некуда ей деться. Если б она могла куда-нибудь деться, может быть, дедушка и не угнался бы за ней. А так ей некуда деться. А раз некуда деться, он так и будет ее рубить целый день, а то и два, а то и больше. Мне представляется, как я ему сюда ношу обед, ужин, завтрак, а он все рубит и рубит, потому что деться-то ей некуда.
И ежевичная плеть, кажется, тоже начинает понимать, что она напрасно сопротивлялась. С каждым ударом она все меньше и меньше пружинит, все безвольней опадает под топориком, следы от лезвия все глубже входят в нее.
Сейчас она распадется. А дедушка все рубит и рубит. Теперь я надеюсь, что дедушка, не рассчитав последнего удара, шлепнется сам или хотя бы врежет лезвие топорика в каменистую землю. Но плеть распадается, дедушка не падает сам и топорик успевает остановить.
Мне скучно, а тут еще комары заедают. Я босой и в коротких штанах, так что они мне все ноги обкусали. Время от времени я до крови расчесываю укусы или бью по ногам хлесткой веткой ореха. Ветка обжигает ноги. Я хлещу и хлещу их с каким-то остервенелым наслаждением.
Потом я забываюсь и начинаю выслеживать отдельных комаров. Вот один сел мне на руку. Слегка поерзал, прилаживаясь к местности, высунул хоботок и стал просовывать его между порами. Хоботок сначала даже слегка загнулся — видно, не туда попал, но потом дошел до крови и тоненькой болью притронулся к ней.
И вот он сидит на моей руке и посасывает мою кровь, а я все терплю, сдерживаю раздражение и смотрю, как постепенно у него живот розовеет от моей крови, раздувается, раздувается и делается багровым.
Но вот он с трудом вытаскивает свой хоботок, растопыривает крылья, словно сыто потягивается, готовясь улететь, но тут я его — хлоп! На месте зудящей боли кровавое пятнышко. Вот он, сладостный бальзам мести! Я размазываю, я втираю труп врага в рану, нанесенную им.
Но иногда, стараясь сделать бальзам мести еще сладостней, я слишком запаздываю с ударом, и комар преспокойно улетает. И тогда в ярости я хватаю ветку и изо всех сил нахлестываю свои ноги — пропадите вы пропадом, паразиты!
Дедушка замечает, как я отбиваюсь от комаров, и я чувствую, что на губах у него промелькнула презрительная усмешка.
— Знаешь, как больно, — говорю я ему, уязвленный этой усмешкой, — тебе хорошо, ты в брюках…
Дедушка, усмехаясь, вытягивает из кустарника подрубленный стебель. Тот сопротивляется, гнется, путается ветками в колючках ежевики.
— Как-то приходит Аслан, — начинает дедушка без всякого предупреждения, — к своему другу. Видит — тот лежит в постели.
«Ты что?» — спрашивает Аслан.
«Да вот ногу мне прострелили, — отвечает друг, — придется полежать…»
«Тьфу ты! — рассердился Аслан. — Век не буду в твоем доме. Я думал, его лихорадка скрутила, а он улегся из-за какой-то пули».
И ушел.
— Вот какие люди были, — говорит дедушка и перебрасывает мне длинный зеленый прут, — а ты — комары.
И снова застучал топориком. Ну что ты ему скажешь? Ну хорошо, думаю я, я знаю, что раньше в наших краях бывала такая лихорадка, что люди от нее часто умирали. Но почему человек, которому прострелили ногу, не может полежать в постели, пока у него рана не заживет?
Этого я никак не могу понять. Может, этот самый Аслан знаменитый абрек и ему что градина по голове, что пуля — один черт.
— Дедушка, он что, был великий абрек? — спрашиваю я.
— Ты про кого? — оборачивает дедушка ко мне свое горбоносое, немного свирепое лицо.
— Да про Аслана, про кого еще, — говорю я.
— Какой он, к черту, абрек. Он был хороший хозяин, а не какой-то там абрек.
И снова затюкал топориком. Опять какая-то ерунда получается.
По-дедушкиному выходит, что абрек, то есть герой и мститель, хуже какого-то хозяйчика.
— Да ты сам видел когда-нибудь абреков?! — кричу я ему.
С дедушкой я говорю почти как с равным, словно чувствую, что мы с ним на одинаковом расстоянии от середины жизни, хотя и по разные стороны от нее…
— Чтоб ты столько коз имел, сколько добра они у меня пережрали, — отвечает дедушка, не отрываясь от своего дела.
— Да на черта мне твои козы! — злюсь я. — Ты лучше скажи, за что ты не любишь абреков?
— А почему они у меня сарай сожгли?
— Какой такой сарай?
