Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография - Олег Лекманов 21 стр.


Нещадной редактуре Мандельштам подвергнул многие эпизоды романа, так или иначе связанные с религиозной жизнью и религиозными чувствами персонажей:

В некоторых случаях Мандельштам сознательно искажал семантику высказывания персонажа, заменяя «веру» на «свободу»:

Главный вывод, напрашивающийся из сопоставительного анализа горнфельдовского перевода с мандельштамовской перелицовкой, следующий: как бы мы сегодня ни оценивали проделанную Мандельштамом работу, назвать ее откровенной халтурой нельзя. Густая правка, которой в процессе переделки подвергся горнфельдовский текст, была спровоцирована необходимостью решать вполне конкретные редакторские задачи. Две самые очевидные среди них – это тотальное упрощение и сокращение «слишком грузн<ого> текст<а>» Горнфельда (определение самого Мандельштама, IV: 103) с целью сделать его максимально доступным для восприятия «широкого читателя». А также идеологическое причесывание текста, вымарывание из него фрагментов, «несозвучных» советской эпохе. Можно сказать, что в данном случае поэт действовал как типичный советский редактор переводов – он стремился к упрощению синтаксиса и усложнению лексики.

«Наша эпоха вправе не только читать по-своему, – утверждал Мандельштам, – но лепить, переделывать, творчески переиначивать, подчеркивать, что ей кажется главным <…>. К целым историческим мирам наш читатель может быть приобщен не иначе, как через обработку, устраняющую длинноты, дающую книге приемлемый для него ритм» (II: 514).

Тем временем переводчик Карякин обратился с истерическим заявлением в правление Всероссийского Союза писателей. В частности, он сообщил, что собирается «искать защиты своих пострадавших интересов перед советским судом»[531] (реакция А.Г. Горнфельда, которому это заявление переслали: «…Я, ни в коей мере не отказываясь от ответственности за мои слова и действия, все же просил бы правление разъяснить В.Н. Карякину, что суждения и оценки, высказанные писателем о чужом произведении, могут быть предметом литературного спора и возражений, но не судебного разбирательства – кроме, конечно, случаев, когда писатель обвинен в явной недобросовестности таких суждений»)[532]. Карякин все же подал в суд. В июне 1929 года в иске по делу о «Тиле Уленшпигеле» ему было отказано.

Поведение Осипа Мандельштама в этой непростой ситуации, на первый взгляд, поражает своей парадоксальностью. Вместо того чтобы смириться с обстоятельствами, покаяться и спрятать голову в песок, поэт перешел в активное наступление на всех фронтах, всячески подчеркивая свое отщепенство, свою несовместимость с большинством окружающих его людей. Характерный пример из мемуаров Эммы Герштейн, впервые увидевшей Мандельштамов в подмосковном санатории «Узкое» 29 октября 1928 года: «Вставая из-за стола, отдыхающие стали обсуждать программу вечерних развлечений. Спросили “профессора” <Мандельштама>, не прочтет ли он что-нибудь. Тот ядовито обратился к человеку с круглыми покатыми плечами, но в форме летчика: “А если я попрошу вас сейчас полетать, как вы к этому отнесетесь?” Все были ошарашены. Тут он стал раздраженно объяснять, что стихи существуют не для развлечения, что писать и даже читать стихи для него – такая же работа, как для его собеседника – управлять аэропланом. Общее настроение было испорчено»[533].

Еще пример: в декабре 1928 года молодой литератор Игорь Поступальский в узком кругу сделал наивный доклад, в котором доказывал, что Мандельштам – поэт «преимущественно буржуазный, что поэзия его имеет музейный характер». В ответ герой доклада поинтересовался у Поступальского: «…Я не понимаю, почему вы прошли мимо еврейской темы в моих стихах – она ведь немаловажна»[534]. Долгие годы страшившийся и бежавший «хаоса иудейского» поэт теперь сознательно провозглашал свою принадлежность к этому «хаосу».

«Я один. Ich bin arm <Я беден (нем.)>. Все непоправимо. Разрыв – богатство. Надо его сохранить. Не расплескать», – писал Мандельштам жене в марте 1930 года (IV: 136) (знаменитая строка пастернаковского «Гамлета»: «Я один, все тонет в фарисействе» прозвучит только через шестнадцать лет; пока же будущий автор «Доктора Живаго» был настроен на доброжелательный диалог с советской современностью). Дело о «Тиле Уленшпигеле» Осип Эмильевич в письме к Надежде Яковлевне от 24 февраля 1930 года многозначительно назвал «делом Дрейфуса» (IV: 134).

