Я ответил, что нет, не бывал, ну разве что видел по телевизору.
– Поезжайте туда. Это всего километрах в двадцати отсюда; вам непременно надо туда съездить. Знаете, это же был один из важнейших центров христианского паломничества. Генрих Плантагенет, святой Доминик, святой Бернард, святой Людовик, Людовик XI, Филипп Красивый… все приходили сюда поклониться Черной Мадонне, все взбирались на коленях по лестницам, ведущим к святилищу, смиренно моля о прощении грехов. В Рокамадуре вы сможете представить себе, до какой степени христианское Средневековье было великой цивилизацией.
Высказывания Гюисманса о Средневековье сквозь туман всплывали у меня в памяти, арманьяк у Таннера был потрясающий, и я собрался уже ответить, как вдруг понял, что не в состоянии сформулировать ни единой внятной мысли. Тут, к моему изумлению, он принялся четко и уверенно декламировать Пеги:
Ближнего своего всегда сложно понять, как знать, что таится у него в глубине души, а уж без хорошей бутылки так и подавно. Было странно и трогательно смотреть, как читает эти строки интеллигентный пожилой человек, такой элегантный, холеный и ироничный:
Он смиренно, чуть ли не с грустью, покачал головой.
– Видите, тут уже он вынужден обращаться к Богу, чтобы стих его звучал масштабнее. Самой по себе идеи отечества недостаточно, ее обязательно надо подпереть чем-то более могучим, мистикой высшего порядка, и эту связь он выражает с предельной ясностью уже в следующих строках:
– Французская революция, Республика, родина… Да, из этого могло что-то произрасти, и это что-то продержалось чуть больше века. Средневековое христианство продержалось больше тысячелетия. Я знаю, что вы специалист по Гюисмансу, Мари-Франсуаза мне сказала. Но мне кажется, никто не чувствовал душу христианского Средневековья так глубоко, как Пеги, – хоть он и был сторонником светского государства, республиканцем и дрейфусаром. А еще он почувствовал, что истинным божеством Средних веков, живым сердцем молитвы, был не Бог Отец и даже не Иисус Христос, а Дева Мария. Это и вы тоже почувствуете в Рокамадуре…
Я знал, что они собирались завтра или послезавтра вернуться в Париж, чтобы подготовиться к переезду. Теперь, когда соглашение относительно создания “широкого республиканского фронта” было заключено и результаты второго тура уже не вызывали вопросов, их выход на пенсию стал делом решенным. Откланиваясь, я от всей души похвалил кулинарные таланты Мари-Франсуазы и распрощался на пороге с ее мужем. Он выпил почти столько же, сколько и я, но все еще был в состоянии шпарить наизусть целые строфы из Пеги, и, надо сказать, я находился под сильным впечатлением. Лично я сомневался, что из республики и патриотизма могло “произрасти что-то”, кроме непрерывной череды идиотских войн, но Таннер отнюдь не был маразматиком – мне бы так в его возрасте. Я спустился по ступенькам с крыльца и, обернувшись, сказал ему:
– Я поеду в Рокамадур.
Туристический сезон еще не был в разгаре, и я без труда снял номер в отеле “Бо Сит”, расположенном в средневековой части города; из ресторана открывался прекрасный вид на долину Альзу. Действительно, место было потрясающе, и от посетителей отбоя не было. Туристы стекались сюда со всех концов света, такие разные и такие схожие; вооружившись видеокамерой, они в изумлении глазели на нагромождение башен, крепостных стен, часовен и церквей, карабкающихся по отвесной скале, а я среди всего этого через несколько дней словно выпал из реального времени, и в воскресенье вечером, после второго тура, даже не обратил внимания на убедительную победу Мохаммеда Бен Аббеса. Я медленно вползал в какое-то мечтательное бездействие, и хотя на сей раз интернет в отеле прекрасно работал, я не особенно переживал из-за затянувшегося молчания Мириам. Хозяин и персонал отеля уже успели навесить на меня ярлык холостяка, в меру культурного, в меру печального и явно не большого любителя развлечений, – должен признать, это описание, в общем, соответствовало действительности. Кроме того, для них я был из разряда клиентов, не создающих проблем, а это главное.
