Поднеся огонь, военачальник заглянул мне в лицо и спросил: «Жизнь или смерть?» По обычаю тех времен всякому пленнику задавали такой вопрос. Ответить «жизнь» означало сдаться, ответить «смерть» — отказ покориться. Я коротко ответил: «Смерть». Военачальник, отбросив воткнутый в траву лук, медленно потянул висевший на поясе прямой, как палка, меч. Колышимое ветром пламя полыхнуло по лезвию меча. Раскрыв ладонь, как кленовый листок, я вытянул правую руку перед военачальником. Этот жест означал — подождите! Военачальник с лязгом вложил огромный меч в ножны.
В те времена я любил. Я сказал, что перед смертью хочу хоть на миг встретиться с любимой женщиной. Военачальник ответил, что подождет до рассвета, до первых петухов. Нужно вызвать ее сюда до рассвета. Если до первых петухов она не придет, я буду убит, так и не свидевшись с ней.
Сидя на кувшине, военачальник смотрел на огонь. Я, все так же скрестив ноги в больших соломенных башмаках, сидел на траве и ждал ее. Тьма сгущалась.
Время от времени огонь вспыхивал. И тогда пламя робко выхватывало лицо военачальника. Его глаза сверкали из-под черных бровей. Кто-то подошел и стал подбрасывать в огонь ветки. Вскоре огонь разгорелся с новой силой. Пламя отважно трещало, будто силясь разогнать тьму.
В это время женщина выводила белого коня, что был привязан к дубу на заднем дворе.
Трижды проведя по гриве, она легко вскочила на коня. Ни седла, ни стремян — конь был не оседлан. Длинные белые ноги ударили по крутым бокам. Конь помчался во всю прыть. Где-то разожгли костер, и небо вдали посветлело. Конь летел во тьме на этот свет. Из раздутых ноздрей огненными столпами вырывалось дыхание. Но женщина снова и снова подстегивала коня стройными ногами. Конь полетел в мою сторону так быстро, что в воздухе зазвенел цокот копыт. Длинные волосы женщины лентами реяли во тьме. И все же она никак не могла доскакать до огня.
Вдруг во мраке на обочине дороги послышалось петушиное «кукареку!» Женщина выпрямилась и обеими руками изо всех сил натянула поводья. Передними копытами конь впечатался в край крутой скалы.
«Кукареку!» — снова прокричал петух.
Вскрикнув «А!», женщина разом ослабила поводья. Конь рухнул на колени. И вместе с всадницей кувырком полетел вниз. Под скалой простиралась глубокая пропасть.
Следы копыт до сих пор видны на вершине скалы. Это демон Аманодзяку[10] прокричала по-петушиному. До тех пор пока на скале будут видны отпечатки этих копыт, Аманодзяку будет моим врагом.
Шестая ночь
Прошел слух, что у ворот храма Гококудзи Ункэй[11] вырезает из дерева стражей Нио[12], и я решил прогуляться в ту сторону. Оказалось, что там уже собралось множество людей. Толпа гудела.
Метрах в десяти перед воротами стояла большая сосна: ствол ее рос наклонно и, скрыв в своих ветвях черепичную крышу ворот, устремлялся высоко в голубое небо. Зелень сосны и киноварь ворот прекрасно оттеняли друг друга. И появилась сосна в удачном месте. Она росла наклонно и, разрастясь вширь на уровне крыши, не заслоняла левого края ворот. От этого вида веяло стариной, казалось, я перенесся в эпоху Камакура.
Но люди вокруг, как и я, были людьми эпохи Мэйдзи[13]. Больше всего среди них было рикш. Они явно коротали время, поджидая клиентов.
— Во громадный-то! — сказал один.
— Да уж, потруднее, чем людей-то вырезать! — подхватил другой.
Верно, подумал я.
— И впрямь Нио! Надо же, и сегодня вырезают Нио! Аял’о думал, Нио все сплошь старинные, — сказал один мужчина.
— Ох, и силен же! Ведь говорят, что Нио могуч! Что с давних пор не было силачей, равных Нио. Что он посильнее самого принца Яматодакэ[14], — вступил в разговор еще один мужчина. Полы его одежды были подоткнуты, голова непокрыта. Словом, человек совершенно неотесанный.
Ункэй, не обращая ни малейшего внимания на пересуды зевак, работал резцом и молотком. И ни разу не обернулся. Взобравшись повыше, он принялся вырезать лицо Нио.
На голове у него была небольшая церемониальная шапка, одет он был в какое-то старинное кимоно, длинные рукава были подвязаны за спиной. Его фигура в старинных одеждах совершенно не вязалась с внешним видом гудевших вокруг людей. Я подумал: «Как же так, почему же Ункэй до сих пор жив!» Раздумывая о том, до чего же это странно, я, конечно, не сводил глаз со скульптора.
