— Спартак! Парни! Да что мы слушаем? Это, выходит, не лань — испанцы у Сертория из рук едят. Он что, их за дикарей держит, а они, понимаешь, терпят? Не верю! Вечно нам Папия сказки рассказывает.
— Это не сказка, Ганник. Но ты прав, одна лань, пусть и белая, ничего бы не решила. Серторий с испанцами дружит. Вооружил их войско, детей знати собрал в городе Оске, школу там создал, многих золотыми знаками наградил за храбрость и верность. Дружит — но воли не дает.
Префекты всюду римские, из беглых марианцев, и в городах власть тоже римская. Серторий сказал, что не отдаст и пяди римской земли — ни Митридату, ни испанцам...
— …Ни нам, италикам. В Испании он, значит, лань завел, а нас кем дурить будет? Говорящим крокодилом? Нет, нельзя ему верить. И тем, кто с ним переговоры ведет, тоже. Да-да, Папия Муцила, внучка консула, тебе верить нельзя!..
— Ганник! Разреши напомнить, что у нас — военный совет, так что не реви... крокодилом. Еще вопросы? Спасибо, Папия, садись. Ну что, обсудим? Каст, слушаю
АнтифонГоды идут, идут, идут — бесконечной чередой, из Вечности в Вечность, из Ниоткуда в Никуда. Я начала забывать ваши лица, Крикс, Каст, Ганник, мои товарищи. Даже твое, мой Эномай. Даже твое! Когда поняла, морозом пробило — до боли, до изморози на пальцах.
Простите!
Тебя мне не забыть, Спартак. Даже сейчас ты смотришь на меня.
* * *— Я не обижаюсь, мой Спартак. С Ганником мы не первый день знакомы, наслушалась. И не отправляй меня отдыхать, не хочу. Не хочу — и не могу. Отпуска нет на войне, мой Спартак. Так написано...
— В книге «Экклесиаст», слыхал. Всегда хотел спросить, откуда это узнала ты, Папия? Только не говори, что во многой мудрости...
— ...Много печали, мой Спартак. Очень много печали.
— Лучше вспомни иное. «Двоим лучше, нежели одному; потому что у них доброе вознаграждение в труде их...»
— «...ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его».
Антифон...А другого нет, который поднял бы его. Так же, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться? И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него; и нитка, втрое скрученная, нескоро порвется.
* * *— Папия! Папия! А я знал, что ты приедешь, мне сон и сегодня был, и вчера. Ты все-таки богиня, моя Папия, это ты мне сны посылала, я знаю! Я даже ребят предупредил, чтобы без меня начинали, мы сегодня собрались... Ладно, потом, потом, все потом! Правда, что нам с тобой Спартак отпуск дал? На целых три дня? Целых три...
— Эномай...
Антифон...И отпуска нет на войне.
* * *— Пойдем...
Я так и знала. Чувствовала. Ждала.
...Лунный свет за окном, скомканная туника на полу у ложа, голова Эномая на моем плече. Сейчас бы уснуть, провалиться в черную, безвидную пропасть, упасть на самое дно, замереть, ничего не видя, не помня.
Не спалось. Знала.
— Пойдем, Папия Муцила!
Голос Учителя спокоен, равнодушен. Лица не увидеть — черная тень вместо лица. И сам Он — сгусток тьмы, как будто Селена-Луна боится потревожить Его своим серебряным огнем.
Только почему «как будто»?
Встаю.
Встаю, успеваю взглянуть на лицо Эномая — спокойное, умиротворенное, тихое. Нет, не богиня я, мой белокурый! А если и богиня, то очень-очень маленькая. Смертная богиня, которая сейчас увидит горящий мертвым огнем шар…
Учитель ждет. Смотрит — то ли на меня, то ли сквозь меня. На миг становится стыдно, на мне — только заветный поясок, но стыд тут же растворяется в неверных лунных лучах. Я просто — маленькая обезьянка. Маленькую обезьянку разбудили в ее клетке, она трет глаза, смешно морщит мордочку. Чего стыдиться?