Я уже сидел в Рокамадуре неделю или две, когда наконец получил от нее мейл. Она много писала об Израиле, о царившей там совершенно особой атмосфере, исполненной энергии и радости на фоне постоянной подспудной трагедии. Может показаться странным, замечала она, что мы уехали из родной Франции, считая, что подвергаемся там какой-то гипотетической опасности, и эмигрировали в страну, где опасность отнюдь не является гипотетической – силовое крыло Хамас только что решило учинить новую серию терактов, и их смертники, обвязав себя взрывчаткой, чуть ли не каждый день подрывают себя в ресторанах и автобусах. Да, выбор странный, но, оказавшись на месте, начинаешь понимать его: Израиль находится в состоянии войны с момента своего создания, теракты и бои кажутся там чем-то неизбежным, естественным, во всяком случае, радоваться жизни они не мешают. К письму она прицепила две свои фотографии, в бикини, на пляже Тель-Авива. На одной ее сняли в три четверти, со спины, бегущей к морю, – ее попа вышла очень отчетливо, и я стал дрочить на нее, мне страшно захотелось ее погладить, я даже ощутил болезненное покалывание в пальцах; удивительно, до чего хорошо я помнил ее попу.
Закрыв компьютер, я понял, что она ни единым словом не обмолвилась о возвращении во Францию.
С самого начала моего пребывания здесь я взял себе в привычку каждый день заходить в часовню Богоматери и садится на несколько минут перед Черной Мадонной – той самой, что за последнее тысячелетие привлекла сюда стольких паломников, перед которой преклоняли колени святые и короли. Странная это была статуя, свидетельница бесследно исчезнувшего мира. Мадонна, с короной на голове, сидит выпрямившись; ее лицо с закрытыми глазами столь безучастно, что она выглядит инопланетянкой. Младенец Иисус, в котором ничего младенческого не наблюдается, выглядит взрослым и даже старым – он сидит у нее на коленях с прямой спиной; глаза у него тоже закрыты, лицо остроугольное, мудрое и властное, и голова тоже увенчана короной. Я не ощутил в их позах ни нежности, ни материнского самозабвения. Нет, тут изображен не младенец Иисус; это уже царь мира. От его безмятежности, исходящей от него духовной мощи и неосязаемой силы становилось жутковато.
Этот нечеловеческий образ казался полной противоположностью истязаемому, измученному Христу Маттиаса Грюневальда, который произвел такое впечатление на Гюисманса. Средневековье Гюисманса было веком готики и даже поздней готики: пафосной, реалистической и морализаторской, примыкающей скорее уже к Возрождению, чем к романской эре. Я вспомнил о разговоре, который состоялся у меня много лет назад с одним профессором истории в Сорбонне. В начале Средних веков, объяснил он, вопрос об индивидуальном Божьем суде практически не возникал; только гораздо позже, у Босха например, появляются страшные картины, где Христос отделяет когорту избранных от легиона проклятых; где черти тащат нераскаявшихся грешников в ад на вечные муки. Романский взгляд на вещи был иным, гораздо менее персонифицированным: умирая, верующий впадал в состояние глубокого сна и смешивался с землей. После свершения всех пророчеств, в час второго пришествия, весь христианский народ, единый, всецелый, восставал из могил, воскрешенный в теле славы своей, и стройными рядами шествовал в рай. Для людей романской эпохи нравственный суд, суд индивидуальный и вообще индивидуальность не были достаточно ясными понятиями, да и я чувствовал, как растворяется моя собственная индивидуальность по мере того, как я, сидя перед рокамадурской мадонной, предавался нескончаемым грезам.
Пора было, однако, возвращаться в Париж, уже середина июля все-таки, я тут проторчал, оказывается, больше месяца – сообразив это как-то утром, я искренне изумился; по правде говоря, спешить мне было некуда, я получил мейл от Мари-Франсуазы, которая связалась с нашими коллегами: до сих пор никто из них не получил никаких сообщений от университетского начальства, и все пребывали в полном недоумении. Ну а в остальном – прошли парламентские выборы, их итоги вполне соответствовали ожиданиям, и было сформировано правительство.
