Эти перемены подводили Францию к новой модели общества, но трансформация оставалась неявной до опубликования сенсационного эссе молодого социолога Даниеля Да Сильвы, иронически озаглавленного “ Сынок, когда-нибудь все это будет твоим”, с еще более откровенным подзаголовком “Вперед к семье по расчету!”. Во вступлении он ссылался на другое эссе, десятилетний давности, принадлежащее перу философа Паскаля Брюкнера, в котором автор констатировал полный крах брака по любви и выступал за возврат к браку по расчету. Да Сильва, в свою очередь, считал, что семейные узы, особенно отношения между отцом и сыном, ни в коей мере не могут быть основаны на любви, но исключительно на передаче знаний и имущества. Переход к наемному труду, по его утверждению, неизбежно должен был привести к распаду института семьи и полной атомизации общества, которое сможет восстановиться только при условии, что производство в нормальном режиме будет снова базироваться на принципах малого частного предприятия. Подобные антиромантические концепции и раньше пользовались скандальным успехом, просто до появления Да Сильвы им трудно было удержаться в центре общественного внимания, поскольку ведущие издания сплотились вокруг других идеалов, а именно личной свободы, таинства любви и прочих вещей в том же духе. Этот молодой социолог, искусный полемист, отличавшийся живым умом и, в сущности, безразличный к политической и религиозной идеологии, какой бы она ни была, сосредоточиваясь при любых обстоятельствах на той области, в которой он был специалистом – то есть на анализе развития семьи и его влияния на демографические перспективы западного общества, – первым сумел вырваться из своего окружения, неуклонно толкавшего его вправо, и заставить услышать себя в зарождавшейся (очень медленно, постепенно, без излишнего напора, в атмосфере молчаливого и вялого соглашательства, – но все-таки зарождавшейся) публичной дискуссии о проектах общественного устройства по версии Мохаммеда Бен Аббеса.
История моей семьи являлась наглядной иллюстрацией теории Да Сильвы; что касается любви, то я был от нее дальше, чем когда-либо. Чудо первого посещения Рашиды и Луисы больше не повторилось, и мой член вновь превратился в умелое, но бесстрастное орудие; я уходил от них во власти призрачной надежды, хоть и отдавал себе отчет, что, возможно, больше никогда их не увижу и что все живое, что еще теплилось во мне, все быстрее и быстрее утекает сквозь пальцы и я снова, как сказал бы Гюисманс, “становлюсь холоден и сух”.
Через некоторое время на Западную Европу внезапно надвинулся холодный фронт, растянувшись на тысячи километров; задержавшись на несколько дней над Британскими островами и Северной Германией, полярные воздушные массы за одну ночь накрыли Францию, вызвав резкое и неожиданное для этого сезона понижение температуры.
Мое тело, перестав служить источником наслаждения, еще вполне могло послужить источником страданий, и вскоре я понял, что чуть ли не в десятый раз за последние три года стал жертвой дисгидроза, выражавшегося в форме буллезного дерматита. Крошечные язвочки, высыпавшие на ступне и между пальцами ног, настойчиво стремились воссоединиться, дабы образовать сплошную гноящуюся рану Побывав у дерматолога, я выяснил, что данное заболевание усугубляется ловко подсуетившимся грибком, оккупировавшим пораженную зону. Лечение эффективно, но занимает продолжительное время, так что не следует ждать значительных улучшений раньше чем через пару недель. Все последующие ночи я просыпался от боли; я чесался, наверное, часами, раздирая себя до крови, но облегчение наступало ненадолго. Удивительно, что пальцы ног, эти куцые, пухлые отростки, могут претерпевать такие чудовищные муки.