Впрочем, аналогия с делом Дрейфуса несет не столь простой «национальный» оттенок, как может показаться на первый взгляд. Шпион, работавший во французском Генеральном штабе, стремился обратить ярость общества и государства не на порядки в учреждении, которое ложно обвинило невиновного Дрейфуса – в этом случае в приступе бдительности могли бы найти и настоящего виновника, – а на самого облыжно обвиненного. И это шпиону удалось. Горнфельд, как мы видели, повел себя сходным образом: он всячески уклонялся от спора с издательством, предпочитая действовать не против инстанции, а против персоны – Мандельштама. Карякин вступил на путь судебной борьбы – и потерпел поражение. Горнфельд же хотел у любого отбить охоту связываться с ним и добился своего.

В свою очередь, Мандельштам сначала надеялся воспользоваться историей с «Уленшпигелем» для перестройки переводческого дела в целом и в своей утопической борьбе наивно рассчитывал найти союзника в короленковце-Горнфельде. Горнфельд же смотрел на происходящее в стране вполне практически: не ожидая ничего хорошего и отнюдь не желая становиться новым Владимиром Галактионовичем, старый переводчик настойчиво и безжалостно, но в то же время осторожно защищал свой конкретный интерес – чтобы никто больше не смел покушаться на его «шубу».

Мандельштамовские утопические планы могли питаться еще и тем, что поэт принимал снисходительность и сочувствие некоторых партийных функционеров, а также видных писателей за поддержку в его отчаянной борьбе. В таких обстоятельствах, когда его «поддерживали», а значит, на него как на борца за переустройство переводческого, а может быть, и всего литературного дела рассчитывали и надеялись, уйти в кусты не только не соответствовало мандельштамовскому характеру, но и казалось недопустимым по этическим, «высоким» причинам. Ведь борьба за настоящую, подлинную литературу всегда привлекала Мандельштама. Это досталось ему в наследство от Гумилева и, если угодно, от всей русской словесности ХIХ века. В своей статье «Слово и культура» 1921 года поэт писал: «Князья держали монастыри для совета…» (I: 213) – вот он, девиз мандельштамовской утопии.

С конца декабря 1928 года по март 1929-го Мандельштамы гостили в Киеве. Здесь, в Доме врача, в январе 1929 года состоялся официальный авторский вечер поэта, а чуть позже – полуофициальное мандельштамовское выступление в киевском университете перед студентами[535]. Исаак Бабель пристроил Мандельштама на местную киностудию, что дало ему возможность подзаработать, отрецензировав несколько фильмов. В Киеве Надежде Яковлевне вырезали аппендикс – операцию проводила хирург Вера Гедройц, которая, как и Мандельштам, в свое время усердно посещала «Цех поэтов». «Мне приходилось очень круто, – рассказывал Мандельштам в письме к отцу, отправленном в середине февраля. – Денег почти не было. Родители Нади – люди совсем беспомощные и нищие. В квартире у них холод, запущенность. Связей никаких. Мать – очень плохая хозяйка. Каждая чашка бульона, которую я таскал в больницу, давалась мне с бою. У меня был постоянный пропуск в клинику, и так как я получил отдельную палату, то проводил там целые дни и даже ночевал, заменяя сестру и санитара. Самое трудное было подготовить Надино возвращение домой, вытопить печи, согреть комнаты, раздобыть на хозяйство, на прислугу» (IV: 111). Для контраста процитируем небольшой фрагмент из воспоминаний И. Одоевцевой, описывающих 1920 год: «Мандельштам выскакивал в коридор и начинал стучать во все двери: “Помогите, помогите! Я не умею затопить печку. Я не кочегар, не истопник. Помогите!”»[536] Приведем также реплику о Мандельштаме Анны Ахматовой, зафиксированную Лидией Гинзбург: «…Он всю жизнь был такой беспомощный, что все равно ничего не умел делать руками»[537].

В Москву поэт вернулся в начале апреля 1929 года и сразу же ринулся в бой: 7 апреля «Известия» опубликовали большую статью Мандельштама «Потоки халтуры», направленную против порочной переводческой практики. Среди предложенных автором «Потоков халтуры» мер: созыв «всесоюзного совещания по вопросам иностранной литературы» и создание «Института иностранной литературы с постоянным факультетом по теории и практике перевода». Кислая реакция братьев-писателей: «Осип Мандельштам пишет pro domo mea <в свою защиту (лат.)>, не вспоминая, однако, истории с романом де Костера» (из письма Р.В. Иванова-Разумника к А.Г. Горнфельду)[538].

