Было хорошее, было. Они ездили по Военно-Грузинской дороге, и вдруг выяснилось: у нее плохой вестибулярный аппарат и ее тошнит на этих виражах. Он тут же прекратил поездку. Пропали две путевки, а он сказал: плевать. Поселились в Туапсе. Он приносил ей в резиновой шапочке виноград, втирал ей в спину масло для загара. А потом шили ей шубу. Котиковую. В специальном ателье. Он туда нашел ход и сказал мастеру: «Сделайте, как своей жене». Хорошая была шуба, теплая, объемная. Первая хорошая вещь в ее жизни.
А потом мстил. Мстил за шубу, за хрустальную люстру, за серебряный кофейный сервиз. Мог сказать: «Другие люди…» Что другие? Другие уже машины давно купили. «Не в тряпках счастье». А она разве говорит, что в тряпках? Всегда для нее работа была на первом месте, а быт – на втором.
Когда Ираида выходила замуж, дети подразумевались сами собой. Раз муж, значит, дети. Через три года созрело легкое удивление – почему? Но так, чтобы тревога или разочарование, – этого не было. Годы перешагнули за тридцать, в руках был отдел, воплощались идеи, очень ощутимыми были преимущества бездетности. Поэтому вначале из стыдливой деликатности, а потом уж и сознательно тему эту они с мужем не обсуждали. Нет и нет, и хорошо.
… Та молодая женщина с японским зонтиком могла быть и дочерью Валентина Петровича. Странно, но Ираида тогда не могла решить, что лучше: чтоб она была его женщиной или его дочерью?
Какая глупость может не давать покоя! Ну какое ей дело? Любовница, жена, дочь… Да ей-то что? Три раза чай пили, два раза детям бельишко стирала, на набережную ходили… Так нет же! Все-таки кто она ему? Подошла и провела пальцем по щеке. И замерла рядом.
Сейчас, покачивая себя на мягких пружинах, И. А. вдруг вспомнила свою старую, с крестом в окне комнату, коричневые куски хлеба на выщербленной дешевой тарелке. Она ножом выковыривает из банки резиновый джем, а дочь Валентина Петровича, Наташка, подпрыгивает от нетерпения рядом.
– Ну, доченька! – говорит он.
И тогда девочка бросается к нему на руки, прыгает у него на коленях… А она, Ираида, все возится и возится с проклятым неподдающимся джемом. Наташка вздыхает и пальчиком проводит по отцовской щеке, по маленькому шраму. Ираида так и не успела узнать, где этот шрам заработал.
Значит, дочь Валентина Петровича… И стало легче. Даже смешно стало. Как-то поникли другие «но» – костюм и депутатский значок.
Дело в том, что Ираида теперь уже с глубочайшим сочувствием относилась ко всем, имеющим взрослых детей. Она имеет глаза, она видит… Она имеет уши, она слышит. Она хорошо знает, что такое взрослые дети. К Анне Берг приходит сын. Молодой, а плешивый, рыхлый, с длинными волосами на затылке. Приходит стрельнуть четвертную на «личные потребности». Анна хохочет басом и дает. Сын ведь! Когда Ираида видит это, она торжествует, что подобного безобразия она, слава Богу, лишена. А если была бы дочь?… Тогда представляется невестка Анны, вся в камнях, цепях, брелках, кулонах, с загнутыми, как когти, малиновыми ногтями на растопыренных хватающих пальцах. Она тоже прибегает к свекрови за десяткой. На блок сигарет, пудру, помаду, капрон… Она, в отличие от сына Анны, долгов свекрови никогда не возвращает, на что Анна говорит:
– Черт со мной… Пусть лучше мне не отдает. А то закатит кто-нибудь чужой Мише скандал, и будет у него на нервной почве прободение…
Когда таких детей нет, это подарок судьбы. Конечно, есть и другие. Правда, она лично не видела. Все сосут, все тянут, а ты их – люби! Кстати, если уж быть справедливой, то в вопросе о взрослых детях они с ним единодушны. Поэтому глупости говорят о ней: «Она такая, потому что детей нет». Это не разговор, уважаемые, не разговор… Родить ребенка – ума не надо. Это – личное дело каждого. А чем оборачивается? Остервенелостью, какая там работа! Накормить, одеть, устроить, выдать, нянчить… А кто будет делать остальное?