Как-то ночью, прервав привычный процесс чесания, я встал, с сочащимися кровью ногами, и подошел к своему широченному окну. Было три часа, но, как всегда в Париже, темнота не была кромешной. Мне было видно штук десять многоэтажек и сотни зданий средних размеров. Всего там насчитывалось несколько тысяч квартир и столько же семей – парижских семей, состоящих, как правило, из одного-двух человек, теперь все чаще из одного. Подавляющая часть этих ячеек уже погасла. Уважительных причин покончить с собой у меня нашлось бы ничуть не больше, чем у многих. А если разобраться, так и гораздо меньше: моя жизнь была отмечена подлинными интеллектуальными свершениями, я вращался в определенных кругах, хоть и весьма узких, но все же пользующихся известностью и даже уважением. В материальном плане тоже грех было жаловаться: мне пожизненно гарантировали высокие доходы, в два раза выше среднего по стране, и вдобавок я не должен был никак их отрабатывать. Тем не менее я хорошо понимал, не испытывая при этом ни отчаяния, ни даже особой печали, что близок к самоубийству, просто ввиду постепенной деградации “совокупности функций, противостоящих смерти”, о которых говорит Биша. Элементарной воли к жизни мне уже явно не хватало, чтобы сопротивляться всем мукам и неурядицам, которыми усеян жизненный путь среднестатистического западного человека. Оказалось, что я не способен жить ради самого себя, а ради кого еще я мог бы жить? Человечество меня не интересовало, более того, внушало мне отвращение, я вовсе не считал всех людей братьями, особенно если рассматривать достаточно узкий фрагмент человечества, состоящий, например, из моих соотечественников или бывших коллег. При этом, как ни досадно, я вынужден был признать этих людей себе подобными, и именно это сходство и побуждало меня избегать их; хорошо бы мне найти женщину, это было бы классическим и проверенным решением вопроса, женщина, разумеется, тоже человек, но все же она являет собой несколько иной тип человека и привносит в жизнь легкий аромат экзотики. Гюисманс мог бы сформулировать эту проблему практически в тех же выражениях, ситуация с тех пор не изменилась, разве что незаметно, по-тихоньку, ухудшилась – по мере постепенного выветривания и сглаживания различий, – да и то не слишком. В итоге он пошел другим путем, избрав экзотику более радикальную – божественную; но этот путь по-прежнему приводил меня в замешательство.
Прошло еще несколько месяцев; моя экзема наконец поддалась лечению, уступив место острому приступу геморроя. Погода становилась все холоднее, а мои перемещения в пространстве прагматичнее, они сводились теперь к еженедельному походу в “Жеан Казино” для пополнения запасов продовольствия и моющих средств и ежедневному походу к почтовому ящику, чтобы вынуть из него книги, заказанные на сайте Amazon.
Впрочем, я пережил рождественские праздники, не впав в чрезмерное отчаяние. В прошлом году я еще получал мейлы с новогодними поздравлениями – в частности, от Алисы и от других университетских коллег. В этом году мне впервые не написал никто.
Ночью 19 января у меня вдруг неожиданно и безудержно потекли слезы. Утром, когда над Кремлен-Бисетром занимался рассвет, я решил поехать в аббатство Лигюже, где Гюисманс стал облатом.