Тунику все-таки набросила. Возле порога хотела обернуться, еще раз посмотреть на моего бога. Не решилась. Если что, если навсегда — я запомнила.
Не забуду!
За дверью, на ступенях старого крыльца, — лунный огонь. Зажмурилась, перевела дух... Холодно!
Усмехнулась, сама того не желая. Холодно, Папия Муцила? Это еще не холод, настоящий холод впереди.
— Что, обезьянка, испугалась?
В Его голосе — тоже усмешка. Лица по-прежнему не увидеть, несмотря на плещущийся лунный огонь.
— Испугалась, Учитель! — выдохнула. — Я только человек. Даже не так — я просто женщина. Знаешь, когда с тобой рядом любимый...
— Угу.
Осеклась. Именно что «угу», Папия Муцила. Пастушок пришел к своей пастушке, поиграл ей на свирели, потом они поужинали, потом...
— Пойдем.
Наконец-то лунный луч решился коснуться Его лица. Всего на миг, но мне хватило. Страх исчез, оставшись там, на ступенях. Ты — не пастушка, Папия. И поздно дрожать!
Пустая улица, темные окна, черные кроны спящих пиний. Куда мы? Если как тогда, в Капуе, то кладбище совсем в другой стороне, оно чуть ниже, а мы идем...
Впрочем, разницы нет. Сейчас у Него на ладони вспыхнет огонек.
— Погоди!
Остановился, взял меня за плечи.
— Сегодня умирать не придется, Моя обезьянка. Не бойся!
Кажется, Он улыбнулся. Или мне просто захотелось увидеть Его улыбку?
— Река с кувшинками, Папия, вспомни. Река с кувшинками, текущая от истоков к устью.
— Помню, — кивнула. — Сейчас Ты сорвал Учитель.
— Нет! Просто твой стебелек стал очень длинным. Мы не покинем реку, мы просто проплывем немного вниз. Иди и не удивляйся. Пойдем!
Пошли. Приказ ясен — не удивляться. Не удивляться — не бояться тоже. Хотя бояться пока что и нечего — сонная улица, сонные дома, лунный огонь со всех сторон.
* * *Учитель шагает быстро, очень быстро, но я почему-то успеваю. На миг показалось, что земля ушла из-под ног, что мои босые ноги упираются в пустоту...
Сказано же — не удивляться!
Объясню, обезьянка. Ты ведь все-таки Ученица!
Смеется. И мне уже все равно, пусть улица стала какой-то другой, и пинии исчезли, и даже Луна.
— Ты зажгла маяк, помнишь? Там, в заброшенном храме. Теперь вокруг много маяков, и Мне легко найти дорогу. Мы не поднимаемся вверх, просто скользим по реке.
Пиний нет, улица стала шире, под ногами — не пыль, а камень. Нет, не камень — ровное что-то, шероховатое. Серое.
— Сейчас будет разговор. Еще не знаю, важный ли, но кое-что будет касаться и тебя, Папия Муцила.
— Угу!
Кажется, успокоилась. Итак, вокруг дома — многоэтажные, как в Риме, улица уже не пуста, вместо пиний — что-то совсем другое, не разглядеть пока.
— Особо не волнуйся. Представь, что вновь ведешь переговоры с Серторием.
Легко сказать! А что это там, впереди? Эти... автобусы? Нет, но похожи. Ой!..
Еще бы не «ой»! Чуть не упала. Была босая, а теперь...
— Еще не привыкла?
Привыкнешь тут! Вместо туники — что-то непонятное, короткое, еле до колен. На ногах сандалии, странные такие, на голове вроде бы шляпа, только маленькая. А в руке — что-то тяжелое. Сумка? Нет, сумочка, тоже маленькая. Чуть не уронила.
И зеркала нет, вот незадача!
— Постой!
Отступил на шаг, прищурился.
Брат умрет от зависти. Ты сегодня очень красива моя обезьянка!
И вот тут-то мне стало стыдно. То есть не стыдно даже а как-то... Он понял.
