Англичане знали, с какой силой действует на людей страх. Испуганные и обманутые люди в считанные недели воздвигли впечатляющий памятник, но не инженерному и не военному искусству, а лжи и политическому обману. Земляной вал, окружающий бастион, вздымался на огромную высоту — на тридцать метров.
Впрочем, английские офицеры принимали, возможно, и более близкое участие в этом сооружении. Алиханов, осматривая его, не мог знать этого. Никто бы и не знал о роли англичан в сооружении соседней крепости Геок-Тепе, не расскажи об этом отставной капитан Ф. Батлер на страницах лондонской газеты. Два с половиной года помогал он сооружать эту крепость у самых границ Российской империи.
Поездки переодетых англичан, активность английских секретных служб вызывали тревогу русских военных, побуждали их к действиям.
— Знаете ли вы, — говорил Генерал Скобелев английскому корреспонденту, — что присутствие таких путешественников на туркестанской границе вынуждает нас продвигаться дальше в Средней Азии?
Впрочем, осмотр крепости был отнюдь не главной заботой Алиханова по прибытии его в Мерв. Разведчик не только тот, кто может измерить на глаз высоту стены или сосчитать количество пушек. В политической разведке принят иной счет. Главный вопрос: какие силы творят политическую реальность, каков механизм власти? За долгие месяцы, проведенные в Мерве, английский майор не ответил на этот вопрос. Вернее, отвечал по готовому трафарету индийской колониальной практики. В ханах видел он главную пружину власти. Ханов оделял он подарками, им сулил всяческие почести и блага. Алиханов увидел эту картину иначе. На первом плане политической жизни действительно были ханы. Они держались властно. Но это был только фасад политической жизни. Алиханов в первые же дни сумел заглянуть за него. Ханов, писал он полковнику в Ашхабад, «терпят только до тех пор, пока они выполняют волю народа, но их свергают, едва они пытаются пойти против нее. У меня есть причины считать, что реальное их влияние равно нулю. Здесь есть фигуры, наделенные политическим влиянием, но это не ханы. Это фанатики-ишаны»[21].
Весь день в доме, где расположились русские, собирались старейшины, приходили ханы. Некоторые, не желая подчеркивать свой интерес к пришельцам, появлялись ночью. Долгие разговоры и тысячи вопросов. Причем из областей, от коммерции весьма далеких:
— Каковы цели русских в Средней Азии?
— Может ли мусульманин в России верить в своего бога? Может ли посещать мечеть?
— Чем кончилась война Белого падишаха с султаном?
— Правда ли, что русские собираются строить железную дорогу, и что это такое?
Все вопросы адресовали приказчику Максуду, что из Казани. Алиханов отвечал на них, как мог. В этом также была часть его миссии. Через него, его устами осуществлялось политическое влияние России на вождей и народ этого города.
— Как может простой приказчик знать все о железных дорогах? — качали головами старики.
— Мы в России учимся в школах, — отвечал Алиханов и добавил, греша против истины, но не против любви к родине: — В России школы для всех открыты.
Предводители и старейшины понимали, что русские, прибывшие к ним, это нечто большее, чем просто купеческий караван. Неформально это была своего рода торговая миссия. А где торговля, там рука об руку с ней идет и политика. Первые дни они ждали щедрых даров. Английский майор приучил их к этому. Даров не последовало. Русские никого не задабривали, не подкупали. Это был признак силы. Туркмены поняли это именно так.
Успех политического агента, прибывающего в другую страну, зависит от того, как относится он к людям этой страны. Английский майор презирал и ненавидел туркмен. В книге, написанной им, он не скрывает этого. Алиханов не писал книги. То, что он писал, было предназначено только его военному начальству. Он не мог знать, что его донесения будем читать мы или кто-то еще, кроме полковника Аминова. Он мог быть предельно откровенен. И он был откровенен. Но это была откровенность человека, который видит светлую сторону людей, видит не дурные, а лучшие их черты. «Я был приятно удивлен, — пишет он, — когда узнал, что гостеприимство считается в Мерве священной обязанностью и что я могу рассчитывать на него. Любой путник, какой бы ни был он веры и нации, может быть уверен, что он сам и его пожитки вне всякой опасности, едва он вступил под крышу первой же хижины, встретившейся на его пути». Он пишет о поразительной храбрости мервских туркмен, об удивительной их выносливости.
Алиханов, оказавшийся в Мерве всего через несколько месяцев после О’Донована, так упоминает об одном из ханов: «энергичный человек, лет сорока»; о другом: «он получил образование в Бухаре, знаком с персидской литературой». Ни одного злого слова, уважительность и интерес.
