Ангел Спартака - Андрей Валентинов 12 стр.


— Знаешь, Папия, этого Спартака кое-кто считает богом. Неглупо, конечно, особенно когда приходится убеждать всякую деревенщину. Нет, он не бог, конечно. И даже не ученик. Я его давно знаю, года два. Для гладиаторов два года — действительно много. Мы с ним в римской школе сошлись, нас тогда было всего трое — адоптированных.

— Что?! Что ты сказал?! Адоптированных? Я знаю латынь, Эномай, «адоптация» — «усыновление», юридическая формула. Но почему?

И уже нет звезд, сгинул Космос, утонув в Хаосе, проклятом Хаосе, куда брошен был Враг, Отец Подземный Невидимый Отец.

— Об этом мы не любим говорить, моя Папия. Считается, что гладиаторы делятся на «палусы». Почти как в легионе: декурион, сотник, примпил. А еще делятся на «ячменников» и настоящих. Но это не совсем так. Среди настоящих есть адоптированные — усыновленные нашим богом. Вот они — мы! — и есть самые настоящие. Это секрет, имя бога держится в тайне, даже тебе я...

— Не говори, мой Эномай, скажу сама. Имя твоего бога — Тухулка.

Мертв мир, и город мертв, мертва проклятая школа, мертва ночь, мертв светильник. Мы живы. Мы живы?

Учитель! Помоги, Учитель!

Антифон

— Не назвалась Ты моей рабыней, не назвалась служанкой. Хотела быть Моей ученицей? Учись, Папия Муцила!

* * *

Тяжелая капля упала на ладонь, растеклась, обдала холодом.

— Дождь, — вздохнула я, не решаясь опустить руку. — Не везет!

— Еще не дождь, — бодро откликнулся поэт. — По самнитской примете дождь начинается, когда капля упадет на нос.

Я поглядела на низкие тучи, на серую дымку над зеленым Везувием. Еще не дождь. Но будет. Не везет!

— Если что, у нас есть покрывало, спрячемся на опушке.

— Да ладно, Гай! — отмахнулась я. — Ну промокнем. Что с того?

И вновь, в который раз, сама виновата. Кто же еще? С утра хмурилось, тучами небо затягивало, а потом и ветерок подул, пыль гоняя. Все ясно, прячься в комнате да ставни закрывай, так нет же, не сиделось! Ни в «Слоне Красном», ни в городе.

Мой Гай (вот бедолага!) спорить не стал, кликнул носильщиков (поди уже под кронами прячутся), присмотрел лектику поскромнее, захватил корзинку со смоквами. А я взяла покрывало — и все ту же тунику, синюю, от торговца-сирийца. То ли думали дождь обмануть, то ли, напротив, вызов ему бросить.

Знакомое место, трава знакомая, опушка, Везувий вдали. Только солнца нет. И смоквы горчат отчего-то.

Не шутим. Не смеемся. Я не смеюсь — и поэт за компанию. Или у него тоже причина есть?

— Ладно! — поморщилась я, на тучи поглядев. — Будет лить, будем мокнуть... Так что там твой друг сочинил?

Честно говоря, все равно мне, что Тит Лукреций, друг моего поэта, о мироздании думает. Но Гай упомянул, я зачем-то переспросила...

— Не сочинил, — поспешил уточнить Не Тот Фламиний. — Собирается только. У него, Папия, талант, куда уж мне! Надежда речи нашей латинской! Марк Туллий, когда его стихи слышит, плачет иногда. Говорит, что от восторга, а по-моему, от зависти. Талант, талант! Только стоит ли тратить его на описание физических особенностей мироздания...

Плохо друга не слушать, особенно если сама рассказать попросила. Но как объяснить, если сама себя не понимаю? Тошно, скверно, страшно... Потому и на месте не сиделось, и воздух городской в горле застревал.

Хорошо, когда друг рядом! Хорошо, если рядом мой Гай!

— ...Многие просто смеются. Случайное движение атомов порождает мир! Представь, Папия, ты идешь по лесу, видишь хижину и уверяешь себя, что она возникла в результате случайного перемещения бревен, прутьев и...