— Не обижайся, Папия Муцила! Мы, Сыновья Отца еще не успели постареть. И если приходится встречаться здесь, на Земле, как не похвастаться?
— Чья обезьянка лучше? — не выдержала я.
— Чья обезьянка лучше. В сумочке — косметика, но она тебе ни к чему в эту ночь. Ты сама сказала: когда рядом с тобой любимый...
Не выдержала — зажмурилась. Эномай... Может, он видит меня во сне, говорят, я умею навевать сны. Пастушка бросила пастушка.
— Сигарету выдать?
АнтифонПотом, когда все вспоминалось... Не сразу: вначале обрывками, клочьями, затем — осыпавшейся фреской в старом храме, странным сном, видением. Удивляло одно — как быстро я переставала удивляться. И новым словам, и новым мирам. Наверно, слова Учителя — не просто слова. Не удивляться — и не бояться тоже.
Но чего бояться? Обычная летняя таберна... Нет, обычное летнее кафе, обычная летняя ночь. Шум автомобилей, горяшие огни реклам, высокая темная бутылка на столе.
* * *— Твой брат опаздывает?
— Нет, это мы пришли чуть раньше. Тебе надо... адаптироваться, Папия Муцила. Что такое «адаптация», понятно?
Отхлебнула из рюмки (вино, кажется, называется «шампань»), задумалась.
Учитель не торопил. Его рюмка так и осталась стоять на катерти, в сильных пальцах — дымящаяся сигарета, третья подряд.
— Адаптация... Понимаю, но... Через «а» — или через «о»? Привыкание к незнакомому — это через «а». Но если через «о»...
Рюмка дрогнула, чуть не выскользнув из руки. Адоптация! Тухулка, этрусский бог...
Ты и об этом узнала, Моя обезьянка?
Угу.
На Его губах мелькнула улыбка. Быстрая — как удар ножа.
— Разобралась? Или помочь?
Отхлебнула из рюмки (вино, кажется, называется «шампань»), задумалась.
Учитель не торопил. Его рюмка так и осталась стоять на катерти, в сильных пальцах — дымящаяся сигарета, третья подряд.
— Адаптация... Понимаю, но... Через «а» — или через «о»? Привыкание к незнакомому — это через «а». Но если через «о»...
Рюмка дрогнула, чуть не выскользнув из руки. Адоптация! Тухулка, этрусский бог...
Ты и об этом узнала, Моя обезьянка?
Угу.
На Его губах мелькнула улыбка. Быстрая — как удар ножа.
— Разобралась? Или помочь?
Еще бы год назад... Нет, и тогда я бы, скорее всего, отказалась. Теперь же... Теперь я успела повзрослеть.
— Не разобралась, Учитель. Но помогать не надо. Это не Твоя тайна, правда? И не Твоя власть?
Это я тоже успела понять. Тухулка, подземные демоны, странные святилища в гладиаторских школах. Что-то иное, совсем иное!
— Умная обезьянка!
Я ждала, что Он улыбнется. Не дождалась.
АнтифонМы поговорили об этом позже, много позже, когда мне уже было все равно. «Я бы тебе ничем не помог, Папия Муцила, — развел руками Он. — И никто не помог бы. Даже Отец».
Я не спросила почему. Уже знала.
* * *Зеленая бутылка прикоснулась горлышком к моему бокалу.
— Не надо, — поморщилась я. — Потом... Когда придет твой брат. Как я понимаю, это не тот брат?
Кто именно, уточнять не стала, однако Он понял, широкая ладонь на миг сжалась в кулак... разжалась.
— Конечно, не тот, Моя обезьянка! Просто один Моих братьев. Он... Да ты сама увидишь. И узнаешь как только только заметишь в толпе женщину... Такую... Самую.
— Самую — что? Самую красивую? — поинтересовалась я, разглядывая публику. Пока ничего особенного. На женщинах такие же платья и шляпки, как у меня, мужчины — в брюках и куртках, что твои галлы. Такие куртки тут называются... пиджаки, да, конечно.