Есть, правда, у нее в отделе одна… Мария Митрофановна. По мозгам – министр. Во всех спорных, а то и тупиковых случаях идут к ней. И. А. ненавидит себя в этот момент. Пару раз было так, что она отказывалась от правильного решения потому, что его предлагала Мария, но это слишком дорогая – государственная! – цена за гордость. Смешно: к мозгам Марии всегда надо проходить через какое-то чертово свечение. Совершенно точно – свечение. Она будто в нимбе из любви к детям, к внукам, книгам, картинам, птицам, собакам… Фу! Ей могут звонить из ЦК, из Совмина, из Госплана, к ней едут консультироваться сэвовцы, но все – поголовно все! – должны будут «по дороге к мозгам» восхититься фотографией кота Максика, что висит у нее над столом, поговорить о внучке Леночке, у которой – ужас! ужас! – сколиоз, почитать сочинение племянницы Веры, за которое та получила где-то там приз, – да мало ли что еще надо сделать! И сделаешь, чтоб эта курица наконец снесла свое золотое яичко. И она ведь знает, знает, что они терпеливо слушают весь этот бред, потому что она им нужна для другого. Так еще говорит: «Милые вы мои! Все вторично, только любовь первична. Для женщин эта истина бесспорна, для лучших мужчин – тоже, а вы меня, Ираида Александровна, простите, что я отвлекаюсь, я помню, что время – деньги, но это не мы придумали, а американцы, и так ли уж нам надо этому следовать?» И будет бесконечно светиться, сочиться этим своим естеством… А мозги – черт ее дери! – министра. Посидит, помяукает над бумагами – и предложит выход. На ее шестидесятилетие министерство было завалено подарками и телеграммами: не уходите!
Курица Мария. Она с мужем – он у нее большой начальник, учитель ботаники в восьмилетке, лютики-цветочки, одним словом, – так она с ним ходит по улице в обнимку. «Как хорошо, говорит, молодые придумали эту манеру!» Зинаида однажды шла за ними от Трубной до Театра Советской Армии. Шла как завороженная.
И тут пришло плохое воспоминание, очень плохое. Зина. Они с ней вместе начинали, в сорок первом… Шли ноздря в ноздрю, а потом, после войны, Ираида подругу обошла. У Зинаиды не было жизненной хватки. Одно пальто на десять лет, одна комната на всю жизнь. И не скромность это! Бескрылость. Ну, не вышла замуж… Господи! Да начни она, Ираида, снова, она бы теперь очень и очень подумала, стоит ли этот «замуж» свеч… Со стороны у всех ладно, а если копнуть? Глупая женщина была Зина, и бзики у нее были глупые: если уж никто замуж не берет, то хочу «собственную грушу в собственном дворе на Клязьме. Чтоб лежать под ней и ни о чем не думать».
Откуда могла быть собственная груша у Зины? Она, Ираида, так у нее и спрашивала: «Откуда у тебя могут появиться на это деньги?»
Потом, через много лет, она пригласила Зину к себе на дачу. Та уже сильно болела. Ходила мало, но тут медленно, с остановочками все обошла, обсмотрела, потом села на лавочку и сказала очень ядовито (а жить ей оставалось три месяца!):
– Нет, Ираида, это не Клязьма. И груши тут нет.
Не забыть ей этого! Она, идиотка, везла ее на такси на природу, за город, она ведь знала диагноз, знала, что это вопрос месяцев… Хотела порадовать женщину. Сгоняла Вячеслава в Пушкино за рыночной клубникой… Зина, правда, клубнику ела и коньяку выпила: «Мне уже все можно, что нельзя». А сама дачу и территорию вокруг нее в грош не поставила.