О чем это мой поэт? Какие-то атомы, мельчайшие частицы, из них создан мир, людские души, даже боги? Еще одна сказка, много их довелось наслушаться.

Из каких атомов сотворен Невидимый Отец?

— ...Поэтому Лукреций и хочет своей поэмой защитить учение Левкиппа и Демокрита. Но разве спорная мысль, даже ярко и красиво изложенная, станет истиной? Мне кажется, многие, даже Лукреций и Марк Туллий, не могут понять, что поэзия — особый род искусства, стихами незачем писать ученые трактаты...

— Гай!

Вздрогнул, бедняга. Слишком громко крикнула, слишком резко обернулась.

— Мне плохо, мой Гай! Очень плохо!

Холодная капля скользнула по щеке, еще одна впилась в запястье. Следующая...

— Дождь! — Поэт улыбнулся, стряхнул воду с кончика носа. — Берем покрывало — и под деревья. Там ты будешь говорить — все, что хочешь и сколько хочешь. А я буду молчать. Но, если желаешь, можем героически вымокнуть.

Не выдержала, улыбнулась в ответ.

— Мокнуть не будем, Гай Фламиний! Но сначала... Прочитай что-нибудь про дождь!

Поэт бросил быстрый взгляд на укрытый влажной дымкой Везувий, потер мокрое ухо...

Дождь, дождь, дождь... Сквозь густые кроны, сквозь черные ветви, сквозь пожелтевшие от жары листья. Одно покрывало на двоих, мы совсем рядом, не сухие, не мокрые, словно в том шалаше, что возник в результате случайного перемещения бревен и веток...

* * *

— Не перебивай меня, Гай, пожалуйста, ты ничего не поймешь, я и сама себя не очень понимаю, но слушай, слушай!.. Мне кажется, я ошиблась, страшно ошиблась, но поворачивать назад поздно, и я не знаю, что делать... Нет, знаю — и сделаю, но это не то, совсем не то, о чем мечталось. Нет, и это не так! Ни о чем я не мечтала, некогда мечтать было, только о Риме думала, о проклятом Риме, чтобы волк выл на Капитолии! Себя я словно похоронила, словно в костер погребальный шагнула. И вдруг поняла — все не так, жизнь — это не только Рим, не только моя Италия, не только моя месть. Но поздно, Гай! Я... Мне кажется, я стала частью какой-то Силы, страшной Силы, которая поможет отомстить, но не поможет просто жить. Хуже! Я сама словно несу отраву, стоит мне к чему-то прикоснуться... Может, и не так, просто зашла в дебри, в ядовитые дебри, где всюду яд. А это ничуть не лучше, ничуть! Видишь, Гай: с утра хмурилось, потом пошел дождь. Скоро пойдет дождь, мой Гай, страшный дождь, кровавый; я тебя предупреждала, говорила, чтобы ты уезжал. А сейчас уже, наверно, поздно, и для меня поздно, и для всех. Я ни о чем не жалею, мой Гай, но мне плохо, эта ноша не по мне, понимаешь? Я думала, ненависть сделает меня сильной... Я стала сильной, мой Гай! Только эта сила... Она сильнее меня. Мне семнадцать, мне хочется жить, я еще и не жила совсем. Я не спрашиваю тебя, что мне делать, ты не знаешь, и сама я не знаю. Вчера... Вчера один человек спросил, не богиня ли я. Он не шутил. Я могу стать богиней, Гай! Но это так страшно, так тяжело, лучше оставаться просто обезьянкой, злой бесхвостой обезьянкой...

Все, мой Гай! Сказала, как могла. А ты не отвечай. Молчи!

Антифон

Так и было. Дождь лил на покрывало, мы с Гаем сидели, прижавшись друг к другу, а я говорила, говорила, говорила... Только мои губы шевелились беззвучно. Моя ноша — не для этого парня.

Тихо в было в замершем мокром лесу. Лишь перестук капель, лишь теплое дыхание совсем рядом.

* * *

«Во тьме пребывая, всегда готов будь зажечь свет. Зажигай свет свой, и пусть он будет ярок, ярче света встречного, дабы ослепли ищущие тебя».

