А неделю спустя, когда она сидела утром в затемненной комнате, погрузившись в малайскую грамматику — она прилежно учила местный язык, — до нее донесся с улицы какой-то шум. Она расслышала голос их боя, сердито что-то говорившего, потом второй голос — кажется, водоноса, а потом женский голос — пронзительный и бранчливый. И возня. Она подошла к окну и отворила ставни. Водонос, ухватив за плечо какую-то женщину, тащил ее прочь от дома, а бой обеими руками подталкивал ее в спину. Дорис сразу узнала в ней ту самую женщину, что как-то утром слонялась возле их дома, а позже в тот же день стояла близ теннисного корта. К груди она прижимала ребенка. Все трое злобно горланили.
— Перестаньте! — крикнула Дорис. — Что вы делаете?
Услышав ее голос, водонос разом отнял руку, и от нового толчка в спину женщина упала наземь. Внезапно стало тихо, бой угрюмо смотрел в пространство. Водонос с минуту колебался, потом улизнул. Женщина медленно поднялась с земли, поудобнее перехватила ребенка и застыла, уставившись на Дорис. Бой что-то сказал ей — Дорис не разобрала, да и все равно не поняла бы; женщина не ответила ни словом, ни жестом, но повернулась и побрела прочь. Бой проводил ее до самых ворот в деревню. Когда он возвращался, Дорис окликнула его, но он сделал вид, что не слышал. Не на шутку рассердившись, она повысила голос:
— Подойди сюда сейчас же.
Угрюмо избегая ее гневного взгляда, он подошел к дому. Вошел и стал на пороге, хмуро на нее поглядывая.
— Зачем вы обижали эту женщину? — спросила она резко.
— Туан сказал, она сюда не ходить.
— Разве можно так обращаться с женщиной? Я этого не допущу. Я все расскажу туану.
Бой не ответил. Он отвел глаза, но она чувствовала, что он следит за ней сквозь длинные ресницы. Она отпустила его:
— Можешь идти.
Он молча повернулся и ушел в людскую. Она была до крайности раздражена, никакая малайская грамматика уже не лезла в голову. В положенное время бой явился накрывать на стол к второму завтраку. Вдруг он круто повернулся к двери.
— Что там? — сказала она.
— Туан идет.
Он вышел, чтобы принять у Гая шлем: его острый слух уловил шаги по гравию намного раньше ее. Гай против обыкновения не тотчас взбежал по ступенькам, и Дорис поняла, что бой спустился ему навстречу, чтобы рассказать об утреннем происшествии. Она пожала плечами. Хочет, видно, изложить дело по-своему, ну и пусть. Но когда Гай вошел, она не знала, что и подумать. На нем лица не было.
— Гай, ради бога, что случилось?
Он густо покраснел.
— Ничего не случилось. А что?
Она так оторопела, что дала ему пройти к себе, не заикнувшись о том, о чем хотела спросить сейчас же. Он мылся и переодевался дольше обычного и пришел, когда завтрак уже был на столе.
— Гай, — начала она, как только они сели, — эта женщина, которую мы тогда видели, сегодня опять сюда приходила.
— Знаю.
— Слуги безобразно с ней обращались. Мне пришлось их остановить. Ты с ними поговори на этот счет.
Малаец, понимавший каждое ее слово, как будто и не слышал.
— ей не велено было сюда приходить. Я распорядился, чтобы, если она опять здесь появится, ее прогнали.
— Но зачем же так грубо?
— Она не желала уходить. Иначе они, должно быть, не могли с ней справиться.
— Это было отвратительно — так обращаться с женщиной. К тому же у нее на руках был младенец.
— Какой там младенец, три года.
— А ты откуда знаешь?
— Я все про нее знаю. Она не имеет никакого права являться сюда и всем мозолить глаза.
— А чего она хочет?
— Того и хочет, что делает. Хочет, чтобы людям покоя не было.
Дорис умолкла, пораженная его тоном. Он говорил сквозь зубы. Говорил так, точно она вмешалась не в свое дело. Проявил себя каким-то нечутким. Нервный, взвинченный.