Отправление скоростного экспресса в Пуатье задерживалось на неопределенный срок – охранники Управления железных дорог патрулировали перроны, следя, чтобы никто из пассажиров не вздумал закурить, так что мое путешествие началось, прямо скажем, так себе, да и в поезде было не лучше. Со времени моей последней поездки багажное отделение стало еще меньше, практически сошло на нет, чемоданы и дорожные сумки громоздились в проходах, так что любая попытка пофланировать из вагона в вагон, что когда-то являлось главным развлечением во время путешествия по железной дороге, приводила к конфликтным ситуациям, а то и вовсе была обречена на провал. В вагоне-ресторане “Сервэр”, куда я добирался двадцать пять минут, меня ждали новые разочарования: большей части блюд, указанных в меню, и без того лаконичном, не было в наличии. Управление железных дорог и компания “Сервэр” приносили извинения за причиненные неудобства; мне пришлось ограничиться салатом из киноа с базиликом и бутылкой итальянской минералки. В вокзальном киоске я, скорее от безысходности, купил “Либерасьон”. Когда мы уже подъезжали к Сан-Пьер-Ле-Кор, одна статья все-таки привлекла мое внимание: провозглашенный новым президентом дистрибутизм, судя по всему, оказался не таким безобидным, как сначала все подумали. Одним из основополагающих элементов политической теории, введенной в оборот Честертоном и Беллоком, был принцип субсидиарности. Согласно этому принципу, ни одна организация (социальная, экономическая или политическая) не должна брать на себя задачи, которые могут быть выполнены на более низком уровне. Папа Пий XI в своей энциклике Quadragesimo Anno дал определение этому принципу: “Как нельзя отнимать у частных лиц с целью передачи обществу то, что они способны реализовать по своей инициативе и собственными силами, так было бы величайшей несправедливостью и нарушением установленного порядка передавать более крупным и вышестоящим сообществам функции, которые могут быть выполнены более мелкими нижестоящими организациями”. В данном случае, как вдруг понял Бен Аббес, новой функцией, возложенной на слишком широкий круг лиц и организаций и в силу этого “нарушившей установленный порядок”, оказалась общественная солидарность. Что может быть прекраснее, растроганно произнес он в своей последней речи, чем солидарность, когда она проявляется в задушевной обстановке семейного круга! Эта “задушевная обстановка семейного круга” тогда еще была только программой; а если конкретно, то новый проект бюджета предусматривал в течение трех лет сократить на 85 % расходы на социальную сферу.
Самое поразительное, что гипнотическая сила, которую он излучал с самого начала, по-прежнему действовала на окружающих, и его прожекты не встречали никакого серьезного сопротивления. Левые всегда ухитрялись проводить антиобщественные реформы, которые были бы с возмущением отвергнуты, предложи их правые; но мусульманская партия обскакала даже их. Из рубрики, посвященной международным новостям, я выяснил, кстати, что переговоры с Алжиром и Тунисом насчет их вступления в Евросоюз продвигаются быстро и успешно и до конца будущего года обе эти страны собираются вслед за Марокко стать членами Евросоюза; предварительные консультации были проведены также с Ливаном и Египтом.
На вокзале Пуатье в моем путешествии наметились сдвиги к лучшему. В такси тут недостатка не было, и шофер ничуть не удивился, услышав, что я направляюсь в аббатство Лигюже. Это был корпулентный мужчина лет пятидесяти, с умным мягким взглядом; он с большой осторожностью управлял своим минивэном “тойота”. Что ни день со всего мира стекаются новые туристы, все хотят пожить при самом старом христианском монастыре Западной Европы, сообщил он; не далее как на той неделе он отвозил туда знаменитого американского актера, имени его он сейчас не припомнит, но он точно видел его в кино; произведя краткое дознание, я решил, что речь идет, возможно, о Бреде Питте, впрочем, не поручусь. Мое пребывание там обещало быть приятным, полагал он: место тихое, кормят вкусно. Когда он произнес эти слова, я вдруг понял, что он не только действительно так считает, но даже желает мне этого, поскольку принадлежит к достаточно редкому разряду людей, которые заранее радуются счастью ближнего, то есть он был, что называется, хорошим человеком.
В приемной монастыря, слева от входа, находилась лавка, где продавались товары монастырского производства, правда, в данный момент она была закрыта; за стойкой администратора справа тоже никого не оказалось. Из объявления на табличке следовало, что в случае отсутствия дежурного можно позвонить, хотя в часы служб лучше этого не делать без крайней необходимости. Ниже приводилось расписание богослужений, но не их длительность: в результате долгих вычислений, с учетом распорядка трапез, я пришел к заключению, что все это может уместиться в одни сутки только при условии, что продолжительность службы не превышает получаса. Наскоро совершив в уме еще несколько операций, я понял, что в данный момент мы находились в промежутке между секстой и ноной, следовательно, я имею полное право позвонить.