Вот уж не думала, что притча Учителя в деле может. А с другой стороны, для чего притчи сочиняют, для чего рассказывают? «И пусть он будет ярок, ярче света встречного...»

Горят светильники, тьму прогоняя. Шумно, весело. Гуляй, Капуя! А отчего не погулять, если сам префект угощает? И как префекту народ свой не угостить, если выборы скоро? С полудня столы выставили, к вечерней страже все угощение приговорили, а как стемнело, по улицам пошли — добавлять. Всем хорошо: и префекту, и народцу капуанскому, и владельцам таберн. Гуляй, Капуя, не каждый день сатурналии!

Вот и гуляем. А раз гуляем, зачем по темным углам прятаться, шептаться, аромат козьих шкур вдыхая? Прямо тут поговорить можно, у таберны. Сиди, винцо разбавленное прихлебывай да о делах тайных рассуждай. Только кричать не стоит — и на латыни говорить. А зачем на латыни, если мы оба — оски?

Улица, таберна, ночь.

— Нас... Нас могут заметить, Папия!

— Нас давно заметили, Прим. Сиятельный пошел по девочкам, что с того? Боишься, что в Рим сообщат?

Прим — такой же Прим, как я — Фабия Фистула. Кто он, мне знать не положено, только не секрет это. Сенатор — тот самый, с которым мои лохматые шептались. Его отца и деда убил Сулла, а он... Хоть и не римский сенатор, всего лишь капуанский, но все же!

Выдать же нас — не выдадут. Не потому что глаз мимо скользнет (отловил сиятельный «волчицу» ночную, великое дело!), а потому как верная эта таберна, наша. Нет здесь чужих. Только знать такое сенатору ни к чему.

— Папия, на всякий случай. Для «волчицы» ты слишком хорошо оделась. В таких местах бывают только «шкуры», им твой гиматий и во сне присниться не может. И браслет, тот, что на левой руке...

Спасибо, Прим, учту. Ты, я вижу, большой знаток!

Жаль, мало о сенаторе знаю. Говорят, неглуп, говорят, весь дом фресками расписал и статуями обставил. И по девочкам ходок. Не только по девочкам, конечно. По аукционам, где имущество казненных продают, тоже. Только мало этого, иное бы узнать.

— Папия! О делах я буду говорить только с одним человеком. Правило заговора: тайну знают лишь двое. Один свидетель — не свидетель, понимаешь?

— О делах ты будешь говорить со мной, Прим!

Чего хочет любитель фресок? Братья Ресы думают, что он от страха серебро им подбрасывает, но тут, похоже, посерьезней дела. То ли кровь деда и отца все еще не высохла, то ли в ином, мне пока непонятном, причина.

А как сидит! Словно не на табурете в таберне ночной, а в курии, в курульном кресле слоновой кости. Знаток заговоров, как же! Хорошо, что ночь, хорошо, что гуляют все. Сказать? Нет, сначала выслушаю.

— Мои друзья согласны помочь. Мы не ставим условий. Никаких. Нам нужен бунт, большой кровавый бунт. А еще лучше — война. Сейчас! Мы даем деньги — и дадим еще. Если нужно — оружие. Вначале немного, потом сможем больше.

— Оружие? Оружие — это хорошо, Прим! Ты сможешь его достать... сейчас?

Все-таки храбрый он, сенатор! Пусть один на один, пусть я — внучка консула, но всякое случиться может. Подвесят сиятельного на крюк — и зови трубачей![5] «Нам нужен бунт... Сейчас!» Учитель и до осени готов подождать. И еще: «нам». Кому это — «нам»? Спросить? Нет, нельзя.

— Можешь не отвечать, Папия, просто скажу. Заговор мне видится так: мы, кто-то в гладиаторской школе и те.. кто рассказал о тебе. Я много пропустил?

— Я могу не отвечать, Прим. Правда?

Мало ты знаешь, знаток заговоров! Сегодня, в самый разгул, когда народ угощением давился, поговорил со мною один пастушок. Молоденький такой, безбородый. Поговорил, привет от Публипора Апулийца передал. И со школой не так просто. Есть Крикс, а есть и Другой.