– Не обижайся, – говорила она Ираиде. – В обездоленное ты меня привезла место. Оно не для человека – для должности предназначено. Посмотри, тут даже у сосен казенный и безликий вид… Люди не оставляют здесь следов, они проходят, как тени…
Ираида тогда сказала:
– И хорошо, что не оставляют следов. Значит, сохраняют природу…
Но Зина махнула рукой:
– Не придуривайся. У тебя ведь есть деньги. Купи себе лачугу и посади грушу. Заведи кошку, собаку. Подвесь на грушу рукомойник. Выкопай колодец…
Ираида смотрела на Зину и думала: сумасшедшая. Рак уже совсем разрушил ее личность. Это же надо подумать – рукомойник на груше.
Зина умирала у нее на руках. Открыла глаза, узнала:
– А! Ты! Ну как? Посадила грушу?
Сразу после крематория Ираида поехала на дачу. Первый раз в жизни она не вернулась на работу в рабочее время. Села на электричку и уехала. Ну вас всех! Была осень. С дач съехали те, у кого дети – школьники, остались только старики и бездетные. Было как-то очень тихо и покойно. Ираида бродила по участку.
А что, если и правда посадить здесь грушу? И она стала искать место. Это было трудно, потому что все давно было посажено, посажено планово, разумно, а пустые пространства имели целевое назначение – для сушки белья, для футбола или детских песочниц. «Люди же думали, думали! – возмутилась Ираида. – Этот участок не для груш. Здесь свой порядок».
И тут этот всегда радовавший своей раскладкой порядок вдруг обернулся в ней ощущением паники. Представилось, что она – Зина, у которой до самой смерти не было изолированной квартиры, и не было денег на первоклассный санаторий, и не было мужа, и не было груши. А вот теперь и самой ее нет. Совсем и нигде. Очень легко было почему-то перевоплотиться в Зинаидино нечто. Вот ее нет. На следующее лето на казенной постели казенной дачи у этих казенных сосен будет спать ее преемник. Он только слегка, чуть-чуть что-то передвинет, вобьет на терраске два собственных гвоздя. Наверное, один для плаща, а другой… На другом он повесит ракетку. За зиму в помещении выветрится их дух. Не будет никаких признаков жизни ее и Вячеслава. «Маленькие» она ночью перед самым отъездом вынесет в овраг. Вместе с ними баночки из-под кремов и бутылочки от аллохола. И все. Но тут мысли сбились. Ведь не обязательно умирать, чтоб так от тебя ничего и не осталось. Зачем умирать? Достаточно уйти с работы… Уйти на пенсию… И тогда она испугалась, что не вернулась на службу после крематория. И побежала на электричку. Если успеть на ту, что в шестнадцать двадцать, она приедет к концу работы. И она бежала, скинув босоножки, прямо в капроне.
… Что ни говори, а кусок жизни ушел с Зиной. Как ушел когда-то с Митей. С Иваном Сергеевичем… С Валентином Петровичем…
Каждый раз в этом месте она на себя сердилась: нехорошо живого перечислять вместе с покойниками. Ведь Валентин Петрович жив, и даже депутат какой-то. Никогда она ничего плохого ему не желала – только хорошее. И не сделала ему ничего плохого… Но от логических и правильных этих объяснений самой себе легче не становилось.
К утру В. М. почему-то вспомнил, что четвертая подруга жизни Шибаева – стоматолог и наверняка имеет золотишко. Вот непотопляемый мужик, вот ловчила! Сто раз другой бы сгорел дотла, а этот выныривает, и ему все лучше. И дети у него от каждой подруги, но чтоб кто написал на него бумагу или он сам от кого отказался… Даже в гости к ним ездит, как родной. И тяжкая, горькая обида с головой покрыла В. М.
В конце концов он тогда решил заехать к Насте с самыми добрыми намерениями. И не выглядел его заезд, как крюк, почти по прямой ехал, только остановку сделал и маленько попуткой. Все-таки родина, молодость, потянуло. Это никто не осудит. В чем криминал? Шел и думал: «Я иду по-хорошему».
Настя стояла на стремянке возле дома и – нате вам! – белила стену. Увидела его свысока и залилась:
– Ой, держите, я сейчас свалюсь! Это ж надо…
У Вячеслава Матвеевича легкий чемоданчик, свободной рукой он придержал тогда стремянку, чтобы Настя слезла. Совсем рядом мелькнули ее полные белые ноги и зеленая комбинация.