— Кажется, в теннис играть сегодня не придется, — сказал он. — По всему видно, будет гроза.
Когда она проснулась, дождь уже начался, выйти из дому нечего было и думать. За чаем Гай был молчалив и рассеян. Она занялась рукоделием, он уселся в кресло с теми из журналов, которые еще не успел прочесть от корки до корки; но он поминутно вскакивал, беспокойно шагал по комнате, выглядывал на веранду. Он смотрел на дождь. О чем он думал? Дорис было очень не по себе.
Заговорил он лишь после обеда. За столом пытался шутить, но шутки получались натянутые. Дождь перестал, небо усыпали звезды. Они вышли на веранду, погасив в комнате свет, чтобы не налетела мошкара. Внизу, могучая и грозно медлительная, бесшумно, загадочно и неотвратимо катила свои воды река. В ней было что-то от пугающей неторопливости непреклонной судьбы.
— Дорис, мне нужно тебе что-то рассказать, — произнес он вдруг.
Голос его прозвучал очень странно. Показалось ей это или он и правда готов был сорваться? У нее сердце сжалось от сострадания, и она ласково коснулась его руки. Он отнял руку.
— Длинная это история и, боюсь, довольно некрасивая, рассказать ее будет нелегко. Очень тебя прошу, не перебивай меня и вообще ничего не говори, пока я не кончу.
В темноте она не видела его лица, но чувствовала, какое оно измученное. Она не ответила. Он заговорил, но так тихо, что голос его почти не нарушил ночного молчания:
— Мне было всего восемнадцать лет, когда я сюда приехал. Прямо со школьной скамьи. Три месяца я пробыл в Куала Солор, а потом меня послали в один административный пункт на реке Сембулу. Там, конечно, жил резидент с женой. Меня поселили в помещении суда, но столовался я с ними и у них же проводил вечера. Это было хорошее время. А потом заболел чиновник, который работал здесь, и вынужден был уехать в Англию. Людей тогда не хватало в связи с войной, и меня назначили на его место. Я, конечно, был слишком молод, но язык знал с младенчества, к тому же многие помнили моего отца. А я был в восторге, что сам стану начальством.
Он умолк, выколотил трубку и набил ее снова. Когда чиркнула спичка, Дорис, не глядя на него, заметила, что рука у него дрожит.
— Раньше я никогда не оставался один. Дома, в детстве, были родители и обычно какой-нибудь подчиненный отца. В школе я был окружен мальчишками. На пароходе, когда плыл сюда, рядом все время были люди, и в Куала Солор тоже, и там, где я сначала работал. И люди-то все такие же, как я, можно сказать, родные. А я люблю людей. Я животное общительное. И повеселиться люблю. Мне часто бывает смешно, а смеяться нужно с кем-нибудь вместе. Здесь же все было не так. Днем, конечно, еще куда ни шло: я работал, всегда мог поговорить с даяками. Хоть они в то время еще охотились за черепами и время от времени устраивали какую-нибудь пакость, но, в общем, они славный народец. Я с ними отлично ладил. Хотелось, конечно, отвести душу с белым человеком, но и так было терпимо, да к тому же мне было легче, чем многим: здешние жители считали меня не совсем иностранцем. И работа мне нравилась. Вечерами скучновато было сидеть на веранде и в одиночестве выпивать стакан джина с тоником, но я много читал, и слуги были тут же. Моего боя звали Абдул, он знал еще моего отца. Когда мне надоедало читать, я всегда мог его кликнуть и потолковать с ним.
Ночи — вот что меня выматывало. Слуги после обеда уходили спать в деревню. Я оставался совсем один. В доме — ни звука, разве что чик-чак закричит неожиданно, среди полной тишины, даже вздрогнешь, бывало. Из деревни доносились звуки гонга и хлопушек. Там веселились, и так близко от меня, но мне туда ходу не было. Читать до бесконечности я не мог. В общем, был настоящим узником, хоть и не в тюрьме. И так из ночи в ночь. Я пробовал выпивать не один стакан виски, а три или четыре, но бодрости это мне не прибавляло, только утром потом мутило. Пробовал ложиться сразу после обеда, но не засыпал, а только ворочался в постели, и мне становилось все жарче и жарче, а спать хотелось все меньше. Я просто не знал, куда деваться. Ночи тянулись бесконечно. Мне было так скверно, так себя жалко, что бывало — сейчас об этом и вспомнить смешно, но мне ведь еще и девятнадцати лет не было, — бывало, не выдержу и разревусь.