Но я же могу не отвечать?

— Передай вашему... вашему главному. Чем больше успех, тем больше помощь. Спешите! Разбойничьей шайке дадим медь, отряду — серебро, войску — золото. Передай.

— Передам, Прим. Не забуду.

Только кому передавать? Главный-то у нас кто? Крикс — он в школе, Публипор на пастбище горном. Братья Ресы? Так они только со своими шепчутся. Учитель? Но он ни разу ни о чем даже не спросил.

Кому же рассказать-то?

— И еще... Папия, мы должны решить сразу. Всей власти мы вам не отдадим и о власти говорить пока не будем. Когда у вас появится войско, когда вы станете бить легионы — тогда и поделим. По справедливости. Но тебе... Могу обещать, что имущество твоей семьи будет возвращено. Твои дети станут сенаторами. Этого можешь главному не передавать.

— Угу.

Хотела я ему сказать, напомнить хотела. Из-за таких предателей, как он, и погибла Италия, семья моя погибла! Но — смолчала, потому что поняла: не шутит сенатор. И те, кто с ним, — не шутят. Мы-то пока только о бунте и мечтаем, а «они» уже, выходит, власть делить собрались? «Они» — но кто «они»?

— Насчет оружия... Сейчас, именно сегодня, не выйдет, но через четыре дня из Рима в Помпеи повезут гладиаторское оружие для тамошней школы. На сотню человек хватит. Точное время и маршрут сообщу завтра.

— Только не забудь, Прим!

Поглядела я вокруг, зажмурилась. Вот и все! И сомневаться поздно, и мыслями ненужными себя мучить. Все решили без тебя, Папия! Без тебя, только теперь твой черед пришел. Как это я тогда сказала? «Кем бы он, Другой, ни был, у нас тоже есть что предложить»? Вот теперь действительно — есть!

— Я пойду, Папия. Спешу!

— Я тоже спешу, Прим, очень спешу, но из таберны так не уходят. Ты же «волчицу» подцепил, а даже вина ей не взял. Люди — они с глазами, не только нас приметили, но и то, что винцо на столе — мое. Так что придется нам слегка обождать. Между прочим, земли нашей семьи, те, что у Беневента... Их купил ты, правда?

Антифон

— Как блюсти Закон, Учитель? — спросила я однажды. — Можно карать нарушителей, устрашая прочих, но разве в силах мы остановить нечестивца, решившего в сердце своем переступить заповеди? Ибо... То есть... Я расскажу Тебе притчу, Учитель!

Он засмеялся. Редко я слыхала такой смех.

— И о чем твоя притча, обезьянка?

— Это притча... Притча о засеянном поле. Когда заколосится хлеб, прилетят к полю твоему жадные птицы и сядут на деревья, что растут вокруг, алкая твоего зерна. Как уследить за каждой? Прогонишь одну — прилетит дюжина, убьешь дюжину — прилетит тысяча. Ты сможешь побеждать птиц, но хлеб твой все равно будет расхищен.

— Умница!

Сел рядом, взглянул мне прямо в глаза.

— Взрослеешь, Папия Муцила! Мера за меру, кожа — за кожу. Я тоже отвечу притчей. Как можно победить птиц, алкающих твоего зерна? Есть три способа: прогнать их камнями, срубить деревья, что окружают поле, — или переехать подальше от этого места. Какой способ стоит выбрать?

В Его глазах засветился огонек — памятный, зеленый. Цвет весенней травы.

— Я еще не выросла, Учитель! — улыбнулась я в ответ.

— Тогда слушай. Все три способа хороши, но недостаточны. Поэтому надо сначала прогнать птиц камнями, потом срубить деревья — и переехать подальше. Поняла?

— Поняла, что Ты шутишь, — вздохнула. — Хлеб все равно не сохранишь, Учитель.

— Верно.

Огонек в Его глазах стал пламенем, потемнела зелень.