За несколько недель, что были они в Мерве, пишет Алиханов, у них появились друзья среди туркмен. О’Донован даже не упоминает этого слова. «Они очень не хотели, чтобы мы уезжали, — пишет Алиханов в последнем своем донесении, — Мейли-хан буквально умолял нас погостить у него хотя бы пару недель. Мне тоже очень хотелось принять его приглашение, но… нам нужно было отправляться в обратный путь».
В сопровождении обретенных друзей и сорока нукеров, которые вызвались проводить русских до Теджентского оазиса, Алиханов и его спутники покинули гостеприимный Мерв.
Караван увозил с собой не только добрые воспоминания. Он вез также письмо от владетелей Мерва русским властям в Ашхабаде. «Мы будем стараться прекратить набеги и обеспечить безопасность караванов,— гласило письмо. — Желая жить в мире, мы отправляем к вам наших депутатов, которые уполномочены сообщить устно то, что не написано в этом письме».
Так завершился поединок разведчика Алиханова, дагестанца в мундире русской армии, и английского майора.
Это был поединок не только профессиональных качеств двух разведчиков. Это был поединок и разных нравственных установок. Алиханов не подкупал, не сулил даров от Белого падишаха, не лгал.
Какое-то время спустя командующий Закаспийским округом телеграфировал в Петербург: «…собрание ханов туркменских племен Мерва, каждый из которых представляет две тысячи кибиток, состоявшееся сегодня в Ашхабаде, объявило себя подданными вашего величества, подтвердив это торжественной клятвой от своего имени и имени народа Мерва».
Алиханов, на этот раз в офицерском мундире и с майорскими погонами, торжественно въехал в Мерв. Нужно ли говорить, как были удивлены, как были рады туркмены, подружившиеся некогда с приказчиком Максудом, который так много знал и так толково отвечал на их вопросы!
Позднее в чине полковника Алиханов стал первым губернатором Мерва.
ГЛАВА VIII Средь маньчжурских полей и сопок
Русско-японская война явилась как бы предвестницей, первым порывом приближавшейся мировой войны. Военные действия завершились поражением России. Огромная страна, простиравшаяся от Тихого океана до Балтики, оказалась к войне не готова. Сказывалось это не только в отсутствии должного числа войск на восточных границах, исправного вооружения или стратегических планов, но прежде всего в отсутствии данных разведки. Накануне войны в Японии, Маньчжурии и сопредельных странах военной разведки фактически не велось.
Позднее исследователи объясняли это недальновидностью, косностью военно-бюрократического аппарата царской России. Кроме этого, был, однако, и другой аспект: Россия не собиралась воевать на Востоке.
Когда же военные действия все-таки разразились, разведку пришлось строить буквально под разрывами японской шрапнели.
ЭШЕЛОН ИДЕТ К ЮГУ
Русские люди, кому привелось быть в Маньчжурии в годы русско-японской войны, никогда не забудут желто-красную маньчжурскую пыль. Она поднималась при малейшем движении воздуха, проникала повсюду, и нигде не было от нее спасения.
В синем пассажирском вагоне, предназначенном для офицеров, окна были плотно закрыты, но это не спасало от пыли.
— Ей-богу, господа, задохнуться можно. — Молоденький прапорщик, произнесший это, отличался от других таких же прапорщиков, заполнявших купе, только разве что более точным пробором и пенсне, придававшим ему несколько штатский вид.
Никто не ответил, и, приподняв раму, он открыл окно. Наружный зной тут же хлынул в купе, но это было хоть какое-то движение воздуха.
— Эк вы, господин студент! — пробурчал военный с погонами пехотного капитана, и по тому, как было это сказано, нельзя было понять, одобряет он прапорщика или, наоборот, осуждает. Очевидно, и сам он не знал этого.
Прапорщик, которого он назвал студентом, нервно поправил пенсне. И нужно же ему было проговориться, что он попал в армию из Владивостокского института восточных языков! Прозвище «студент» прочно пристало к нему в пути, и одно утешение было, что по прибытии пути всех расходились и оно не последует за ним в штаб корпуса, куда имел он назначение как переводчик.
Никто не ответил, и, приподняв раму, он открыл окно. Наружный зной тут же хлынул в купе, но это было хоть какое-то движение воздуха.