И вот как-то вечером после обеда Абдул уже собирался уходить, но у двери остановился. Кашлянул и спросил, не скучно ли мне всю ночь одному в доме. Я сказал: «Да нет, ничего». Мне не хотелось, чтобы он узнал, что со мной творится, но он, наверно, и так все знал. Он стоял и молчал, но видно было: что-то хочет сказать. Я спросил: «В чем дело? Выкладывай.», — и тогда он сказал, что, если мне угодно иметь в доме девушку, он знает одну, которая бы согласилась. Очень хорошая девушка, он может ее рекомендовать. Мешать она мне не будет, а все живая душа рядом. И белье мне все перечинит. Я в тот вечер совсем захандрил. С утра лил дождь, даже размяться не удалось. Я знал, что усну не скоро. Он добавил, что мне это обойдется недорого, родители у нее бедные, с них хватит и небольшого подарка: двести малайских долларов. «Посмотреть можно, — сказал он. — Если не нравится, можно не надо.». Я спросил, где она. «Здесь, я позову». Он открыл дверь. Она, оказывается, ждала на ступеньках, и мать ее с ней была. Они вошли и сели на пол. Я угостил их сластями. Она, конечно, робела, но держалась спокойно и в ответ на какие-то мои слова улыбнулась. Она была совсем юная, почти ребенок, они сказали, что ей пятнадцать лет. Хорошенькая была, как куколка, и принаряжена. Говорила она мало, но охотно смеялась на мои шутки. Абдул сказал, что, когда она меня узнает поближе, у нее найдется, о чем со мной поговорить. Он велел ей подсесть ко мне. Она захихикала и отказалась, но мать велела ей слушаться, а я подвинулся в кресле, давая ей место. Она краснела, смеялась, но пришла и тут же ко мне приласкалась. Тогда и Абдул засмеялся: «Вот видите, она уже вас не боится. Ну как ей, остаться?». Я спросил ее: «Хочешь остаться?». Она, смеясь, уткнулась лицом мне в плечо. Она была очень маленькая и нежная. Я сказал: «Ладно, пусть остается».
Гай подался вперед и налил себе виски с содовой.
— Теперь можно сказать? — спросила Дорис.
— Подожди, я еще не кончил. Я не был в нее влюблен, даже вначале. Я взял ее, только чтобы в доме кто-то жил. Без этого я бы, вероятно, либо свихнулся, либо спился. Я к этому времени уже дошел до точки. Не мог я жить один, слишком был молод. А не любил я никогда ни одной женщины, кроме тебя. — Она прожила здесь до прошлого года, когда я уехал в отпуск. Это ее ты здесь и видела.
— Да, я уже догадалась. У нее на руках был ребенок. Он твой?
— Да, это девочка.
— Единственная?
— Ты на днях сама видела в деревне двух мальчуганов, помнишь, еще говорила.
— Значит, у нее трое детей?
— Да.
— Смотри-ка, целое семейство.
Она почувствовала, как его передернуло от ее слов, но он промолчал.
— И она не знала, что ты женат, пока ты не появился здесь с законной женой? — спросила Дорис.
— Она знала, что я намерен жениться.
— С каких пор знала?
— Я отослал ее в деревню еще перед отъездом. Я ей сказал, что все кончено. Дал ей, что было обещано. Она всегда зала, что сожительство наше временное. Мне оно уже давно осточертело. Я ей сказал, что женюсь на белой женщине.
— Но ведь ты меня тогда и не видел еще.
— Знаю. Но я уже тогда твердо решил, что женюсь, когда буду в Англии. — Он вдруг поперхнулся смешком, совсем по-старому. — Не могу от тебя скрыть, что к тому времени, когда мы с тобой познакомились, я уже почти потерял надежду. Но в тебя я влюбился с первого взгляда и тут же понял: либо ты, либо ничего.