Пора было, однако, возвращаться в Париж, уже середина июля все-таки, я тут проторчал, оказывается, больше месяца – сообразив это как-то утром, я искренне изумился; по правде говоря, спешить мне было некуда, я получил мейл от Мари-Франсуазы, которая связалась с нашими коллегами: до сих пор никто из них не получил никаких сообщений от университетского начальства, и все пребывали в полном недоумении. Ну а в остальном – прошли парламентские выборы, их итоги вполне соответствовали ожиданиям, и было сформировано правительство.
В деревне настало время увеселительных мероприятий для туристов, в основном гастрономического характера, но и культурного тоже, и накануне отъезда, совершая свой ежедневный поход в часовню Богоматери, я случайно попал на публичные чтения Пеги. Я сел в предпоследнем ряду; народу пришло немного, в основном это были молодые люди в джинсах и майках поло, с одинаково открытым и дружелюбным выражением лица, которое почему-то так хорошо удается юным католикам.
Александрийский стих ритмично звучал в наступившей тишине, а я недоумевал: что могут понять в поэзии Пеги и его патриотической мятежной душе эти юные католики-гуманитаристы. Впрочем, дикция у актера была замечательной, мне даже показалось, что это известный театральный актер, видимо из Комеди Франсез, но, по-моему, он и в кино снимался, мне показалось, что я где-то видел его фотографию.
Это был польский актер, ну конечно, но фамилию я напрочь забыл; возможно, он тоже католик, вообще актеры нередко бывают католиками, у них все-таки странное ремесло, и божественное вмешательство тут представляется более правдоподобным, чем во многих других профессиях. Интересно, любят ли эти молодые католики свою землю? Готовы ли они погибнуть за нее? Я вот чувствовал, что готов погибнуть, но не то чтобы за свою землю, я был готов погибнуть в широком смысле слова, короче, я пребывал в странном состоянии, мне казалось, что Мадонна восстает, снимается со своего пьедестала, вырастает в воздухе, а младенец Иисус словно отделяется от нее, мне чудилось, что теперь ему достаточно поднять руку, чтобы язычники и идолопоклонники были уничтожены, а ключи от мира вручены ему как “властелину, господину и повелителю”.
Либо я просто проголодался – накануне я забыл поесть, и, наверно, лучше мне было вернуться сейчас в отель и заказать несколько утиных ножек, чем рухнуть на пол между скамьями, пав жертвой религиозной гипогликемии. И опять я подумал о Гюисмансе, о страданиях и сомнениях, преследовавших его на пути обращения, о его отчаянном желании примкнуть к какому-то обряду.
Я высидел весь поэтический концерт, но ближе к его окончанию понял, что, несмотря на невероятную красоту текста, я бы предпочел в последний день остаться тут в одиночестве. В этой суровой статуе скрывалось нечто гораздо большее, чем просто привязанность к родине, к земле, чем прославление воинской доблести; нечто большее даже, чем детская тяга к матери. В ней было нечто таинственное, жреческое и царственное, что Пеги не в состоянии был понять, а Гюисманс и подавно. На следующее утро, загрузив машину и заплатив за номер, я вернулся в часовню, где на сей раз никого не было. Мадонна, спокойная и нетленная, ждала меня в тени. В ней чувствовалась властность, в ней чувствовалась мощь, но постепенно я понял, что теряю контакт с ней, что она удаляется от меня в пространстве и в веках, а я все сидел, съежившись на своей скамье, разбитый и опустошенный. Через полчаса я поднялся и, поскольку Дух окончательно расстался со мной, умалив меня до ущербного, бренного тела, печально спустился к парковке.