Через пару минут появился статный монах в черной рясе; увидев меня, он радушно заулыбался. Его лицо с высоким лбом было обрамлено мелкими завитками каштановых волос с редкой сединой и такой же каштановой бородкой от виска к виску, я бы дал ему лет пятьдесят, не больше.
– Я брат Жоэль, это я ответил на ваш мейл, – сказал он, решительно взяв мою сумку. – Пойдемте, я отведу вас в вашу комнату.
Он держался очень прямо и без видимых усилий нес мою сумку, хотя она была довольно тяжелая, – одним словом, был в прекрасной физической форме.
– Мы очень рады снова вас видеть, – продолжал он, – ведь лет двадцать прошло, да? – Видимо, я посмотрел на него с полнейшим недоумением, потому что он уточнил: – Вы же гостили у нас лет двадцать тому назад, да? Вы тогда писали работу о Гюисмансе?
Да-то оно да, но я поразился, что он меня вспомнил, мне его лицо ничего не говорило.
– Вы так называемый брат-гостиничник, если не ошибаюсь?
– Нет, что вы, но я был им тогда. На эту должность обычно назначают молодых монахов, ну, в смысле новичков в монашеской жизни. В обязанности гостиничников входят разговоры с постояльцами, поскольку они еще сохраняют контакт с внешним миром. Это своего рода шлюз, промежуточная ступень для монаха, перед тем как погрузиться в безмолвие. Что касается меня, то я пробыл гостиничником чуть больше года.
Мы шли вдоль довольно красивого строения эпохи Возрождения, стоявшего в центре парка; ослепительное зимнее солнце сверкало на аллеях, усыпанных опавшими листьями. Чуть поодаль, почти вровень с внутренней галереей, виднелась позднеготическая церковь.
– Это старая монастырская церковь, там бывал Гюисманс… – сказал брат Жоэль. – Община была распущена, как то и предполагали законы Комба, и, когда нам удалось вновь воссоединиться, мы уже не смогли вернуть ее себе, в отличие от прочих зданий. Пришлось выстроить новую церковь на территории монастыря.
Мы остановились перед небольшой двухэтажной постройкой, тоже ренессансной.
– Это наша гостиница, тут вы и будете жить, – продолжал он.
В ту же минуту на другом конце аллеи показался бегущий монах, приземистый, лет сорока, тоже в черной рясе. Этот живчик, с лысиной, которая буквально сверкала на солнце, производил впечатление человека на редкость жизнерадостного и осведомленного; что-то в нем было от министра финансов или, бери выше, министра бюджета – в общем, кто угодно без колебаний доверил бы ему самую ответственную должность.
– А вот и брат Пьер, наш новый гостиничник, с ним вы обсудите все практические стороны вашей жизни здесь… – объявил брат Жоэль. – Я просто пришел вас поприветствовать. – Тут он низко поклонился, пожал мне руку и удалился в направлении монастыря.
– Вы приехали экспрессом? – поинтересовался брат Пьер, и я ответил утвердительно. – Да, на экспрессе это рукой подать, – продолжал он, явно желая завязать разговор на общие темы. Потом, взяв мою сумку, он проводил меня в квадратную комнату три на три метра, обклеенную светло-серыми обоями в мелкий рубчик, видавшее виды ковровое покрытие тоже было условного серого цвета; единственным украшением здесь служило большое распятие темного дерева, висевшее над узкой одноместной кроватью. Я сразу заметил, что на умывальнике нет смесителя; заметил я и наличие детектора дыма на потолке. Я заверил брата Пьера, что комната отлично мне подойдет, хотя уже понял, что это, увы, не так. Когда в романе “На пути” Гюисманс предается раздумьям, порой бесконечным, спрашивая себя, выдержит ли он монастырскую жизнь, одним из его аргументов “против” является более чем вероятный запрет на курение в монастырских помещениях. Вот за такие фразы я всегда его и любил; и еще за другие пассажи, вроде того, где он заявляет, что одна из редких чистых радостей в этом мире состоит в том, чтобы улечься в одиночестве в постель со стопкой хороших книг и пачкой табаку под рукой. Оно конечно, только в его время не существовало детекторов дыма.