— Почему ты мне не сказал? Тебе не кажется, что было бы только справедливо дать мне составить собственное мнение. Неужели тебе не пришло в голову, что для женщины это в некотором роде удар — узнать, что ее муж десять лет жил с другой и имеет троих детей?
— Ты бы не поняла. Здесь обстоятельства особенные. Здесь это обычное дело. Пять мужчин из шести так устраиваются. Я думал, может, ты будешь шокирована, и боялся тебя потерять. Понимаешь, я был без ума в тебя влюблен. Это и сейчас так. Ты вполне могла никогда не узнать. Я не думал, что вернусь сюда же. Как правило, после отпуска получают какое-то новое назначение. Когда мы сюда приехали, я предложил ей денег, чтобы она перебралась куда-нибудь в другую деревню. Она сперва как будто согласилась, но потом передумала.
— А почему ты теперь мне рассказал?
— Она устраивала мне ужасные сцены. Не знаю, как она пронюхала, что тебе ничего не известно. А тут сразу начала меня шантажировать. Я уж столько денег ей передавал. Я не велел подпускать ее близко к дому. Нынче утром она учинила скандал нарочно, чтобы привлечь твое внимание. Хотела меня запугать. Так не могло продолжаться. Я и решил, что остается одно — выложить тебе все начистоту.
Наступило долгое молчание. Наконец он накрыл ладонью ее руку.
— Ты ведь понимаешь, Дорис? Я сознаю, что достоин осуждения.
Ее рука осталась неподвижной. Он почувствовал ладонью, какая она холодная.
— Она что же, ревнует?
— Понимаешь, когда она жила здесь, кое-что ей перепадало, а теперь она этого лишилась и, конечно, недовольна. Но любить она меня никогда не любила, так же как я ее. Туземные женщины, знаешь ли, вообще не особенно жалуют белых мужчин.
— А дети?
— О, с детьми все в порядке. Я их обеспечил. Как только мальчики подрастут, я их отправлю в Сингапур в школу.
— И для тебя они ровно ничего не значат?
Он замялся.
— Буду с тобой совершенно откровенен. Меня бы огорчило, если бы с ними что-нибудь случилось. Когда должен был родиться первый, я думал, что буду любить его больше, чем любил его мать. Так оно, возможно, и было бы, если б он родился белым. Конечно, поначалу он был ужасно забавный и трогательный, но у меня все время было ощущение, что он не мой. Мне это самому иногда казалось неестественным, я ругал себя, но скажу честно, для меня они значат не больше, чем если б были чьи-то еще. У кого нет детей, те много сентиментальной чепухи о них болтают.
Теперь она знала все. Он ждал, что она скажет, но она молчала. Сидела, не двигаясь.
— Хочешь еще что-нибудь спросить, Дорис? — сказал он наконец.
— Нет. У меня что-то голова разболелась. Пойду, пожалуй, спать. — Голос ее звучал ровно, как всегда. — Я даже не знаю, что сказать. Очень это, конечно, получилось неожиданно. Дай мне время подумать.
— Ты очень на меня сердишься?
— Вовсе нет. Только… только мне хочется побыть одной. Ты сиди. Я пойду спать.
Она встала и положила руку ему на плечо.
— Очень сегодня жарко. Лег бы ты лучше у себя в гардеробной. Спокойной ночи.
Она ушла. Он слышал, как она заперла дверь в спальню.
Наутро она была бледна: как видно, провела бессонную ночь. В ней не чувствовалось озлобленности, говорила она обычным тоном, но с усилием, точно заставляла себя поддерживать разговор с малознакомым человеком. Они никогда не ссорились, но сейчас Гаю казалось, что так говорить она могла бы после размолвки, если бы и примирение не смыло обиду. Его смущало выражение ее глаз — он читал в них необъяснимый страх. Сразу после обеда она сказала:
— Мне нездоровится. Пойду лягу.
— Бедняжка ты моя! — воскликнул он.
— Это не страшно. Через два-три дня пройдет.