— Эк вы, господин студент! — пробурчал военный с погонами пехотного капитана, и по тому, как было это сказано, нельзя было понять, одобряет он прапорщика или, наоборот, осуждает. Очевидно, и сам он не знал этого.
Прапорщик, которого он назвал студентом, нервно поправил пенсне. И нужно же ему было проговориться, что он попал в армию из Владивостокского института восточных языков! Прозвище «студент» прочно пристало к нему в пути, и одно утешение было, что по прибытии пути всех расходились и оно не последует за ним в штаб корпуса, куда имел он назначение как переводчик.
На отделении, где учился прапорщик, изучалась классическая японская литература, история, философия — предметы, от военных дел весьма удаленные. Но в дни, когда рядом шла война и сверстники отправлялись в окопы, невозможно было, уважая себя, пребывать в стороне от всего этого. Тем более молодому человеку, знавшему то, что знали немногие, — язык врага.
— Ваш поступок весьма патриотичен, — произнес пожилой военный чин, выправлявший ему бумаги. Он подышал на печать и ловко ее оттиснул. — Наверное, вы знаете из газет, что у нас не хватает офицеров допрашивать японских пленных. Приходится привлекать переводчиков-китайцев, которые ненадежны. К тому же они почти не знают русского. А японский и того хуже.
Когда, в какой жизни говорилось ему все это? Между тем разговором во Владивостоке и этим вагоном, казалось, легла вечность.
Прапорщик машинально стряхнул пыль, осевшую на гимнастерке, и посмотрел в окно. Там тянулась все та же монотонная равнина, изредка прерываемая плавными холмами у горизонта.
— Кто не знает, господа, — пояснил капитан, которому довелось уже бывать здесь, — те холмы называются здесь сопки.
Но это все уже знали.
Время от времени дорога делала плавный изгиб, и тогда из окна виден был паровоз английской конструкции, непривычного вида — удлиненный и низкий, и было видно белое облачко пара, неотрывно следовавшее над ним. Словно догадываясь, что все смотрят на паровоз, машинист давал гудок. Чужой и высокий звук разносился по такой же чужой маньчжурской степи.
Ночами эшелоны, следовавшие на юг, отводились на запасные пути. Навстречу им на север с приглушенными огнями двигались другие. В них на деревянных, наспех сбитых скамьях лежали, покачиваясь в такт вагонному ходу, раненные и изувеченные в боях. К каждому такому составу последним прицеплялся пустой вагон. Окна его были глухо забиты. Легкораненые, у которых хватало сил высовываться из окон, старались не смотреть в его сторону. Вагон этот с жестокой предусмотрительностью был уготован для тех, кому суждено было умереть, не пережив дороги. Они все были еще живы и думали, что останутся жить.
Разумно полагая, что вид этих эшелонов не способен придать бодрости войскам, следующим на позиции, начальство распорядилось планировать их движение так, чтобы встреч было по возможности меньше.
Прапорщик снял пенсне и попытался соснуть. Но сон не шел.
— Батальонный говорил мне, — слышал он сквозь дрему голос пехотного капитана, продолжавшего какой-то разговор, начатый ранее, — у него свояк пять лет в Порт-Артуре на кораблях служил. Говорил он мне, что только слепому не видно было, что затевают японцы. То они шныряли по всему городу и даже по крепости, так что русского человека не видно из-за них было, а то совсем исчезли. Лавочки свои позакрывали, попродавали, кто успел. За день до войны, говорит, ни одного япошки в городе не было. Тогда все наши диву давались, что это они разбежались? Смекнули, когда снаряды над крепостью рваться стали.
Прапорщик потер глаза, снова надел пенсне и кашлянул.
— Позволю себе дополнить, — вставил он и остался доволен тем, как произнес это — так свободно, спокойно, как свой среди своих. — Двадцать четвертое января, господа, у нас во Владивостоке этот день никто не забудет. В порту в тот день творилось невероятное: с детьми, с вещами японцы бежали как от пожара. Только на английском пароходе «Афридж» уехало в тот последний день их две тысячи. Само собой они знали, что готовилось.
— И знали — когда! — рубанул капитан воздух ладонью.
— Да, — согласился прапорщик и поправил пенсне. — Доподлинно знали они эту дату — двадцать пятое января. Еще с рождества началась такая распродажа, только хватай! Себе в убыток продавали. И знаете что? В японских лавках значилась та же дата — распродажа не позднее 25 января! Нет, уверяю вас, они точно знали, когда начнется!