Ночь, музыка, звон бокалов. Кто-то уже танцует, парочка за соседним столом вот-вот в поцелуе сольется. Вот уж не думала, что привыкать к чужому миру так легко!
— Некрасивая. Просто — Самая. Когда мы с братьями встречаемся на Земле...
— Угу!
Не выдержала — отвернулась. Боги ничем не лучше людей. Чем не пир у совершеннейшей Юлии Либертины? Каждый хвастается своей обезьянкой.
— Нет, Папия Муцила!
Я дернула плечом. Еще и мысли подслушивает. Богу все можно, как же!
— Да, Учитель! Наверное, и танцевать перед Твоим братом придется? Кто кого: я или эта... Самая? А танцевать как — голой? Или тут такое не принято?
Танцевали здесь и вправду странно. Не голыми, конечно, зато друг к другу прижимаясь. У нас подобного в самом последнем лупанарии не увидишь!
— Прикажу — станцуешь.
Тихим был Его голос, не голос — шепот почти. Но я услышала, услышала — замерла.
Прикажу — умрешь. Посмотри на меня!
Его глаза...
— Да, Учитель, — еле слышно выговорила я. — Прикажешь — умру.
— Открой сумочку!
Щелкнул маленький смешной замочек — и я зажмурилась от невыносимого блеска.
— Надевай. Это — на шею, там еще есть кольцо.
— Боги!..
Таких камней я никогда еще не видела, даже в хозяийском доме, даже в Риме. Непослушные пальцы никак не могли справиться с застежкой.
— Вот так! — Его рука на миг коснулась моей кожи, отдернулась. — Кольцо на правую руку, на безымянный палец. Ты ведь замужем. Здесь так принято.
И такие кольца носить принято? Белый огонек рядом с зеленым, маленькая змейка... Эномаю бы показать!
— Эта мишура не нужна ни Мне, ни тебе, Папия Муцила. Но считай, что... Самую мы уже почти победили. В этом мире соединения углерода в чести. Смешно, конечно!
Про углерод спрашивать не стала, не ко времени. Но вот мир...
— Странный мир, — понял Он (или вновь мои мысли услышал?) — Недавно была война. Большая война, страшная. В этой стране, там, где мы сейчас, погибли более миллиона молодых здоровых мужчин.
Миллион? Тысяча тысяч? Я невольно оглянулась. Кто же остался?
— А скоро будет еще война, на которой погибнет куда больше. А они...
— Танцуют, — поняла я.
— И готовят новую войну. Все одно к одному — недаром Мой брат предложил встретиться здесь.
Хотела спросить почему. Не успела. Ее увидела — Самую. Увидела, замерла.
АнтифонПотом... Потом, когда я узнала о ней куда больше, поняла: она действительно была Самой. Наши судьбы чем-то похожи, обеим пришлось прожить долго, очень долго, жить, пережить всех и все. И теперь, когда я давно старуха, мне очень хочется поговорить с ней, тоже старой. Сесть у огня, вспомнить былое. Учитель сказал, что она плохо умирала. Хорошо, что Он не рассказал, как буду умирать я.
А тогда... Нет, не тогда — немного позже.
* * *— Ревнуешь, обезьянка?
— Ревну... Учитель! Я не... не...
— Назови сама.
— Ну... Просто... Не понимаю! Она же некрасивая, разьве что ноги... Не смейся, Учитель! Я понимаю, что человек — это не ноги и не руки, а женшина — тем более. И даже не лицо, так у нее и лицо...
— Если тебя так задело, что чувствуют мужчины, представляешь? Мой брат знал, кого выбрать. Но Я тоже не ошибся, хотя по сравнению с ней, ты — сельская девчонка, не знающая даже, что делать с собственным телом. Как она двигается, а? Только... Ты — Моя ученица, она — просто рабыня. Очень дорогая рабыня. Ты тоже поняла это, Папия Муцила?
* * *— Давно ждешь, Хэмфри?
— Ты точен, как Биг-Бен, Майкл! Падай, я заказал торт «Галуа».
— Лучше бы «Онтроме». Люблю фрукты.
