Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография - Олег Лекманов 12 стр.


В апреле 1918 года Мандельштам устроился делопроизводителем и заведующим Бюро печати в Центральную комиссию по разгрузке и эвакуации Петрограда. Советская служба вряд ли стала для него только вынужденным компромиссом с новыми властями, оправданным необходимостью добывать средства для своего существования. «Примерно через месяц я делаю резкий поворот к советским делам и людям», – показал Мандельштам на допросе в 1934 году[292]. Формула «делаю поворот» находит многозначительное соответствие в программном мандельштамовском стихотворении «Прославим, братья, сумерки свободы…», написанном в мае 1918 года (исследователи до сих пор спорят, о каких сумерках идет речь в этом стихотворении – вечерних или утренних):

Впрочем, зубодробительный советский критик не преминул отметить, что «свобода» в этом стихотворении подразумевается «мелкобуржуазная»[294].

«Деятельность советского правительства проходит под знаком творчества», – осенью 1918 года убеждал поэт С.М. Волконского[295]. От презрения и ненависти к новому порядку Мандельштам повернул к признанию исторической закономерности и даже необходимости всего случившегося. От горделивого осознания собственного изгойства он поворотил к стремлению объединить себя с тем народом, волею которого оправдывала свою политику пришедшая к власти сила. «Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня “биографию”, ощущение личной значимости, – напишет Мандельштам в 1928 году. – Я благодарен ей за то, что она раз навсегда положила конец духовной обеспеченности и существованию на культурную ренту» (II: 496).

1 июня 1918 года Мандельштам по рекомендации А.В. Луначарского поступил служить в Наркомпрос на должность заведующего подотделом художественного развития учащихся в отделе реформы высшей школы с окладом 600 рублей. Когда комиссариат переехал в Москву, Мандельштам также перебрался в новую старую столицу. Из воспоминаний мандельштамовского сослуживца Петра Кузнецова: «Работа была нудная, канцелярская. Самым интересным в ней были командировки для описания библиотек, сохранившихся в конфискованных помещичьих усадьбах»[296].

В Москве поэт пережил короткий рецидив возврата к своим прежним политическим пристрастиям, хотя от методов борьбы, диктуемых этими пристрастиями, он отрекся давно и навсегда. «Все виды террора были неприемлемы для Мандельштама, – свидетельствовала Надежда Яковлевна. – Убийцу Урицкого, Каннегисера, Мандельштам встречал в “Бродячей собаке”. Я спросила про него. Мандельштам ответил сдержанно и прибавил: “Кто поставил его судьей?”»[297] Это Каннегисеру принадлежит вполне серьезная фраза: «Мандельштам оказывает мне честь, что берет у меня деньги»[298].

Поэт поселился в гостинице «Метрополь», где проживали советские чиновники самого разного ранга.

В 1923 году Мандельштам ностальгически вспоминал в очерке «Холодное лето»: «Когда из пыльного урочища “Метрополя” – мировой гостиницы, где под стеклянным шатром я блуждал в коридорах улиц внутреннего города, изредка останавливаясь перед зеркальной засадой или отдыхая на спокойной лужайке с плетеной бамбуковой мебелью, – я выхожу на площадь, еще слепой, глотая солнечный свет, мне ударяет в глаза величавая явь Революции и большая ария для сильного голоса покрывает гудки автомобильных сирен» (II: 307).

Именно в «Метрополе» Мандельштам, кажется, единственный раз в своей жизни лицом к лицу столкнулся с В.И. Лениным[299].

В Москве Осип Эмильевич завел если не дружбу, то близкое товарищество с левыми эсерами. Он начал активно печататься в левоэсеровских изданиях, уцелевшие сотрудники которых позднее вспоминали, что между собой они даже называли автора «Сумерек свободы» «нашим поэтом».

Однако в начале июля 1918 года Мандельштам вступил в серьезный конфликт с одним из лидеров левых эсеров – Яковом Блюмкиным. Обстоятельства этого конфликта изложены в беллетризованных мемуарах Георгия Иванова и в показаниях Феликса Дзержинского (на прием к которому Мандельштам сумел пробиться с помощью Ларисы Рейснер) по делу об убийстве Блюмкиным германского посланника Мирбаха. Приведем здесь версию Дзержинского, которая, как ни странно, заслуживает большего доверия: «За несколько дней, может быть, за неделю до покушения я получил от <Федора> Раскольникова <мужа поэтессы Ларисы Рейснер> и Мандельштама (в Петрограде работает у Луначарского) сведения, что этот тип <Блюмкин> в разговорах позволяет себе говорить такие вещи: жизнь людей в моих руках, подпишу бумажку – через два часа нет человеческой жизни <…>. Когда Мандельштам, возмущенный, запротестовал, Блюмкин стал ему угрожать, что, если он кому-нибудь скажет о нем, он будет мстить всеми силами»[300]. Георгий Иванов сообщает, что поэт выхватил у Блюмкина и разорвал пачку «расстрельных» ордеров[301], однако к этой информации следует отнестись с осторожностью: вряд ли у Блюмкина на руках были такие ордера – его тогдашняя должность в ЧК не имела прямого отношения к расстрелам.

