Мне вредно вспоминать любую подробность, связанную с лагерем или тюрьмой, поскольку тут уж механизм ассоциаций начинает раскручиваться сам по себе, и только успевай догадываться, почему что всплыло в памяти. Ибо сейчас вот о прокуроре Сугробове я хочу рассказать, и даже знаю, где тут связь, и она скоро проявится.
Он был на моем суде обвинителем и в этом качестве явил дремучую бездарность (что не помешало судье дать мне максимальный срок). Напомнить следует, что отыскали ради меня двух молодых мужиков, недавно осужденных за бесчисленные кражи, и ради скощения своего срока показали они с усердием, что купил я у них в свою коллекцию пять заведомо краденых икон. А так как у меня при обыске, естественно, их не нашли, то осудили меня очень справедливо, то есть не только за покупку краденого, но и за его сбыт.
Так вот Сугробов пылко заявил, что рост преступности в Московской области (где населения, хочу напомнить, — много миллионов) имеет две главные причины: удивительный и просто-таки непомерный рост благосостояния трудящихся (во-первых) и наличие злокозненного Губермана, который эту самую преступность неустанно стимулирует и поощряет. Зная заведомо, что имеет дело с преступниками, ибо на левой руке одного из них имеется заметная татуировка, а наколки только уголовники и носят, как известно всякому порядочному человеку.
Тут раздался в зале общий смех, ибо в порыве вдохновения не обратил внимания сей жрец, что двигает руками, отчего задрался у него рукав мундира, и зал мог наблюдать татуировку давних лет (я потому и вспомнил эту гнусь).
А кстати, я тому Сугробову даже отчасти благодарен. Я во время его речи остро и внезапно осознал, что в руки к нелюдям попал и к их рабам, что еще хуже. И обречен поэтому, и все мои слова будут напрасны. А после этого я успокоился и даже изредка шутил, чего никак не мог понять судья, впервые, очевидно, видевший такую беспечность в человеке со скамьи подсудимых.
И сразу же тревожат память люди, чье мышление волнующе загадочно, поскольку говорят они, словно не слыша, не осознавая, что несут. Я поясню это сейчас подробней, множество таких примеров собрано уже в фольклоре, неустанно эти тексты пополняют преподаватели военных кафедр в институтах. Так однажды мой приятель фразу подполковника записал. Тот ему вот что с укоризной произнес:
— Какой же из вас будущий советский офицер, если ремень висит у вас на яйцах, как у беременной девушки?
А логика давнего чеченского речения, ставшего народным, — просто, по-моему, гениальна: «Чечены и русские — братья, а осетины — собаки, хуже русских».
Вот еще один пример непредсказуемой логики, записанный в моей заветной коллекции. Один приятель мой ехал в пригородной электричке, а напротив него сидел слегка поддавший паренек, с которым они чуть разговорились.
— А ты где работаешь? — спросил паренек.
— В театре, — ответил мой приятель, — я артист.
— Интересная профессия, — задумчиво протянул его собеседник.
— Чем же она интересная? — скептически поинтересовался приятель.
— Да у меня брат артист, — охотно объяснил паренек. — Я его пять лет уже не видел и ни хуя не соскучился.
Нет, я больше не буду умножать подобные фразы, постепенно все они, конечно, в сборники соберутся, но несколько историй о людях этого устройства рассказать обязан. Просто боюсь, что без меня их не запишут.
Мой давний друг, высокий математик Витя Браиловский (это за отказ дать на него показания и попер на меня чугунный каток правосудия) содержался во время следствия над ним в Бутырской тюрьме. И как-то вывели большую группу арестантов на тюремный двор, чтобы они убрали там завалы снега. Все, что совершилось дальше, я обычно вспоминаю, как только задумаюсь о нынешнем российском обустройстве.
Пожилой надзиратель с большим тюремным стажем (надзирательским, естественно) смотрел какое-то время тупо и недоуменно, как его поднадзорные бодро гребут снег лопатами, грузят на тачки и куда-то в угол перевозят. Чувство нарушения порядка зримо томило ветерана, и не выдержал он этого душевного дискомфорта.
— Руки за спину! — вдруг закричал он грозно и отчаянно. — На прогулке руки за спину, что за непорядок на прогулке!
Все остановились, побросали лопаты и послушно заложили руки за спины. Старик смотрел на них, душевно отдыхая от привычного их вида. Но потом лицо его опять исказилось недоумением и злостью.
— А снег кто будет убирать? — закричал он. — Вас для чего на двор вывели?