Но Ункэй, погруженный в работу, не замечал в ней ничего странного и удивительного. Молодой человек, который, запрокинув голову, наблюдал за ним, обернулся ко мне и с восхищением сказал:
— Да, вот что значит Ункэй! Мы для него не существуем. Лишь он один и стражи Нио перед лицом неба. Чудесно! — Эти слова заинтересовали меня, и я взглянул на молодого человека. А он продолжал: — Посмотрите, как он работает резцом и молотком. Его дивному мастерству подвластно все!
Теперь Ункэй вырезал густые брови трехсантиметровой толщины: он молниеносно приставлял резец долота то продольно, то наклонно и обрушивался сверху молотком. Точными движениями он состругивал твердое дерево, и густая стружка вылетала под стук молотка. В мгновение ока появилось крыло носа с гневно раздутой ноздрей. Прикосновения резца были точными, скульптор не ведал сомнений.
— Как же легко он работает резцом! Брови и нос выходят ровно такими, как и должны! — восхищенно сказал я.
И тут же молодой человек ответил:
— Разве эти брови и нос сделаны при помощи резца! Нет, они заключены в самом дереве, а резец и молоток лишь извлекают их наружу. Это все равно что вырыть камень из земли. Уж поверьте мне!
И тут я впервые подумал, что так создается скульптура. А если это верно, то по силам любому. И мне вдруг самому захотелось вырезать Нио. Покинув толпу, я немедля вернулся домой.
Достав из ящика с инструментами резец и железный молоток, я вышел в сад. Там было уложено много брусков, годившихся для резьбы. На днях бурей вырвало дуб, и работник распилил его, чтобы потом пустить на дрова.
Я выбрал самый большой чурбан и живо принялся вырезать. Но, увы, Нио в нем не оказалось. Неудача постигла меня и со следующим чурбаном — снова не удалось извлечь Нио. И в третьем Нио тоже не оказалось! Я стал хватать чурбан за чурбаном и вырезать Нио, но ни в одном из них он сокрыт не был. В конце концов, я осознал, что Нио и не может быть в древесине эпохи Мэйдзи. И тогда я почти понял, почему Ункэй до сих пор жив.
Седьмая ночь
Почему-то я плыл на огромном корабле. Днем и ночью, выбрасывая черный дым, корабль безостановочно шел вперед, рассекая волны и издавая ужасный грохот. Но куда плывет корабль, я не знал. Раскаленное, как щипцы для углей, солнце вставало из морской пучины. Солнце поднималось над самой верхушкой высокой мачты. Едва я успевал подумать, что теперь оно будет стоять высоко, как, в мгновение ока обогнав огромный корабль, оно оказывалось впереди. А затем, шипя, как раскаленные щипцы для углей, снова погружалось в глубины морских волн. И каждый раз голубые волны вдали вскипали темным багрянцем. С чудовищным грохотом корабль устремлялся по этим багряным следам. Но никак не мог их настичь.
Однажды я остановил одного из членов команды и спросил:
— Наш корабль идет на запад?
Тот некоторое время озадаченно смотрел на меня и наконец ответил:
— С чего вы взяли?
— Но ведь мы плывем следом за закатным солнцем.
Он громко расхохотался и, повернувшись спиной, пошел прочь.
— Идущее на запад солнце придет на восток, верно?! Идущее на восток солнце с запада родом, верно?! Мы на гребнях волн. Странствуем по морю. Отдаемся на волю волн, — нараспев проговорил он.
Я отправился на нос корабля. Там матросы травили толстый канат.
Я почувствовал себя совершенно беспомощным. Я не знал, когда сойду на берег. Не знал даже, куда мы плывем. Реальным был только корабль, рассекавший волны и выбрасывавший черный дым. Вокруг простирались волны. Куда ни глянь, повсюду голубая гладь. Иногда волны становились темно-синими. И только вокруг плывущего корабля неизменно вскипала белая пена. Мне было так одиноко. Чем плыть на этом корабле, не лучше ли поскорее броситься в море и умереть? — думал я.
На корабле было много пассажиров. Большинство — чужеземцы. С самыми разными лицами. Однажды, когда небо нахмурилось и началась качка, одна женщина, прильнув к поручням, заплакала навзрыд. Белел носовой платок, которым она утирала слезы. На ней было европейское платье, кажется, из ситца. Глянув на нее, я понял, что тяжело не мне одному.
Однажды вечером, когда я, поднявшись на палубу, в одиночестве смотрел на звезды, ко мне подошел чужеземец и спросил, разбираюсь ли я в астрологии. Мне было так тяжело, что хотелось умереть. До астрологии ли мне было! Я промолчал. Тогда чужеземец принялся рассказывать о скоплении Семи Сестер в созвездии Тельца. Потом сказал, что и звезды, и моря созданы Богом. А под конец спросил, верю ли я в Бога. Я молчал, глядя в небо.