— Тогда сама стань птицей, Моя ученица Папия Муцила! Самой сильной птицей, самой умной птицей — и в стаю. Уведи ее подальше на просторы моря, и пусть летят они, пока не иссякнет сила крыльев их. И сядут они воду, и станут поживой чудищ морских! Ты же взмахни крыльями — и воспари к Небу!

— Так поступаешь Ты?

— Так поступаю Я.

Теперь слова Его казались камнями, гладкими, полированными плитами древней стены. Ни зазора, ни выемки, даже лезвие не пройдет.

— Когда отказался Я поклониться Человеку, ибо не велит Закон кланяться творению, но только Творцу, соблазнились братья Мои и сказали в сердце своем: Вот Он, Первенец, не послушал Отца, оказавшись в числе недостойных. Мы же не соблазнимся вовек, и не войдет в сердца наши дурное побуждение. И тогда решил Я испытать верность их, дабы охранить Закон от предательства. Знал Я, что не люб Человек моим братьям, ибо слишком люб Отцу. Повелел Отец Человеку быть наместником над миром, и преисполнились ненависти души братьев Моих, поскольку выше и совершенней мы того, кто создан из куска глины.

— Так все — из-за человека, Учитель? — перебила я.

— Не из-за человека. Из-за мира, сотворенного Отцом. Если бы ты видела, Папия, как он был прекрасен, только что сотворенный из Хаоса! Когда утверждались основания его, когда положен был краеугольный камень его, ликовали утренние звезды, и мы, сыны Отца, восклицали от радости. И эту красу отдать обезьяне? И дождался Я часа, и воззвал к братьям, дабы изменить мир и установить иную власть. Поднял Я свой Стяг цвета весенней травы и повел соблазненных на приступ Небес. И увидел Отец, сколь слаба вера в братьях Моих и сколь много среди них изменников. И отделился свет от тьмы, слуги Закона — от врагов его.

— Или братья Твои — безумцы? — поразилась я. — Ты же сам говорил, Учитель, что Отец — всесилен, Он и есть — Все! Как можно бунтовать против Него?

— Обезьянка, обезьянка...

Голос стал другим — тихим, мягким, словно Он и вправду пытался растолковать истину маленькому лохматому зверьку.

— Сила сама ставит Себе предел, иначе разрушит все, что есть в мире. Отец создал мир, отделив его от Самого Себя. Поэтому мир, существующий ныне вне Отца, имеет свою Силу. Уничтожить ее всеконечно нельзя, ибо тогда мир исчезнет. Понимаешь, Папия? Все, сотворенное Отцом, — подобие Его, мир — тоже подобие, и в нем есть тот у кого существует собственная воля. Он не может победить Отца, как часть не может овладеть целым, но стремится переделать мир по своему желанию, а не по чужому. Ему нужны слуги, и он готов за этот платить.

— Невидимый Отец?

— Невидимый Отец.

* * *

— Это то, что мы можем предложить. Решайся, Спартак! Такого случая больше не представится. Италия — и ты. Договорились?

— Италия — и я... Договорились, Папия Муцила! Но если я — это я, значит, Италия — ты?

— Нет, я не Италия. Я — твой ангел, Спартак!

Антнфон

Его сын сейчас — седой старик. Беспощадно Время... В детстве он все время расспрашивал про отца — и меня, и Аякса, и тех немногих, кто уцелел. Каждый рассказывал свое, и мальчик сам выдумал сказку — сказку про Великого Спартака, Спартака-Победителя. Теперь он рассказывает ее внукам.

Лет пятнадцать назад, когда мы вели переговоры с консулом Марком Випсанием Агриппой, тот так же просил: «Расскажи!» Для Агриппы Спартак тоже сказка: вождь погиб, когда будущий соправитель Цезаря Младшего только надел детскую буллу. Я рассказала — многое, очень многое, старые секреты уже никому не опасны. Рассказывала и другим, но каждый раз понимала, что и это — сказка. Я не забыла, память еще тверда, но Время изменило краки, исказило рисунок. Мы помним лишь то, что хотим, и каким хотим. Лицо, глаза, улыбка... И я не могу сказать, помню ли я Спартака — или только образ его, сотворенный Памятью?

Назад Дальше