Все снова взялись за лопаты, покатили тачки, а лицо надзирателя уже через минуту выказало муку внутреннего непокоя. Снова он скомандовал взять за спину. И так произошло несколько раз. А идеала — чтоб и руки были за спиною, как положено для зэка, и чтоб одновременно катились тачки и сгребался снег — его в природе нету, идеала этого, что чрезвычайно, на мой взгляд, мучительно для реформаторов российской жизни.
Вторая Витина история загадочна не меньше, ибо я мышления такого не встречал даже в учебниках психиатрии. Витя отбывал ссылку в городе Бейнеу недалеко от Каспийского моря, где областной, как всем известно, центр — город Шевченко (а кто отбывал некогда ссылку там — понятно из его названия). И получил однажды ссыльный Браиловский вызов к городскому судье города Бейнеу. Ничего хорошего тот вызов, разумеется, не предвещал, а воображение у Вити было задолго до посадки уже зэковское (много-много лет он просидел в отказе, издавал журнал подпольный, всякое случалось и вокруг, и с ним). Шел он по вызову к судье с тяжелой душой. Но судья его приветливейшим образом встретил, свежими фруктами попотчевать пытался, а причину вызова таким вот образом изящно сформулировал:
— Вы что же ко мне никогда не заходите, уважаемый Виктор Львович?
Витя опешил и пробормотал невразумительное что-то: дескать, ссыльный он и как-то не с руки ему к судье захаживать так запросто, а дела никакого нет пока (что слава Богу, про себя подумал Витя). А судья ему в ответ на это благодушно-наставительно сказал:
— Я вас понимаю, Виктор Львович, вам ко мне чего уж заходить, ведь я всего лишь городской судья. Но знаете ли вы, что как только начнется новая мировая война, то американцы прежде всего разбомбят город Шевченко, потому что там находится атомный реактор, и, конечно, все погибнут там, и я тогда автоматически становлюсь судьей не городским, а областным?
Ну, что творилось в светлой голове судьи — кто может это объяснить или понять хотя бы?
Я непременно попадаю в паутину мыслей и воспоминаний тех лет, находясь в обстоятельствах, уже весьма от той поры далеких. На выступлениях в России и на Украине меня все время спрашивали, что я думаю о ситуации на просторах бывшей империи. Я много раз мемекал, бормотал невнятицу, отказываясь обобщать, я ссылался робко и застенчиво на свою иностранскую неосведомленность, увиливал как мог. Только однажды вдруг всплыла модель, так полно и правдоподобно отвечающая на вопрос, что я счастливо ахнул, — и с тех пор, как попугай, ее настырно излагаю.
Представьте себе огромный исправительно-трудовой лагерь. В нем есть жилая зона и есть какая-никакая зона промышленная (ведь труд исправляет), есть поселок для надзорсостава, всяческие караулки, склады и казармы. Только вдруг в одно прекрасное утро часовые сходят с вышек и начальник лагеря объявляет свободу. Конечно же, зэки в растерянности, а когда они в себя приходят, то вокруг кипит уже другая жизнь. Продукты все в столовой разворованы и спрятаны, уже промышленная зона чуть не вся распродана на сторону (и едут из соседних деревень покупать остатки по дешевке, ибо краденое и дармовое). В бывшем карцере — типография газеты «На свободу с чистой совестью», а выпускает ее бывший надзиратель карцера, еще вчера зверь и садист, а ныне — эссеист, мыслитель и борец за гражданские права. В казарме наскоро налажено портновское производство из украденной на складе зэковской одежды. Перешивкой ведает бывший комендант казармы, ему ближе и с руки пришлось это строение оформить на себя. Оружие вовсю распродается по соседним деревням, а на машинах лагерных привозится продовольствие, поскольку пить-есть надо, а в чьих руках эти машины — догадаться нетрудно. Паханы уголовные сговорились запросто с начальником лагерного гаража, так что все оформлено на трудовой коллектив. А их шестерки бывшие и шелупонь их прихлебательская из уголовников помельче — все в охране, и почти ничем от бывших сторожевых псов не отличаются (разве что галстуками, когда едут в соседние деревни). И опять всех тяжелей простому трудяге-зэку, потому что все поделено между надзорсоставом бывшим и огромной уголовной шоблой. И хоть разборки между ними и случаются, но общий язык они все-таки находят, ибо психология у них одна и та же.
Вот, похоже, именно такое и случилось на необозримых просторах бывшего лагеря мира, социализма и труда. А чем продолжится — гадать не берусь. Только напомню, что на лагерном давнишнем языке огромная прослойка зэков тихих, работящих и вовсе не криминальных так и называлась: мужики. И фраера-интеллигенты состояли в той же категории. Они, естественно, растеряны сейчас, и на акулью хватку паханов и бывших караульных с ужасом глядят, и выборному управлению не верят, и непонятно все для них пока, и так обидно от бессилия, что их порой тоска по канувшему лагерю томит. Тем более что сил и сметки для добычи пропитания надо теперь больше: нет былой казенной пайки.