Однажды я зашел в салон: нарядно одетая молодая женщина, сидя ко мне спиной, играла на фортепьяно. Подле нее стоял и, широко раскрывая рот, пел какую-то арию высокий красивый мужчина. Для этих двоих никого больше не существовало. Наверное, они забыли даже, что плывут на корабле.
Мне становилось все тяжелее. И, наконец, я решился умереть. Однажды вечером, когда вокруг никого не было, я набрался смелости и бросился в море. Однако в миг, когда я оттолкнулся от палубы и спрыгнул с корабля, мне вдруг расхотелось умирать. В глубине души я мечтал остановиться. Но было уже поздно. Желал я того или нет, но я неотвратимо падал в море. Видимо, корабль был и в самом деле громадным: ноги все никак не касались воды. Но ухватиться было не за что, и вода постепенно приближалась. Делалась ближе и ближе, как я ни поджимал ноги. Черная вода.
В это время корабль, изрыгнув, как обычно, черный столп дыма, прошел мимо. Я вдруг понял, что все-таки лучше плыть на корабле, даже если он движется неведомо куда. Но прозрение это уже ничего не могло изменить. Охваченный беспредельным раскаянием и ужасом, я тихо падал в черные воды.
Восьмая ночь
Когда я переступил порог парикмахерской, несколько мужчин в белых халатах хором крикнули: «Добро пожаловать!»
Остановившись посереди салона, я огляделся: прямоугольная комната, с двух сторон распахнуты окна, под двумя другими висят зеркала. Я насчитал шесть штук.
Я подошел и сел перед одним из них. Кожаное сиденье подо мной уютно скрипнуло. Стул был очень удобный. Мое лицо отчетливо отражалось в зеркале. За отражением виднелось окно и решетка кассы наискосок. За кассой никого не было. Мне были прекрасно видны прохожие за окном.
Вот мимо прошел Сётаро с дамой. И когда только Сётаро успел раздобыть такую модную шляпу-панаму?! И когда только успел обзавестись женщиной?! Странно! У них обоих был такой важный вид. Они миновали окно, прежде чем я успел разглядеть лицо женщины.
Вот идет продавец творога-тофу, зазывая покупателей рожком. И оттого что он шел, трубя в рожок, казалось, что щеки у него раздулись от укусов пчел. Он так и прошел с надутыми щеками, а меня охватило беспокойство. Я не мог отделаться от мысли, что его все время жалят пчелы.
Появилась гейша. Она была еще не накрашена. Узел прически «симада» распустился, и вид у нее был какой-то неряшливый. Лицо заспанное, цвет лица болезненный. Поклонившись, она с кем-то заговорила, но ее собеседника в зеркале не было видно.
Тут ко мне подошел крупный мужчина в белом халате, с ножницами и расческой в руках и, встав у меня за спиной, принялся разглядывать мою голову. Тронув тонкие усы, я спросил: «Ну, как? Что можно сделать?» Мужчина в белом, ничего не ответив, легонько постучал по моей голове расческой янтарного цвета.
— Что ж, волосы, наверное, надо подстричь, как вы считаете? — спросил я мужчину в белом. Мужчина, снова ничего не ответив, ловко защелкал ножницами.
Я не сводил глаз с зеркала, боясь пропустить хоть одно движение, но, как только защелкали ножницы и полетели мои черные волосы, мне стало страшно, и я зажмурился.
— Господин, вы изволили видеть продавца золотых рыбок на улице? — тут же спросил мужчина в белом.
Я сказал, что не видел. Мужчина в белом, не сказав больше ни слова, безостановочно работал ножницами. Вдруг он громко воскликнул: «Осторожно!» От неожиданности я открыл глаза и увидел под рукавом мужчины в белом колесо велосипеда и оглобли рикши. Мужчина в белом обеими руками резко наклонил мою голову вперед и чуть набок. Велосипед и рикша исчезли. Защелкали ножницы.
Наконец, мужчина в белом зашел сбоку и принялся ровнять волосы за ушами. Они перестали лететь мне в лицо — я успокоился и открыл глаза. И тут же с улицы донесся крик: «Просяные лепешки! Ле-пе-о-шки, ле-пе-о-шки!» Послышался ритмичный стук деревянного молотка, которым толкут лепешки в ступе. Я видел продавца лепешек лишь в детстве, и мне захотелось взглянуть на него хоть одним глазком. Но в зеркале и намека не было на его отражение. Было слышно только, как он отбивает тесто.