— Наши только почему не знали?! — высунулся было один из прапорщиков, в погонах, таких же новеньких, как у «студента», но тут же стушевался потому, что здесь был старший по званию, а слова его предполагали как бы некоторое неудовольствие высшим начальством и даже критику.
— Измена! — отрубил капитан. — На каждого нашего солдата здесь до войны по два японца сидело. И неизвестно, сколько еще сейчас осталось. Вот в Благовещенске был случай…
Все наперебой стали рассказывать «шпионские истории», причем чем фантастичнее они были, тем охотнее верили им.
«Студент» посмотрел на свое отражение в оконном стекле. Увидел нечто продолговатое в пенсне, украшенное гладким пробором, и остался собой недоволен. О том, что позволяли себе японцы накануне войны и что происходило сейчас, он знал, наверное, лучше других, ехавших в этом купе. Но промолчал: распространяться об этом со случайными своими попутчиками было бы неуместно. То, что он знал, знать другим не полагалось, и это возвышало его в собственных глазах. Но поскольку другие не догадывались об этом тайном его превосходстве — было немного обидно. Будто он хуже этих других.
То же, что было ему известно, он знал со слов полковника генерального штаба, который пригласил его для беседы накануне отъезда. Трудно сказать, была ли это беседа или инструктаж — попытка на скорую руку ввести прапорщика в курс дел, которыми ему предстояло заняться.
— Мы говорили с вами час двадцать минут, — сказал полковник, поднося к глазам серебряную луковицу часов. — Я обязан считать, что подготовил вас для будущей вашей миссии. Учтите, в японской армии на это уходят, очевидно, недели, может, месяцы. Помните об этом и не приведи бог полагать себя умнее или хитрей неприятеля.
Но именно к этому сводилась некая тайная его мысль. Про себя он называл ее «Идея» с заглавной буквы.
— Заведующему разведкой, — заключил офицер,— передайте поклон от меня. Скажите, полковник Самойлов хорошо помнит его по Болгарии…
В купе между тем «шпионская тема» не иссякала.
— А кто слышал, господа, о есауле, который оделся в японский мундир и шашкой зарубил их генерала?
Поскольку никто не слышал, капитан поведал одну из тех легенд, которые появляются во всякой армии, когда ей приходится плохо.
— А где ж есаул по-японски говорить научился? — спросил кто-то из прапорщиков, когда капитан кончил рассказ.
Спросил не с сомнением, а только для того, чтобы получить еще одно свидетельство есаульской лихости. И получил его.
— А ему и не надо было! Как кто ему скажет что, он только зубы оскалит — «пошел», мол, у них это знак такой, и за шашку! От него и отставали. И физиономией схож оказался. Из калмыков, говорят. А уж как генерала-то этого достал, тут уж он по-русски им крикнул, чтоб знали — за наших, мол, ребятушек! Вскочил на коня — и был таков!
— Не догнали?
— Куда там! Ушел. Потом сам господин командующий, генерал Куропаткин, ему, говорят, «Георгия» вручали. Однако газетам писать о том запрещено было, и даже фамилии есаула никто не знает. Есть, значит, у командования на этот счет свои виды…
И по тому, как он сказал это и замолчал, можно было понять, что он, капитан, видам этим некоторым образом причастен.
То, что мог бы рассказать «студент», выглядело куда менее драматично. Никто шашкой никого не рубил и на коне не скакал. Все было прозаично, анонимно, но от этого только страшнее.
Решение начать силами 1-го Сибирского корпуса операции под Вафаньгоу было принято 31 мая. Тогда же с соблюдением всех мер секретности Куропаткиным была направлена об этом шифрованная телеграмма в Петербург. Но уже на другой день, 1 июня, в Токио об этом было известно. Когда, рассчитывая на полную неожиданность, 1-й Сибирский корпус перешел в наступление, японцы ждали и были готовы к этому. Батальоны атакующих, захлебнувшись кровью, откатились назад[22].
Сообщив весьма доверительно этот служебный эпизод, полковник, беседовавший с ним, имел в виду показать, на какие уровни проник шпионаж японцев. Это уже не уличные фотографы и не разносчики сластей, которые считают число кораблей и пушек в гавани. Это куда серьезнее и тревожней. Но тогда же, слушая его, прапорщик подумал невольно о другом. Как вообще стало известно, что японцы узнали об этом? Ведь сообщить это в Россию мог только русский разведчик, находящийся в Токио и причастный высшим военным тайнам. «Не так, значит, просты мы, не так уж плохи!» — подумал он обрадованно, но сказать, понятное дело, ничего не сказал.