В тот день, когда в Москве были опубликованы «Потоки халтуры», в Ленинграде состоялось первое заседание третейского суда по «делу о Майн Риде»: новый руководитель ЗИФ’а Илья Ионов обвинил Мандельштама и Бенедикта Лившица в том, что при переводе романов Майн Рида они пользовались не английскими оригиналами, а французскими переводными изданиями. Мандельштам и Лившиц отстаивали свою правоту. Спустя несколько месяцев, 30 сентября 1929 года, Ленинградское отделение Всероссийского союза поэтов постановит считать Мандельштама выбывшим из своих рядов «ввиду продолжающейся неуплаты членских взносов», «а также ввиду переезда на постоянное жительство в Москву»[539].

Апофеозом антимандельштамовской кампании стало опубликование в «Литературной газете» от 7 мая 1929 года фельетона «О скромном плагиате и развязной халтуре». Автором этого фельетона был уже упоминавшийся нами партийный публицист Давид Заславский, о котором даже пристрастный Горнфельд писал, что «он теперь каналья хуже Мандельштама»[540].

В первой части фельетона в «Литературной газете» излагалась история мелкого киевского литератора, получившего за украденный у другого писателя рассказ премию 150 рублей. Во второй части Мандельштам – автор «Потоков халтуры» судил Мандельштама – редактора «Легенды о Тиле»: «Возьмем его за шиворот, этого отравителя литературных колодцев, загрязнителя общественных уборных, и представим его самому Мандельштаму на суд и расправу. И что с ним сделает О. Мандельштам – это и представить себе трудно!»[541]

В номере «Литературной газеты» от 13 мая было помещено письмо в редакцию самого Мандельштама, а также петиция в его защиту пятнадцати известных советских писателей (К. Зелинский, Вс. Иванов, Н. Адуев, Б. Пильняк, М. Козаков, И. Сельвинский, А. Фадеев, Б. Пастернак, В. Катаев, К. Федин, Ю. Олеша, М. Зощенко, Л. Леонов, Л. Авербах, Э. Багрицкий): «Заславский рядом возмутительных приемов пытается набросить тень на доброе имя писателя»[542]. Заславский ответил новым «Письмом в редакцию», напечатанным в «Литературной газете» от 20 мая. Одновременно дело было передано в конфликтную комиссию ФОСП (Федерация объединений советских писателей), которая в декабре 1929 года признала ошибочность публикации фельетона Заславского и одновременно моральную ответственность Мандельштама. В выработке этого решения принимал участие Борис Пастернак, писавший Н. Тихонову: «Мандельштам превратится для меня в совершенную загадку, если не почерпнет ничего высокого из того, что с ним стряслось в последнее время»[543]. Мандельштам, однако, отказался переживать происходящее с ним как «высокую болезнь» – он был взбешен решением ФОСП’а. «…Сам он удивителен, – отчитывался Пастернак в письме к Цветаевой от 30 мая 1929 года. – Правда, надо войти в его положенье, но его уверенности в своей правоте я завидую. Вру – смотрю как на нежданно-чужое. Объективно он не сделал ничего такого, что бы хоть отдаленно оправдывало удары, ему наносимые. А между тем он сам их растит и множит отсутствием всего того, что бы его спасло и к чему я в нем все время взываю. На его и его жены взгляд, я – обыватель, и мы почти что поссорились после одного разговора»[544]. Не этот ли разговор стал первопричиной внутреннего отхода Пастернака от Мандельштама? Отхода настолько бесповоротного, что в начале 1930-х годов Осипа Эмильевича не позвали на день рождения к соседу-Пастернаку (вспомним свидетельство С. Липкина), а в телефонном разговоре со Сталиным 13 июня 1934 года Борис Леонидович не смог решительно ответить «Да!» на вопрос вождя: «Но ведь Мандельштам – ваш друг?»

5 июля 1929 года Заславский напечатал в «Правде» еще один клеветнический фельетон против Мандельштама «Жучки и негры», где издевательски изображалась эксплуатация одними писателями («жучками») других («негров»). Впрочем, в этом фельетоне Заславский, напуганный заступничеством писателей за Мандельштама, его имени даже не называет. Однако в личных письмах, которыми он засыпал Горнфельда, критик подобной «скромности» не проявлял. «У меня такое впечатление, – делился он с Горнфельдом своими “догадками” в письме от 13 мая 1929 года, – что не издательство “ЗИФ” – главный виновник в обмане, а сам же Мандельштам, который, вероятно, надувал издательство и выдавал свою “работу” за перевод или за обработку оригинального перевода с подлинника»[545].