Вот, похоже, именно такое и случилось на необозримых просторах бывшего лагеря мира, социализма и труда. А чем продолжится — гадать не берусь. Только напомню, что на лагерном давнишнем языке огромная прослойка зэков тихих, работящих и вовсе не криминальных так и называлась: мужики. И фраера-интеллигенты состояли в той же категории. Они, естественно, растеряны сейчас, и на акулью хватку паханов и бывших караульных с ужасом глядят, и выборному управлению не верят, и непонятно все для них пока, и так обидно от бессилия, что их порой тоска по канувшему лагерю томит. Тем более что сил и сметки для добычи пропитания надо теперь больше: нет былой казенной пайки.
А светлые штрихи картины этой я намеренно не упоминаю, хотя их, могу сказать уверенно, — гораздо, несравненно больше. Потому что это все-таки свобода, лучшего для человека состояния и сам Творец не сочинил, а значит — образуется и жизнь. А то, что не при нашем поколении, так в этом есть и справедливость: больно много мы и лет, и сил (про ум и душу тоже не забудьте) положили на укрепление проволоки, на улучшение сигнализации, постройку вышек и различных караулок в этом лагере.
А потому ведь и сознание у нас такое мутное. Невообразимая кипит в нем смесь из лагерной туфты-лапши, что нам на уши вешали всяческие замы по культурно-воспитательной работе (есть такая должность в каждом лагере, и многие из нас как раз по этой части и кормились). И всякого иного мусора невпроворот. Включая мифы и легенды всякие.
Вот мифы попадаются порой отменные, не удержусь, чтобы один не изложить. Из первых рук история, чтоб мне свободы не видать.
Приехали в Баку (году в восьмидесятом это было) три поэта из Москвы на какую-то декаду братской дружбы и литературы. Крепко напились немедля по приезде, рано утром грамотно пошли опохмеляться. Заказали хаш они себе — крепчайший суповой отвар на говяжьих костях с чесноком и острыми приправами, а водку вдруг — они и заказать не успели — от соседнего стола принес официант. Сидел там одиноко похмелявшийся немолодой командировочный азербайджанец, он подношением своим в компанию просился. Пригласили. Выпили по первому полустакану. Полегчало. Повторили. Уже можно было покурить.
— Грузины? — спросил местный человек. Поэты промолчали. У одного из них и правда профиль был восточен и носат, но только по другим причинам.
— А Сталин был хороший человек, ведь правда? — мягкая осторожность сквозила в тоне местного гостя. Трое приезжих снова промолчали, но молчание их было принято за согласие. Вот тут-то и последовал роскошный миф.
— В нашем маленьком городе, десять тысяч человек население, — вкусно рассказывал приезжий азербайджанец, — замечательный один скульптур стоял.
Все дружно выпили, хлебнули пару ложек супа, головы поворотились к рассказчику. Он продолжал с одушевлением поправленного организма:
— По содержанию такой скульптур: Ленин на скамейке сидит, газету читает, Сталин позади стоит, смотрит — что Ленин читает? И тут Хрущев, сукин сын, свинья поганая, говорит: снять скульптур! Наш город, десять тысяч человек население, ни один не согласился. Один армянин приезжий, сукин сын, подлец, говорит: я сниму! Он жопом своего большого грузового машины как даст по скульптур! Пыл поднялся, весь наш город глаза закрыл. Пыл улегся, весь наш город глаза открыл, и что? Ленина нет, Сталин сидит — газету читает!
А чтоб точнее нашу умственную неразбериху описать, я расскажу сейчас еще одну историю, к пустым окольным словесам не прибегая.
Один приятель мой, писавший много о театре, услыхал (году в девяностом), что в городе Ужгороде еще жива старушка, некогда игравшая в первой постановке «Незнакомки» Блока, то есть это вскоре было после революции. Конечно, он туда помчался, и старушка чрезвычайной ветхости, но умственно вполне сохранная, с достоинством ему сказала:
— Да, конечно, помню все я до малейшей детали, словно вчера только был этот великий праздник. Значит, было так: на сцене мы играем, в зале — публика, а в ложе сидит народный комиссар просвещения Великий Князь Константин.
Такая смесь вот и гуляет, по-моему, в общественном сознании бывших винтиков рухнувшей империи.
Но стоило о старости заговорить, и новый слой историй начинает беспокоить память, требуя рассказа, и пущусь-ка я по этому следу.