— Обыкновенный, табачный…
— Да ты расскажи по порядку…
— А что рассказывать? Нагрянуло шесть человек. Три дня их кормили, поили. Прятались в табачном сарае. А на четвертую ночь ушли и сарай сожгли.
— А может, они от карателей следы заметали, — говорю я.
— Да они сами хуже всяких карателей, — отвечает дедушка и сплевывает, — из-за них нас чуть не выслали…
— Почему? — спешу я спросить, чтобы он не останавливался.
— Потому что старшина на сходке в Джгердах объявил, что мы прячем абреков и нас надо выслать, чтобы абрекам негде было прятаться…
— А почему он сказал, что вы прячете абреков?
— Потому что мы их в самом деле прятали, — отвечает дедушка просто.
— Ну а дальше, дедушка?
— На этой самой сходке была моя мама, но старшина ее не заметил, потому что она подъехала попозже. Как только он сказал такое, моя мама, расталкивая сходку, подъехала к нему и давай давить его лошадью и лупцевать камчой, да еще приговаривая: «А ты видел, как мой сын прячет абреков? А ты видел?!» Трое мужчин еле-еле ее остановили, отчаянная была моя мама.
— Но, дедушка, ты ведь сам сказал, что вы прятали абреков?
— Мало что прятали… Все знали, что прячем. А почему? Потому что живем на самом отшибе. Вот они к нам и приходили. А по нашим обычаям нельзя не впустить человека, если он просится к тебе в дом. А не впустишь, будет еще хуже — или тебя пристрелит, или скотину уведет. Так что выходит — лучше абрека впускать в дом, чем не впускать.
— Дедушка, — прерываю я его, — а как старшина узнал, что у вас бывают абреки?
— Все знали. Да разве такое скроешь? Но одно дело узнать, а другое дело об этом на сходке говорить. Это, по-нашему, считалось предательством. А в наши времена доносчик себе курдюк недолго отращивал. Будь ты хоть старшиной над всеми старшинами, но, если ты доносчик, рано или поздно язык вывалишь…
— Дедушка, — пытаюсь я понять ход его мысли, — но ведь старшина был самый главный в деревне, кому же он доносил?
— Вот самому себе и доносил…
— Дедушка, ты что-то напутал, — говорю я, — так не бывает.
— Ничего я не напутал, — отвечает дедушка, — если старшина знает и молчит или только говорит среди своих родственников, по закону считается, что он ничего не знал. Но если старшина говорит об этом на сходке, по закону считается, что он знает и должен наказать. Вот и выходит, что он доносчик и донес самому себе.
— А-а, — говорю я, — ну а что, старшина потом вам не отомстил?
— Наоборот, — говорит дедушка, — он стал нас уважать. Уж если у них женщины такие дикие, решил он, что же связываться с мужчинами.
Дедушка снова затюкал топориком, а мне вдруг становится тоскливо.
Выходит, абреки необязательно гордые мстители и герои, выходит, что они могут сжечь сарай или ни с того ни с сего убить человека? Мне почему-то горько и неприятно, что среди моих любимых героев встречаются мошенники и негодяи. Я чувствую, что это как-то заставляет меня присматриваться ко всем абрекам, что, конечно, оскорбительно для честных и благородных разбойников.
Я горестно прохожу перед строем абреков и ищу среди них поджигателя дедушкиного сарая. Я верю в честность большинства из них, но ничего не поделаешь, приходится проверять вывернутые карманы рыцарей. И я чувствую, что рыцари с вывернутыми карманами, даже если и оказались честными, уже не совсем рыцари, и сами они это чувствуют, и от этого мне нестерпимо горько.
Что-то похожее я испытал, когда однажды отец мне сказал, что царь был плохим человеком. Эта весть поразила меня как громом. До этого я считал, что царь людей и царь зверей выбираются по одному и тому же закону. А так как среди зверей считался царем лев, то есть самый сильный, самый храбрый и самый благородный зверь, то я, естественно, считал, что люди в выборе своего царя пользуются не менее разумными признаками.
А еще однажды меня привели в театр. И вот после замечательного зрелища люди почему-то начали хлопать в ладоши, а те, что жили на сцене, теперь просто так вышли и стали раскланиваться. Среди них особенно противным был один человек, которого за несколько минут до этого убили, а теперь он не только бесстыдно восстал из мертвых и как дурак стоял среди живых, у него еще хватило бесстыдства держаться одной рукой за руку своего убийцы, а другой тихо отряхивать себе штаны.