— Я попозже зайду к тебе проститься.
— Нет, не нужно. Я постараюсь поскорее заснуть.
— Ну так поцелуй меня сейчас.
Она покраснела. Минуту словно колебалась, потом, глядя в сторону, наклонилась к нему. Он обнял ее и потянулся к ее губам, но она отвернулась, и поцелуй пришелся в щеку. Она быстро ушла, и он опять услышал, как в двери спальни тихонько повернулся ключ.
Он тяжело опустился в кресло. Попробовал читать, но слух его ловил каждый звук, доносившийся из спальни. Она сказала, что сейчас же ляжет, но никакого движения не было слышно. Почему-то эта тишина действовала ему на нервы. Он заслонил рукой лампу и увидел под ее дверью полоску света; значит, у себя она не погасила. Что она там делает? Он отложил книгу. Его бы не удивило, если б она рассердилась, устроила ему сцену или если бы плакала: с этим он как-нибудь сладил бы, но ее спокойствие пугало. И что это за страх он так явственно прочел в ее взгляде? Он снова перебрал в памяти все, что сказал ей накануне. Нет, никаких других слов он для этого не мог найти. Думай не думай, а суть в том, что он поступил, как поступали все, и что поставил точку задолго до того, как познакомился с Дорис. Конечно, теперь-то ясно, что он свалял дурака, но задним умом все мы крепки. Он прижал руку к сердцу — как болит, даже странно. «Вот это, наверное, люди и ощущают, когда говорят, что у них сердце разрывается, — подумал он.
И сколько же так может продолжаться?
Постучаться к ней, что ли, сказать, что им необходимо поговорить? Выяснить все раз и навсегда. Не может она не понять.». Но тишина отпугивала его. Ни звука! Лучше, пожалуй, оставить ее в покое. Конечно, для нее это был удар. Надо дать ей время прийти в себя. Она же знает, как преданно он любит ее. Терпение, только терпение, может, она еще не разобралась в своих чувствах; нужно дать ей время; нужно запастись терпением.
Утром он спросил, лучше ли она спала эту ночь.
— Да, гораздо лучше.
— А на меня очень сердишься? — спросил он жалобно.
Она поглядела на него ясными, честными глазами.
— Нисколько не сержусь.
— До чего же я рад. Я поступил как негодяй. Я понимаю, тебе это показалось ужасным. Но ты прости меня. Я так настрадался.
— Простила. Я даже не осуждаю тебя.
Он робко, виновато улыбнулся, глаза у него были как у побитой собаки.
— Плохо мне было целых две ночи спать одному.
Она чуть побледнела и отвернулась.
— Я велела вынести кровать, из-за нее в комнате было не провернуться. А вместо нее велела поставить походную койку.
— Дорис, милая, ты о чем?
Теперь она смотрела ему прямо в лицо.
— Я больше не буду жить с тобой, как жена.
— Никогда?
Она покачала головой. Он смотрел на нее растерянно. Может, он ослышался? Сердце тяжело заколотилось.
— А обо мне ты не подумала, Дорис?
— А ты обо мне подумал, когда решился привезти меня сюда при таких обстоятельствах?
— Но ты же говоришь, что не осуждаешь меня.
— Так оно и есть. Но то — совсем другое дело. Я не могу.
— Но как же нам тогда жить дальше?
Она опустила глаза, словно что-то обдумывая.
— Вчера, когда ты хотел поцеловать меня в губы, я… мне стало тошно.
— Дорис!
Она вдруг обратила на него взгляд, холодный и враждебный.
— Эта постель, на которой я спала, — та самая, где она рожала своих детей? — Он залился краской. — Гадость какая. Как ты мог? — Она стиснула руки, ее тонкие беспокойные пальцы извивались, как белые змейки. Но она овладела собой. — Решение мое принято. Я не хочу тебя обижать, но есть вещи, которых ты не в праве от меня требовать. Я все обдумала. Только об этом и думала с тех пор, как ты мне сказал, день и ночь, до полного изнеможения. Сперва я хотела тут же уехать. Катер ведь должен быть дня через три.