Спасаясь от Блюмкина, Мандельштам спешно покинул Москву. «В начале июля я захворал истерией» – таким объяснением он отделался, мотивируя на заседании Наркомпроса свой самовольный отъезд из столицы[302]. В течение следующих семи месяцев поэт постоянно курсировал между Петроградом и Москвой. «С конца 1918 года наступает политическая депрессия, вызванная крутыми методами осуществления диктатуры пролетариата» (из протокола допроса Мандельштама от 25 мая 1934 года)[303]. Случайно встреченному в Летнем саду знакомому (Сергею Риттенбергу) Мандельштам читает строки своего любимого Верлена и многозначительно прибавляет: «Знаете, что Верлен написал это в тюрьме?»[304]

В середине февраля 1919 года, накануне репрессий против левых эсеров, Мандельштам вместе с братом Александром уехал в Харьков. Здесь он получил должность с пышным названием: заведующий поэтической секцией Всеукраинского литературного комитета при Совете искусств Временного рабоче-крестьянского правительства Украины.

«Когда его в 19 году спросили, что он делает, он ответил: – Я охраняю культурные ценности, во мне самом заключающиеся». Такая шутка поэта запомнилась А.А. Смирнову[305].

6

В Харькове Мандельштам оказался одновременно с Георгием Шенгели и Рюриком Ивневым. В мемуарах Ивнева встречаем выразительное описание мандельштамовских настроений той поры: «С Мандельштамом творилось что-то невероятное, точно кто-то подменил петербургского Мандельштама. Революция ударила ему в голову, как крепкое вино ударяет в голову человеку, никогда не пившему.

Я никогда не встречал человека, который бы так, как Осип Мандельштам, одновременно и принимал бы революцию, и отвергал ее»[306].

В конце марта – начале апреля 1919 года поэт, сопровождаемый братом Александром и все тем же Ивневым, переехал в столицу Украины. «О. Мандельштам пронес через Киев маску нарочитого ничтожества и вино стихов, прекрасно-сухих и неожиданных»[307]. В одном из своих тогдашних стихотворений портрет Мандельштама набросал молодой киевский литератор Рафаил Скоморовский: «На выливающемся воске / Гадать вам снова суждено, / Глядя с улыбкою подростка / За веницейское окно» (эти строки эхом отозвались в мандельштамовской «Венеции»: «Веницейской жизни, мрачной и бесплодной, / Для меня значение светло: / Вот она глядит с улыбкою холодной / В голубое дряхлое стекло» – «свайной, мещанской Венецией» Мандельштам в 1926 году назовет один из районов Киева (II: 436)). А другой юный киевский поэт, Юрий Терапиано, впервые увидел Мандельштама в богемном кафе «ХЛАМ» (Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты), завсегдатаем которого Мандельштам сделался по приезде в этот город: «Невысокий человек, лет 35-ти, с рыжеватыми волосами и лысинкой, бритый, сидя за столом, что-то писал, покачиваясь на стуле, не обращая внимания на принесенную ему чашку кофе»[308].

1 мая 1919 года, вместе с братом Александром и Рюриком Ивневым, Мандельштам посетил Киевско-Печерскую лавру: «<Н>а него Лавра произвела удручающее впечатление, – записал Ивнев в дневнике. – Когда я спросил его почему, он ответил: “Разве вы не видите, что здесь та же «чрезвычайка», только «на выворот». Здесь нет «святости»”. Мне было больно это слышать, но зачем же тогда попадавшиеся нам монахи смотрели так враждебно на еврейские лица Осипа Эмильевича и, особенно, на его брата – типичного еврея Александра Эмильевича?»[309]

В этот же день, во время празднования в ХЛАМЕ дня рождения критика и поэта Александра Дейча, Мандельштам познакомился с юной художницей Надеждой Яковлевной Хазиной (1899–1980), которой было суждено стать подругой всей его жизни. Из дневника А. Дейча: «Неожиданно вошел О<сип> Манд<ельштам> и сразу направился к нам. Я по близорукости сначала не узнал его, но он представился: “Осип Мандельштам приветствует прекрасных киевлянок (поклон в сторону Нади Х<азиной>), прекрасных киевлян (общий поклон)”. Оживленная беседа. <…> Попросили его почитать стихи – охотно согласился. Читал с закрытыми глазами, плыл по ритмам… Открывая глаза, смотрел только на Надю Х.»[310].