– Я чего зашлась, – смеется она, вытирая руку о фартук и протягивая ему, – я теперь как белю, так тебя вспоминаю! Помнишь, как я тебя опозорила! И тут вспомнила. Смотрю, а ты собственной персоной…
– Проездом я тут. – Голос у Вячеслава Матвеевича хриплый. – Дай, думаю, посмотрю, как живешь.
– Ну, ну, ну… – Настя смеется. – С чего бы это вдруг? Ну, садись, оглядывайся. Скоро мой с работы придет, познакомлю.
– Замужем?
– Вот это да! А как же? – И все смеется, все смеется. – А ты?
– Женат. – Гордо у него так получилось, вроде все кругом сплошь холостые, а вот он женат.
– Детки есть?
– Детей нет, – в той же тональности продолжал он. – Мы оба очень много работаем.
– И поэтому детей нет?
Ну, таким приемом его не собьешь.
– У нас другая жизнь, Настя.
– А! Музеи… Театры… Зельдин и Нэлепп…
– Что? – Вячеслав Матвеевич тогда почему-то то ли испугался, то ли обиделся: это-то к чему?
– А у нас трое, – сказала Настя.
– Муж у тебя кто?
– Золотой человек. А сын уже директор школы. А дочка старшая в институте, младшая в школе. Так и живем. Дай Бог каждому.
– И мы тоже живем хорошо. Значит, все хорошо и есть…
– А ты чего приехал? Скажи все-таки, чего? На меня посмотреть, на детей моих или еще чего?
Она глядела на него снизу вверх, такая вся маленькая, сбитая, с копеечной гребенкой в волосах, в платье, заляпанном известкой. Сверлила мысль: почему она не пошла переодеться? Все-таки он гость или не гость? Мужчина или не мужчина? «Опустилась! – радостно подумал он. – Совсем опустилась!»
– Проездом я, – сказал небрежно. – Мимо. Я сейчас и уйду. У меня поезд скоро.
– Ну-ну! – странно так ответила Настя. – Ну-ну! Будешь идти мимо школы, посмотри на моего сына. Он с ребятами в футбол играет.
– Директор школы?
Настя засмеялась:
– Не положено?
– Странно как-то…
– Ну иди, раз проездом.
– Ты уже в возрасте, – вдруг напыщенно сказал Вячеслав Матвеевич. – Могла бы на побелку позвать кого-нибудь. Нанять.
– Я, Слава, всю жизнь свою чистоту сама блюду! Нанять! А может, мне это нравится?
Ничего больше из разговора не помнилось. Но было, видно, что-то еще, потому что шло время и какие-то тетки повылезали к калиткам, поставили ладони козырьком, уставились. И за две минуты ведь не могло родиться ощущение, что он с Настей и не расставался с той самой московской поры, ему даже показалось, в дверях напротив Настиного дома стоит та самая дама в банном халате. Вот тогда он почему-то испугался. Вроде надо что-то объяснять, слова какие-то говорить. Он даже слегка вспотел, хотя вообще был мужчина непотеющий, чем, кстати, весьма гордился.
И он стал говорить. Что у каждого, мол, своя дорога. Вся жизнь – дорога. А поскольку это так, то хорошо иметь подходящего попутчика.
– А! – сказала Настя. – Поняла. Попутчика. В домино играть, в карты… – И засмеялась: – Ты, Славик, не объясняй. Чего через столько-то лет?
– Да нет же! – взволновался Вячеслав Матвеевич. – Ну не то слово… Не попутчик… Пусть соратник… Понимаешь?
– Понимаю! – сказала Настя. – Это хорошее слово. Мне нравится. Давай я тебя покормлю? Да я обязательно тебя покормлю! Как же иначе? И как попутчика покормлю, и как соратника, и как знакомого, и даже как мужа первого покормлю. – И Настя вдруг в азарт вошла, всплеснула руками и кинулась в дом.
Но у него хватило ума посмотреть на черный японский хронометр и остановить ее: «Очень жаль, но, увы…» И наплел про машину, которая ждет его за бугром.
Напоследок сделал жест – поцеловал Насте руку, морщинистый, загорелый, крепкий кулачок.