Мне повезло однажды крупно: был я тамадой на сотом дне рождения прекрасного человека. Бабушка художника Саши Окуня ухитрилась дожить до этого возраста в полном душевном здравии. В день юбилея посмотрела на себя она в зеркало и задумчиво сказала:
— Как интересно, я впервые в жизни вижу столетнего человека.
Там и услышал я историю про необыкновенную стариковскую мудрость. Подлинная это история, но я бы лично в назидательную книгу притч ее занес.
В одной семье умирал старик ста двух лет. Он очень долго и мучительно болел, уже хотел и ждал смерти и, точно почувствовав этот день, спокойно попрощался со всеми близкими. А еще сообщили его давнему пожизненному другу (того же возраста, а то и на год старше), и тот пришел тоже. Или привезли его, это не важно. Старики обнялись — прости, если что было не так, и ты прости меня, если что было не так, — а потом второй помялся чуть и осторожно спросил:
— Скажи, Арон, а ты уверен, что ты сегодня умрешь?
— Да, — прошептал Арон, — я это просто чувствую, я ухожу.
— У меня к тебе просьба, — сказал второй. — Если ты сегодня умрешь, то завтра, может быть, ты увидишь Его (старик для ясности показал пальцем на небо). И Он может спросить тебя обо мне…
Тут голос второго старика окреп и приобрел категоричность:
— Так вот, ты меня не видел и не знаешь! — сказал он.
И хотя выглядит смешной такая хитромудрая наивность, но я иногда думаю: а что как угадал этот старик ситуацию в некой небесной конторе, что как и вправду долгожители — это просто те, чьи дела на время затерялись? Много есть надежды в этом мифе, очень жаль, что, скептики и вульгарные атеисты, мы не можем в него поверить.
Еще надо рассказать загадочную историю о дедушке приятеля и собутыльника нашего, порою коротающего с нами рыночное утро в шашлычной у Нисима. Это история настолько благородная, что неким нимбом (или аурой) осеняет теперь и внука, ибо в заведении Нисима умеют оценить достойные родословные.
Дед жил в деревне, был усердный семьянин, заботливый супруг и ревностно трудился, чтобы в доме было пропитание. Но только вдруг задумывался он в какой-то день, задумывался чрезвычайно глубоко, и брал ведро тогда и шел за водой. И возвращался — через два года. Бабушка принимала его, ни о чем не расспрашивая. Он быстро включался в течение деревенской и семейной жизни, снова был он ласков и заботлив, каждый раз за время своего присутствия делал нового ребенка (всего их получилось шестеро), но непременно через какое-то время снова задумывался. К старости это прошло, и дед умер дома, окруженный любящей семьей. Но где он побывал за эти шесть исчезновений на два года? Что он видел? Как то время жил? Это занимает мое воображение по сию пору. И куда там Синдбаду-мореходу, Марко Поло и прочим Пржевальским — они ведь готовились к своим путешествиям, а не уходили по задумчивости!
А внук его, по просьбе нашей эту историю в который раз рассказывая, как-то добавил:
— Вот я два года на инженера проучился, а потом задумался чего-то и смотрю: уже учусь на хирурга.
Благословенна будь наследственность, клубящаяся в наших генах!
А к нашему приятелю другому, врачу-геронтологу, явился как-то в клинику старый йеменский еврей (восьмидесяти двух лет) и попросил о помощи. Он меньше стал внимания уделять своей старухе, и она его корит за слабосилие, не могут ли врачи ему помочь. Поскольку не было у старика болезней никаких, то просто сделали ему укол папаверина, обнаружив с удивлением, что этого нехитрого укола старцу оказалось совершенно достаточно для восстановления потенции. И тут он вдруг отчаянно расстроился и загрустил.
— Не знал я, сынки, что вы поможете мне так быстро, — горестно сказал он. И объяснил свою печаль: его старуха на два дня уехала куда-то к родственникам в гости.
— Так поезжай за ней, — посоветовали врачи, — страна-то маленькая, к вечеру доедешь.
— Да неудобно это, — продолжал кручиниться старик, — вот жалко, что так быстро вы мне помогли, хотя спасибо вам, конечно.
— Брось расстраиваться и пойди к соседке, — посоветовал один из врачей.
Старик меланхолически и горестно ответил:
— А для соседки мне укол не нужен.
Не буду больше отвлекаться, пора мне рассказать о старике, с которым несколько часов проговорил однажды и не раз его потом вспоминал, когда моя самонадеянность к скоропалительным суждениям меня толкала. Познакомились мы с ним случайно, и не будь тех обстоятельств, я бы его не встретил никогда.