А еще однажды меня привели в театр. И вот после замечательного зрелища люди почему-то начали хлопать в ладоши, а те, что жили на сцене, теперь просто так вышли и стали раскланиваться. Среди них особенно противным был один человек, которого за несколько минут до этого убили, а теперь он не только бесстыдно восстал из мертвых и как дурак стоял среди живых, у него еще хватило бесстыдства держаться одной рукой за руку своего убийцы, а другой тихо отряхивать себе штаны.
И все они вместе улыбались и кланялись, а я себя чувствовал обманутым и оскорбленным. А глупые зрители почему-то тоже улыбались и хлопали в ладоши, словно приговаривая: «Хорошо вы нас обманывали, нам очень понравилось, как вы нас обманывали…»
И вдруг я замечаю, что в просвете между деревьями появляется корабль. А за ним и другие. Целая флотилия военных кораблей. Они медленно-медленно, оставляя жирный, как бы выдавленный из труб, дым, проползают по миражной стене моря. Застыв от радостного изумления, я слежу за ними. Особенно поражает один, низкий, непомерно длинный, он занимает почти весь просвет между деревьями.
— Дедушка, смотри! — кричу я, очнувшись, и показываю на него пальцем.
Дедушка смотрит некоторое время, а потом снова берется за топорик.
— Это что? — говорит он. — Вот «Махмудья» был такой большой, что на нем можно было скачки устраивать…
— Это что еще за «Махмудья»? — спрашиваю я. Но дедушка не отвечает.
Он подхватывает охапку последних прутьев, поднимается с ними по склону и бросает в общую кучу. Дедушка усаживается у края гребня, удобно свесив ноги с обрывистого склона. Он достает из кармана платок, утирает потную бритую голову в коротких седых волосах, прячет платок и затихает, расстегнув на седой груди пуговицы. Я слежу за ним и чувствую, что мне приятна его не окостеневшая по-старчески, а гибкая, живая ладонь со сточенными пальцами, круглая седая голова, и мне приятно само удовольствие, с которым он утирал от пота свою голову, а теперь прохлаждает ее. Но я знаю, что он еще должен ответить на мой вопрос, и жду.
— Мы на нем в амхаджира уплывали, — говорит он, задумавшись.
Я уже знаю, что такое амхаджира, — это насильный угон абхазцев в Турцию. Это было давно-давно. Может быть, сто, а то и больше лет прошло с тех пор.
— Дедушка, — говорю я, — расскажи, как вас угоняли?
— А вас и не угоняли, мы сами, — отвечает дедушка.
— Да как же не угоняли, когда и в книжках об этом написано, — говорю я.
— Обманывать обманывали, а угонять не угоняли, — упрямо отвечает дедушка и подымает на меня голову, — да и как ты абхазца угонишь? Абхазец в лес уйдет или в горы. Вот кубанцев, скажем, можно угнать, потому что у них земля голая как ладонь… А нашего не угонишь, потому что наш всегда в сторону свернуть норовит. Во времена первого переселения я был мальчишкой, меня и брать не хотели…
Я усаживаюсь рядом с дедушкой в знак того, что теперь намерен его долго слушать. Дедушка снимает с ног чувяки из сыромятной кожи, вытряхивает из них мелкие камушки, землю, потом выволакивает оттуда пучки бархатистой особой альпийской травы, которую для мягкости закладывают в чувяки. Сейчас он слегка копнит эти пучки в руках и осторожно, как птичьи гнезда, всовывает в чувяки.
— Ну и как вы, дедушка, приплыли? — спрашиваю я и представляю огромный, но простой, как паром, пароход «Махмудья», на котором полно наших беженцев. Они почему-то нисколько не унывают, а, наоборот, время от времени устраивают скачки, а турки, важно перебирая в пальцах четки, следят за скачками.
— Приплыли хорошо, прямо в Стамбул, — вспоминает дедушка, — всю дорогу нас кормили белым хлебом и пловом. Очень нам понравилось это.
— Ну а потом?
— Вышли мы в Стамбуле, но нас там не оставили. Только и увидели мусульманскую мечеть, которая Ай-Софья называется.
— А почему вас не оставили?
— Потому что, сказали нам, в Стамбуле и без того греков и армян много, а если еще абхазцев пустить, так туркам, говорят, некуда будет деться.
— Так куда же вас повезли?
— Повезли в другое место. Вышли на берег, смотрим — место голое, каменистое. А нам до этого говорили, что в Турции хлебоносные деревья и сахар из земли прямо, как соль, добывают. А тут не то что хлебоносных деревьев, простой чинары не видно. И вот наши спрашивают у турков:
«А плов с белым хлебом вы нам будете пароходом подвозить, что ли?»
«Никакого плова с белым хлебом, — говорят турки, — мы вам не будем подвозить. Пашите землю, разводите себе коз и живите…»
«Да мы что, сюда пахать приехали?! — рассердились наши. — Пахать мы и у себя могли. У нас и земля лучше, и вода родниковая…»
«Придется пахать», — отвечают турки.