Часть четвертая
По дороге в Париж, проезжая через пункт оплаты Сен-Арну, минуя Савиньи-сюр-Орж, Антони, потом Монруж и сворачивая к съезду на Порт д’Итали, я вполне отдавал себе отчет, что еду навстречу безрадостной жизни, правда, не пустой, а, напротив, переполненной всякими мелкими посягательствами на нее: как я и полагал, кто-то, воспользовавшись моим отсутствием, занял закрепленное за мной парковочное место у дома, в холодильнике обнаружилась небольшая протечка, – на этом домашние неурядицы заканчивались. Но мой почтовый ящик был завален казенными письмами, и на некоторые из них мне следовало срочно ответить. Поддержание своей административной жизни на должном уровне требует практически непрерывного присутствия; уезжая надолго, рискуешь нажить себе кучу проблем с какой-нибудь конторой, и я понимал, что мне понадобится несколько полных рабочих дней, чтобы наверстать упущенное. Для начала я просто выкинул все бесполезные рекламные листки, за исключением специальных предложений (три безумных дня в “Офис-Депо”, скидки для постоянных клиентов в “Кобразон”), и перевел взгляд на небо однообразно серого цвета. Так я просидел не один час, периодически подливая себе рому, прежде чем взялся наконец за письма. В первых двух агентство по дополнительному медицинскому страхованию информировало меня о невозможности удовлетворить некоторые из моих запросов о возмещении расходов и убедительно просило обратиться с повторным запросом, приложив к нему фотокопии недостающих документов: подобные послания были для меня обычным делом, и, как правило, я даже не отвечал на них. Зато третье письмо, отправителем которого значилась мэрия города Невера, явилось для меня полной неожиданностью. Мэрия выражала мне глубокие соболезнования в связи с кончиной матери и сообщала, что, поскольку тело перевезено в городской морг, мне следует принять надлежащие меры; письмо было датировано 31 мая. Я на скорую руку разобрал всю стопку: в ней среди прочего попались два повторных обращения от 14 и 28 июня. И наконец, и июля мэрия Невера известила меня о том, что в соответствии со статьей L2223-27 Общего кодекса административно-территориальных образований муниципалитет взял на себя заботы по захоронению тела моей матери на общественном участке городского кладбища. В течение пяти лет я могу потребовать эксгумации с целью частного перезахоронения; по истечении указанного срока тело будет кремировано, а пепел развеян в Саду памяти. В случае если я приму решение об эксгумации, мне надлежит оплатить работу муниципальных служб, катафалк, четырех носильщиков и издержки, связанные с собственно погребением.
Я, конечно, был далек от мысли, что моя мать вела активную социальную жизнь, посещала лекции о цивилизациях доколумбовой эпохи или осматривала романские церкви провинции Ниверне в компании женщин своего возраста; но мне и в голову не приходило, что ее одиночество было настолько беспросветным. Возможно, они пытались связаться и с моим отцом, но он оставил письма без ответа. Все-таки мне стало немного не по себе, оттого что ее предали земле на участке неимущих (задав поиск в интернете, я выяснил, что прежде так назывались общие захоронения), интересно, какова судьба ее французского бульдога (ОЗЖ, прямая эвтаназия?). Я отложил в сторону счета и уведомления об автоматическом списании средств – тут все просто, их надо только разложить по соответствующим папкам, – выделив таким образом из общей кучи письма от двух главных корреспондентов, задающих тон человеческой жизни: службы медицинского страхования и налоговой инспекции. У меня не хватило духу сразу впрячься в это, и я решил пройтись по Парижу – ну нет, не по Парижу, это было бы чересчур; в первый день я предпочел ограничиться прогулкой по своему району.
Вызвав лифт, я понял, что не получил ни одного письма из университета. Тогда я вернулся в квартиру проверить выписки со счета: зарплату мне перевели, как обычно, в конце июня; то есть мое положение оставалось по-прежнему неясным.
Смена политического строя пока не оставила видимых следов в моем квартале. Китайцы, сбившись в тесные группки, с купонами в руках, толклись, как раньше, у баров с кассами конного тотализатора. Другие на дикой скорости катили тележки, нагруженные рисовой лапшой, соевым соусом и манго. Казалось, ничто, даже исламский порядок, не в состоянии притормозить их бурную деятельность – исламский прозелитизм, так же как и до него христианский, скорее всего, бесследно растворится в океане этой грандиозной цивилизации.