Меньше чем через месяц, 23 мая Дейч фиксировал в своем дневнике: «Польская кофейня на паях. <…> Появилась явно влюбленная пара – Надя Х. и О. М. Она с большим букетом водяных лилий – видно, были на днепровских затонах»[311].

Сама Надежда Яковлевна писала во «Второй книге»: «В первый же вечер он появился в “Хламе” и мы легко и бездумно сошлись. Своей датой мы считали первое мая девятнадцатого года, хотя потом нам пришлось жить в разлуке полтора года. В тот период мы и не чувствовали себя связанными, но уже тогда в нас обоих проявились два свойства, сохранившиеся на всю жизнь: легкость и сознание обреченности <…>. Мы ездили на лодке по Днепру, и он хорошо управлял рулем и умел отлично, без усилий грести, только всегда спрашивал: “А где Старик?” Так назывался водоворот, в котором часто гибли пловцы»[312].

В отличие от тех женщин, которые в разные годы ослепляли Мандельштама своей красотой, Надежда Яковлевна никогда не отличалась разительной внешней привлекательностью. Свидетельство Ахматовой: «Надюша была то, что французы называют laide mais charmante <некрасива, но очаровательна>»[313]. Зарисовка Ольги Ваксель: «Она была очень некрасива, туберкулезного вида, с желтыми прямыми волосами и ногами как у таксы»[314]. Портретный набросок Марии Гонта: «Молоденькая его жена, милая, розовая, улыбающаяся»[315]. Из мемуаров С.И. Липкина: «Надежда Яковлевна никогда не принимала участия в наших беседах – сидела за книгой в углу, изредка вскидывая на нас ярко-синие, печально-насмешливые глаза. Я, каюсь, в ней тогда не видел личности, она казалась мне просто женой поэта, притом женой некрасивой. Хороши были только ее густые рыжеватые волосы. И цвет лица у нее был всегда молодой, свеже-матовый»[316]. Из дневника В.Н. Горбачевой: «Лицо жены его, длинное и умное, напоминает лицо изголодавшейся львицы»[317].

«Европеянками нежными» Мандельштам однажды назвал измучивших его «красавиц». «Нежной Европой» – Надежду Хазину.

Когда остались позади первые безмятежные месяцы взаимной любви, вслед за которыми очень часто следует охлаждение и почти всегда – осложнение взаимоотношений, Мандельштам, наоборот, в полной мере осознал значимость и неслучайность своего выбора. Теперь, вплоть до последнего ареста, поэт никогда больше не будет фатально одинок – Мандельштам нашел женщину, к которой он мог обратиться со словами «мое “ты”»[318]. «Родненькая, я хожу по улицам московским и вспоминаю всю нашу милую трудную родную жизнь», – писал Мандельштам жене 17 марта 1926 года (IV: 80).

А пока 5 декабря 1919 года он призывал Надежду Хазину из Феодосии: «Молю Бога, чтобы ты услышала, что я скажу: детка моя, я без тебя не могу и не хочу, ты вся моя радость, ты родная моя, это для меня просто как божий день. Ты мне сделалась до того родной, что все время я говорю с тобой, зову тебя, жалуюсь тебе <…>. Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь – я бы от радости заплакал. Звереныш мой, прости меня! Дай лобик твой поцеловать – выпуклый детский лобик! Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине <…>. Не могу себе простить, что уехал без тебя. До свиданья, друг! Да хранит тебя Бог! Детка моя! До свиданья! Твой О. М.: “уродец”» (IV: 25–26).

В Феодосии братья Мандельштамы оказались после того, как в конце августа – начале сентября в одном вагоне с актерами они переехали из Киева в Харьков, а затем, в середине сентября, – из Харькова в переполненный войсками Крым. Здесь группировалась Русская добровольческая армия, которой с апреля 1920 года командовал барон Петр Николаевич Врангель.

В Крыму Осип и Александр Мандельштамы провели не очень веселые зимние месяцы. «Хуже всех было, – сообщал 5 сентября 1920 года симферопольский “Крымский вестник”, – положение выехавшего сейчас в Батум О.Э. Мандельштама, менее всех приспособленного к реальной жизни и обносившегося и изголодавшегося до последней степени»[319].