За несколько недель до опубликования фельетона «Жучки и негры», 18 июня, с Мандельштамами увиделся П.Н. Лукницкий, который записал в своем дневнике: «О.Э. – в ужасном состоянии, ненавидит всех окружающих, озлоблен страшно, без копейки денег и без всякой возможности их достать, голодает в буквальном смысле этого слова. Он живет (отдельно от Н.Я.) в общежитии ЦЕКУБУ, денег не платит, за ним долг растет, не сегодня-завтра его выселят. Оброс щетиной бороды, нервен, вспыльчив и раздражен. Говорить ни о чем, кроме всей этой истории, не может. Считает всех писателей врагами. Утверждает, что навсегда ушел из литературы, не напишет больше ни одной строки, разорвал все уже заключенные договора с издательствами. Говорит, что Бухарин устраивает его куда-то секретарем, но что устроиться все-таки, вероятно, не удастся. Хочет уехать в Эривань, куда тоже его обещали устроить на какую-то “гражданскую” должность»[546].

Поездку в Ереван Мандельштаму пытался организовать все тот же Бухарин, 14 июня 1929 года писавший председателю армянского Совнаркома: «Дорогой тов. Тер-Габриэлян! Один из наших крупных поэтов, О. Мандельштам, хотел бы в Армении получить работу культурного свойства (например, по истории армянского искусства, литературы в частности, или что-либо в этом роде). Он очень образованный человек и мог бы принести вам большую пользу. Его нужно только оставить на некоторое время в покое и дать ему поработать. Об Армении он написал бы работу. Готов учиться армянскому языку и т. д. Пожалуйста, ответьте телеграфом на ваше представительство. Ваш Бухарин»[547]. Вскоре из Еревана пришел положительный ответ, подписанный наркомом просвещения и зампредсовнаркома Армянской ССР А.А. Мравьяном. Однако после внезапной смерти Мравьяна 23 ноября 1929 года поездка была отложена на неопределенное время.

Летом 1929 года, вместе с Надеждой Яковлевной, Мандельштам съездил в Ялту. Вернувшись в столицу в конце августа, он поступил на службу в газету «Московский комсомолец», где вел еженедельную «Литературную страницу» и заведовал отделом поэзии.

2

В «Московском комсомольце» Мандельштам проработал четыре месяца. «В редакции к Мандельштаму отнеслись доверчиво и дружелюбно <…>. У него просили, чтобы он снабжал редакцию и ее сотрудников “культурой”»[548]. Регулярная служба потребовала от поэта предельной концентрации и самодисциплины – молодым сотрудникам и посетителям «Московского комсомольца» запомнились его сдержанность и корректность: «Внешне он выглядел спокойным. Нам казалось, что он даже несколько высокомерен – голову держал высоко!» (З. Полякова)[549]; «Никакого величия, позы, тихий ровный голос, ординарная внешность провинциального учителя, умное лицо без улыбки, скорбные глаза» (Н. Кочин)[550]; «…Перед моим мысленным взором О.Э. Мандельштам и сейчас стоит как живой, с приветливой улыбкой на розовом лице, чистый, элегантный, излучающий глазами внимание и доброту» (А. Глухов-Щуринский)[551].

Диссонансом – в сравнении с остальными свидетельствами – звучит устное воспоминание Александра Твардовского, принесшего однажды свои стихи в литературный отдел «Московского комсомольца»: «Раздраженный человечек на тонких ножках, как кузнечик, что-то возбужденно кричал мне, и я тихо ушел со своими стихами»[552].

Днем «спокойный» Мандельштам заведовал отделом в «Московском комсомольце»; ночью неистовый Мандельштам диктовал жене свою «Четвертую прозу», где комсомолу в целом и службе в комсомольской газете в частности были посвящены такие строки: «Мальчик, в козловых сапожках, в плисовой поддевочке, напомаженный, с зачесанными височками, стоит в окружении мамушек, бабушек, нянюшек, а рядом с ним стоит поваренок или кучеренок – мальчишка из дворни. И вся эта свора сюсюкающих, улюлюкающих и пришепетывающих архангелов наседает на барчука:

– Вдарь, Васенька, вдарь!

Сейчас Васенька вдарит – и старые девы, гнусные жабы, подталкивают барчука и придерживают паршивого кучеренка:

– Вдарь, Васенька, вдарь, а мы пока чернявого придержим, а мы покуда вокруг попляшем.

Что это? Жанровая картинка по Венецианову? Этюд крепостного живописца?

Нет. Это тренировка вихрастого малютки комсомола под руководством агитмамушек, бабушек, нянюшек, чтобы он, Васенька, топнул, чтобы он, Васенька, вдарил, а мы покуда чернявого придержим, а мы покуда вокруг попляшем…

Назад Дальше