Скосив глаза, я силился разглядеть торговца в уголке зеркала и вдруг увидел, что за решеткой кассы откуда-то взялась женщина. Смуглолицая, с густыми бровями, дородная. Волосы собраны в прическу «итигаэси», кимоно со сменным воротничком черного атласа. Она считала купюры, опустившись на одно колено. Купюры, кажется, были десятииеновые. Опустив длинные ресницы и поджав тонкие губы, женщина прилежно считала вслух. Считала она очень быстро, но купюры отчего-то все никак не кончались. На ее колене и лежало-то от силы купюр сто. Сколько ни пересчитывай сто купюр, их больше не станет.
Я рассеянно смотрел то на женщину, то на десятииеновые купюры, когда в какой-то момент мужчина в белом прямо над ухом громко сказал: «Давайте помоем голову». Это была отличная возможность разглядеть женщину получше, и, поднимаясь со стула, я обернулся к кассе. Но за решеткой кассы не было ни женщины, ни купюр — ничего.
Расплатившись и выйдя на улицу, я увидел, что слева от входа расставлено четыре или пять овальных кадок, где плавали во множестве красные, пятнистые, большие и маленькие золотые рыбки. А за ними стоял продавец. Подперев щеку рукой, продавец неотрывно смотрел на плававших рыбок. Он не обращал ни малейшего внимания на шумную многолюдную толпу. Некоторое время я ждал, наблюдая за продавцом золотых рыбок. Но за все это время он ни разу не шелохнулся.
Девятая ночь
В мире было неспокойно. Казалось, вот-вот разразится война. Неоседланные лошади из сгоревших конюшен буйствовали за стенами усадьбы. Днем и ночью, поднимая пыль, солдаты-пехотинцы пытались поймать их. А в доме все это время царила тишина.
Там жила молодая мать с двухлетним сыном. Отец куда-то ушел. Ушел безлунной ночью. Сидя на постели, он обулся в соломенные сандалии, повязал голову черным платком и вышел с черного хода. Тонкий луч светильника, который держала провожавшая его мать, прорезал тьму и осветил старый кипарисовик перед оградой дома.
Отец так и не вернулся. Мать каждый день спрашивала двухлетнего ребенка:
— Где твой отец?
Мальчик не отвечал. Спустя некоторое время он научился отвечать: «Там». И когда мать спрашивала его: «А когда он вернется?» — он, смеясь, вновь говорил: «Там». Тогда мать тоже смеялась. А потом учила его отвечать правильно — по многу раз повторять: «Скоро вернется». Но мальчик смог запомнить только «скоро». И иногда на вопрос «Где твой отец?», — он отвечал: «Скоро».
С наступлением ночи, когда все вокруг смолкало, мать, затянув пояс-оби и заткнув за него короткий меч в ножнах из акульей кожи, привязывала малыша тонким поясом к спине и тайком выходила через калитку. Мать всегда была обута в бамбуковые сандалии. Иногда мальчик засыпал за спиной у матери, убаюканный стуком ее сандалий.
Она шла на запад вдоль глинобитных оград, тянувшихся вокруг домов. Спустившись с пологого склона, они оказывались перед огромным деревом гингко. Если взять от него вправо, то в глубине, всего метрах в ста, — каменные ворота-тории[15]. С одной стороны от ворот — рисовые поля, с другой — заросли мелкого бамбука. Но у самых ворот начинается чаща темных криптомерий. Всего через тридцать-сорок метров пути по выложенной камнями тропе — лестница, ведущая к старому святилищу. Над выцветшим серым ящиком для подношений болтается веревка с большим колокольчиком. Днем, сбоку от колокольчика, можно увидеть табличку с надписью «Святилище Хатимана»[16]. Иероглиф «хати» записан необычно: в виде двух голубей, сидящих напротив друг друга. Есть множество и других табличек. В основном, это мишени, куда стреляли местные воины во время храмового празднества, и на каждой написано имя поразившего цель. Изредка это таблички о принесении в дар святилищу меча.
Всякий раз, когда мать проходила через ворота-тории, на ветвях криптомерии ухала сова. Слышалось шлепанье грубых сандалий. Перед святилищем мать останавливалась — дергала за веревку с колокольцем, склонялась в поклоне и хлопала в ладоши[17]. В этот момент сова почти всегда неожиданно смолкала. А мать всем сердцем возносила молитвы о благополучном возвращении мужа. Мать всей душой верила — раз ее муж самурай, то, если неизменно возносить молитвы божеству войны Хатиману, они непременно будут услышаны.
Мальчик часто просыпался от звука колокольчика и, обнаружив, что вокруг кромешная тьма, начинал плакать за спиной у матери. Тогда бормоча молитву, мать принималась укачивать его. Иногда ребенок успокаивался. Иногда принимался плакать пуще прежнего. Но как бы то ни было, заставить мать прервать молитву было непросто.
Вот, помолившись за благополучие мужа и развязав тонкий пояс, она осторожно подтянула ребенка со спины к животу, намереваясь спустить его наземь. Обхватив его обеими руками, она стала подниматься по ступенькам к святилищу.