«Не принадлежа к уважаемым гражданам города, с наступлением ночи я стучался в разные двери в поисках ночлега. Норд-ост свирепствовал на игрушечных улицах» (из мандельштамовского очерка «Начальник порта») (II: 394). Процитируем также печально-насмешливые строки стихотворения Мандельштама «Феодосия» (1920):

«Оплаканное всеми» – в данном случае это и белыми, и красными. «“Яблочко” – его, конечно, на обе стороны петь можно, слова только переставлять надо» (А. Гайдар. «Р. В. С.»), то есть: «к белым в рот попадешь, – не воротишься» или «к красным в рот».

Вместе с приехавшим в Феодосию с Кавказа режиссером Николаем Евреиновым Мандельштам участвовал в вечере, организованном Феодосийским литературно-артистическим кружком (ФЛАКом). Поэт часто наведывался в местное кафе «Фонтанчик», где летом 1920 года его впервые увидел начинающий писатель Эмилий Миндлин: «Он шел с задранной кверху головой, краснолицый от солнца, в тюбетейке и черном пиджаке, весь остроугольный и очень быстрый в движениях»[320].

С марта по июль 1920 года Мандельштам жил в Коктебеле у Максимилиана Волошина. Начало августа ознаменовалось ссорой двух поэтов, которая была в подробностях изображена многими пристрастными мемуаристами, принимавшими как сторону Мандельштама, так и сторону Волошина. Чтобы не впадать ни в одну из крайностей, приведем здесь полный текст двух документов, современных описываемым событиям. Первый документ – записка Волошина начальнику феодосийского порта Александру Александровичу Новинскому, датируемая приблизительно 2 августа. Второй – письмо Мандельштама Волошину от 7 августа.

Письмо Волошина:

«Дорогой Александр Александрович,

у меня к тебе две просьбы: первая – доставь, как ты сам мне предложил, лекарства. <…> А другая просьба вот: Александр Мандельштам, по поручению своего брата, украл у <поэтессы> Майи <Кудашевой> экземпляр “Камня”, причем нагло сказал об этом самой Майе: “Если хотите, расскажите: брат не хочет, чтобы его стихи находились у М<аксимилиана> А<лександровича>, т<ак> к<ак> он с ним поссорился”.

Кстати же, эта книга не моя, а Пра <– матери Волошина>. Я узнал об этом, к сожалению, слишком поздно – он уехал к Осипу, и они едут в Батум. Окажи мне дружескую услугу: без твоего содействия они в Батум уехать не могут, поэтому поставим ультиматум: верните книгу, а потом уезжайте, не иначе. Мою библиотеку Мандельштам уже давно обкрадывал, в чем сознался, так как в свое время он украл у меня итальянского и французского Данта. Я это выяснил только в этом году. Но “Камень” я очень люблю, и он еще находится здесь, в сфере досягаемости. Пожалуйста, выручи его.

М. Волошин.

P. S. Только что выяснилось, что Мандельштам украденную книгу подарил Люб<ови> Мих<айловне> Эренбург, которая мне ее возвращает, так что моя вторая просьба, естественно, <от>падает <…>»[321].

Письмо Мандельштама Волошину:

«Милостивый государь!

Я с удовольствием убедился в том, что вы толстым слоем духовного жира, п<р>остодушно принимаемого многими за утонченную эстетическую культуру, скрываете непроходимый кретинизм и хамство коктебельского болгарина. Вы позволяете себе в письмах к общим знакомым утверждать, что я “давно уже” обкрадываю вашу библиотеку и, между прочим, “украл” у вас Данта, в чем “сам сознался”, и выкрал у вас через брата свою книгу.

Весьма сожалею, что вы вне пределов досягаемости и я не имею случая лично назвать вас мерзавцем и клеветником.

Нужно быть идиотом, чтобы предположить, что меня интересует вопрос, обладаете ли вы моей книгой. Только сегодня я вспомнил, что она у вас была.

Из всего вашего гнусного маниакального бреда верно только то, что благодаря мне вы лишились Данта: я имел несчастие потерять 3 года назад одну вашу книгу.

Но еще большее несчастье вообще быть с вами знакомым.

О. Мандельштам» (IV: 26–27)

Как видим, Надежда Яковлевна, утверждавшая в своих воспоминаниях: «<Н>икакого Данте он не стащил и не потерял»[322], оказалась права ровно наполовину.

Назад Дальше