«А что же нам говорили, что в Турции сахар из земли роют, как соль, и хлебные деревья растут?» — не унимаются наши.
«Нет, — говорят турки, — в Турции сахар в земле не водится, потому что, если бы сахар водился в земле, турки бы ее насквозь прокопали, а это бы султан никогда не позволил».
«Да что султану от этого, хуже, что ли?» — удивляются наши.
«Конечно, хуже, — отвечают турки, — если землю прокопать насквозь, она будет дырявая, как сыр, изъеденный крысами, а кому интересно управлять дырявой страной?»
«Ничего тут страшного нет, — отвечают наши, — дырку можно огородить и объезжать».
«Не в этом дело, — говорят турки, — дырку, конечно, огородить можно, но другие султаны и даже русский царь будут смеяться над нашим султаном, что он управляет дырявой страной, а это для него большая обида».
«Выходит, у вас и хлебные деревья не растут?» — догадываются наши.
«Хлебные деревья тоже не растут, — отвечают турки, — зато у нас растут инжировые деревья».
«Да вы что, турки, с ума посходили! — кричат наши. — Что вы нам голову мутите своими сахарными дырками да инжировыми деревьями?! Да абхазец из-за какого-то инжира не то что море переплывать, со двора не выйдет, потому что у каждого инжир растет во дворе».
«Ну, — говорят турки, — если вы такие гордые и у вас свой инжир, чего вы сюда приехали?»
«Да нам говорили, — объясняют ваши, — что в Турции сахар прямо из земли роют, как соль, и хлебные деревья растут.
Вот мы и решили — прокормимся, раз деревья хлебоносные и сахар каждый себе может накопать. Да мы и мусульманство, по правде сказать, из-за этого приняли. Нас царь предлагал охристьянить, да мы отказались. Смотрите, турки, мы еще к царю можем податься», — припугивают наши.
«Так чего же вы раньше не подались?» — удивляются турки.
«Оттого не подались, — отвечают наши, — что у царя Сибирь слишком далеко раскинулась и холодная слишком. А мы, абхазцы, любим, когда тепло, а когда холодно, мы не любим».
«Да вам-то что, что Сибирь далеко раскинулась?» — удивляются турки.
«А то, что, — отвечают наши, — у нас обычай такой — арестованных родственников навещать, передачи им передавать, чтобы они духом не падали. А в Сибирь и на хорошей лошади за месяц не доедешь. Так что сколько ни вези передач, сам по дороге слопаешь. Мы и прошение писали через нашего писаря, чтобы для абхазцев Сибирь устроили в Абхазии. Мы даже котловину себе выбрали хорошую, безвыходную. И стражникам удобно — бежать некуда. И нам хорошо — подъехал на лошади и катай себе вниз что вяленое мясо, что сыр, что чурек».
«Ну и что вам царь ответил?» — удивляются турки.
«В том-то и дело, что не ответил, — говорят наши, — то ли писарю мало дали за прошение, то ли царь не захотел Сибирь передвигать…»
Тут турки стали между собой переговариваться, а потом один из них спрашивает:
«Скажите нам, только честно. Правда, что русские снег едят?»
«Спьяну, может быть, — отвечают наши честно, — а так — нет».
«Ну, тогда селитесь, разводите коз и больше нас не заговаривайте», — решают турки.
«Если вы нас здесь поселите, — все-таки приторговываются наши, — мы, пожалуй, сбросим мусульманство, нам оно ни к чему…»
«Ну и сбрасывайте, — обижаются турки, — мы и без вас обойдемся».
«А тогда почему на пароходе нас кормили белым хлебом да пловом? — допытываются наши. — Нам очень понравилась такая пища…»
«Это была политика», — отвечают турки.
«Так куда ж она делась, если была? — удивляются наши. — Пусть она еще побудет».
«Теперь ее нет, — отвечают турки. — Раз вы приехали, кончилась политика…»
Но наши не поверили, что кончилась политика, они решили, что турецкие писаря припрятали ее для себя.
«Если так, мы будем жаловаться султану», — пригрозили наши.
«Что вы! — закричали турки. — В Турции жаловаться нельзя, в Турции за это убивают».
«Ну тогда, — говорят наши, — мы будем воровать, нам ничего не остается…»
«Что вы! — совсем испугались турки. — В Турции воровать тоже нельзя».
«Ну, если в Турции ничего нельзя, — отвечают наши, — везите нас обратно, только чтобы по дороге кормили пловом и белым хлебом, а про инжир даже не заикайтесь, потому что мы его все равно в море побросаем».