Их губы шевелились, произнося пустые слова, но почти не слушала. Губы лгали — не лгали глаза. Настоящий разговор шел неслышно.
А сразу видно, что братья! И лица похожи, и плечи широкие ткань темную рвут. Только глаза у Майкла не зеленые — голубые, как утреннее небо.
Не только глаза, конечно. Совсем другой он, Майкл, брат Учителя. Похож — но другой. Учитель совсем не изменился, чужая одежда на Нем столь же обычна, как и темный плащ. А вот Его брат... Так и кажется, что под темным пиджаком — сияющая золотом мантия. Царевич. Майкл Великолепный.
Та, что была с ним, присела рядом, молча протянула пустой бокал, улыбнулась...
Нас не представили. Разве обезьянок представляют друг
— Мы только что с премьеры. «Матушка Кураж» Брехта. Не видел, Хэмфри?
'...А на каком языке они говорят? Не на латыни, не на оскском, понятно. Или тут заклятие тоже отменили? То самое — Вавилонское?
— «Матушка Кураж»? Еще увижу, лет этак... через десять. В Восточном Берлине.
— Восточный Берлин? Ну знаешь! Социалистическое искусство, конечно, самое передовое в мире...
Решилась — поглядела на нее, на Самую. Неужели она ничего не понимает?
Заметила! Тонкие губы еле заметно дернулись, опустились веки... Понимает! И кажется, куда больше, чем я. Пустой разговор — просто пристрелка. Лучники и пращники дают первый залп...
— Ах да! Я же вас не познакомил! Прошу любить и жаловать — Марлен. Объяснять подробнее, думаю, не надо?
Майкл Великолепный соизволил наконец вспомнить о своей обезьянке. В этот миг мне почему-то не захотелось быть на ее месте.
Самая оставалась Самой. Привстала, протянула руку в тонкой белой перчатке. Учитель поспешил встать.
— Очень приятно. Кажется... Вы, кажется, в рекламе духов снимались?
Ее рука дрогнула.
— Папия Муцила! — не выдержала я, вскакивая. — В рекламе духов не снималась. А вы... Если хотите секретничать, можете отойти в сторону. Или мы с Марлен отойдем!
— Ого! — Майкл Великолепный удовлетворенно хмыкнул — с какой войны ты привез эту валькирию, Хэмфри?
С той самой, брат. С той самой...
Пристрелка кончилась.
* * *— Меня прислали братья, Первенец. Прислали именн меня, потому, что других ты не станешь слушать, даже Самаэля. Видим дела твои, видим — но не смеем судить, ибо подобное не в нашей воле. Но мы говорим: «Да воспретит тебе наш Отец!» Что ты делаешь, брат? Губишь все, сотворенное Им, след руки твоей — след черной сажи. Разве неведом тебе великий замысел Его? Разве не долг твой повиноваться? Да, люди слабы, их легко искусить, особенно если искушаешь их ты! Никто из нас, сотворенных из огня, не любит их, но они — образ и подобие Отца, они — Его наместники на Земле. Пусть мы считаем, что это несправедливо, что Отец отдал обезьянам то, что принадлежало нам, пусть! Наш долг — служение, брат! Те несчастные, которых ты заставил поклоняться Медному Змию... Что ты хотел доказать? Что каждый человек может нарушить Закон? Они нарушили — но кто был совратителем? А те, кого ты уговорил восстать против Отца? Что ты доказал? Что половина из нас предатели, а остальные — трусы? Даже Габриэль, даже Рахаб? Только не надо говорить, что верные все же нашлись. Думаешь, мне не было страшно, когда мы скрестили с тобой мечи у ступеней Престола? Всем было страшно, брат. Совершенства нет, совершенен лишь Отец, а мы... А ты!.. Тебя уже сейчас называют Супостатом, Врагом Рода Человеческого — и нашим врагом тоже. Теперь же... Хочешь искусить римлян? Хочешь доказать Отцу, что и они способны изменить, что Им задуманное — тщетно? Никто не совершенен, Первенец! Что ты делаешь?