На шатком деревянном столе лежали Библия, тоненькая книжица, принадлежащая перу дона Жан-Пьера Лонжа, о смысле уединения в монастыре (с уточнением “Не выносить”) и листок с информацией, большую часть которого занимало расписание богослужений и трапез. Мельком заглянув в него, я выяснил, что вот-вот начнется молитва девятого часа, но решил на первый раз пропустить ее: в ней не содержалось никакой головокружительной символики, службы третьего, шестого и девятого часа призывали к тому, чтобы “весь день хранить себя в предстоянии перед Богом”. К семи ежедневным службам добавлялась еще обедня; по сравнению с эпохой Гюисманса в этом смысле тут ничего не изменилось, единственным послаблением стал перенос полунощной с двух часов ночи на десять вечера. Когда я был здесь в первый раз, мне очень понравилась эта служба, состоявшая из длинных медитативных псалмов, равно удаленная от повечерия (прощания с ушедшим днем) и от утрени, приветствующей зарю нового дня; это богослужение чистейшего ожидания, последней надежды, когда для надежды уже нет оснований… Конечно, в разгар зимы, в те годы, когда церковь даже не обогревалась, вряд ли эта служба давалась легко.
Больше всего меня поразило, что брат Жоэль меня узнал – двадцать с лишним лет спустя. Наверное, с тех пор как он перестал быть гостиничником, в его жизни произошло не так много событий. Он работал в монастырских мастерских, присутствовал на ежедневных богослужениях. Жизнь его текла мирно и, вероятно, счастливо; то есть была полной противоположностью моей.
Позже, в ожидании вечерни, сразу после которой подавали ужин, я долго гулял по парку, выкурив бесчисленное количество сигарет. Солнце светило все ярче, расцвечивая иней, зажигая светлые отблески на каменных стенах монастыря и алые на ковре из листьев. Смысл моего пребывания здесь уже не казался мне таким очевидным; иногда я прозревал его, хоть и смутно, но тут же безвозвратно терял снова, и Гюисманс был уже тут явно ни при чем.
В течение следующих двух дней я постепенно привыкал к однообразной череде служб, но так и не смог по-настоящему проникнуться ими. Обедня была единственным узнаваемым компонентом, единственной точкой соприкосновения с отправлением культа, как это понимают во внешнем мире. Что до всего остального, то это была просто мелодекламация и пение псалмов, соответствующих определенному часу дня, иногда прерываемых непродолжительным чтением священных текстов, – эти чтения сопровождали и трапезу, проходившую в полном молчании. Современная церковь, построенная на территории монастыря, отличалась неброским уродством, слегка напоминая своей архитектурой торговый центр “Супер-Пасси” на улице Аннонсиасьон, а ее витражи, не более чем абстрактные цветные пятна, не заслуживали никакого внимания; но в моих глазах все это было не так важно: я не был эстетом, во всяком случае, в гораздо меньшей степени, чем Гюисманс, и стандартное уродство современного религиозного искусства не вызывало у меня особых эмоций. В ледяном воздухе раздавались голоса монахов, чистые, смиренные и благодушные; в них звучала нежность, надежда и упование. Господь наш Иисус Христос должен вернуться, он вернется уже скоро, и жар его присутствия заранее переполнял радостью их души, что, в сущности, и было единственной темой песнопений, проникнутых естественным и светлым ожиданием. Старая сука Ницше был прав, угадав своим тонким чутьем, что христианство, по сути, религия женская.