Уходил, как уплывал. Так, во всяком случае, хотелось ему выглядеть в каждом глазу из-под ладони-козырька. Так бы и совсем уйти белым пароходом… Но остановился возле школьного футбольного поля. Среди ребятишек один взрослый. Это и есть, значит, Настин сын. Тот удивленно стал оглядываться, потом взял мяч и пошел к забору. Чем ближе подходил он, тем приятней делалось Вячеславу Матвеевичу: Настин сын ему не нравился. Исхитрилась Настя родить парня как раз такого, каких он терпеть не мог. Такой именно тип. Во-первых, седина. С чего бы это в тридцать лет? С каких горестей? Что он видел и что он знает? Во-вторых, этот взгляд – бьющий на расположение. Зачем? С какой радости? Ты мне кто – кум, сват, брат? И вообще весь вид. Спортивный костюм на нем дорогой, чистошерстяной, не тряпка. Зачем же тогда по колену грязным, пыльным мячиком постукивать. Если уж не можешь без этого, купи для таких целей трико за пять рублей сорок копеек. И стучи до помрачения сознания.
– Вам кого? – спрашивает Настин сын.
– Что же вы, директор, а в мяч… Как маленький.
Тот смеется Настиным смехом.
– Откуда вы знаете, что я директор?
– Да уж знаю. – Хотелось и про костюм сказать, и про седину спросить: с каких, мол, нечеловеческих страданий?
– Я думал, вам закурить, – сказал Настин сын, – так я некурящий!
Еще и некурящий!
– Играй! – будто разрешил Вячеслав Матвеевич, и тот рассмеялся: именно так и понял.
– Ну, спасибо! – сказал Настин сын и ловко так, как мальчишка, поддал мячик левой, вполне профессионально поддал.
Когда они поженились с Ираидой, он ждал сына. Не родился. Потом даже решил: хорошо. Свободно.
А сейчас вдруг подумалось: да был бы этот седой парень его сын, да пусть бы он десять костюмов враз бы изорвал, да он бы сейчас сам в своем кримплене такую бы «свечу» сделал, что все бы ахнули. И пусть бы ахнула Настя. Пусть бы всплеснула руками.
Странное было у него состояние. Все он делал так, как надо. Мужа дожидаться не стал: руку, как положено, поцеловал; ушел по-быстрому, вроде по делу; держался красиво, парню высказал свое мнение о футболе корректно, не навязываясь, пришел и ушел, когда сам захотел, а чего ж у него так все болело?
Будто им как из рогатки выстрелили. И вот он теперь летит и шмякнется неизвестно где, прямо брюхом.
Вячеслав Матвеевич выпил тогда в станционном буфете. Выпил много, жадно, не закусывая. Буфетчица – слышал он – сказала одному мужику:
– С виду человек с положением, а алкаш…
Первая половина данного ему определения не польстила, а вторая не огорчила. Подумалось: первое – неправда и второе тоже… А правда… Правды не было… Ничего не было… Всю жизнь… Всю жизнь он мечтал приехать к Насте и убедиться: тогда он поступил правильно. А получилось иначе. Настя засмеялась, и от надежды осталась пыль. И было так, как было. Старый человек пришел к старой любви, и сказать ему было нечего. Он, конечно, что-то лопотал про какой-то путь развития, а она кивала и все хотела накормить.
Он не идиот. Он уже тридцать лет знал, что именно так все и будет. Ничем это не запить… Ничем и никогда.
Резко звонит будильник. Семь утра. Оба мучительно открывают глаза. Была ночь или ее не было? Болят поясница, шея, голова… Ах, не вставать бы… Без пятнадцати восемь они за столом.
– Когда вчера вечером ты ел миноги, ты забыл закрыть холодильник. Хорошо, что я вставала…
– Ты после стирки в ванной пол не вытерла. Всю ночь стояла лужа.
Сказали и спрятались за газетами.
Она хотела наклониться над чашкой, но французская грация тут же властно и колюче выпрямила ее.
«Как в капкане», – подумала она и медленно поднесла кофе ко рту…
Каким бесконечно длинным может быть путь чашки с кофе.
1975