Темные глаза смотрели в упор, не отпускали. Ох не прост он, дядюшка Огогонус! Кто бы подумать мог?
— Я... Я не так одета? Не так себя веду?
Можно и не спрашивать! Я-то надеялась, что в этих Помпеях народец ко всему привычный. Ну приехали девочка с парнем, ну сняли комнату.
— Тобой интересовались. Уже. Значит, будут интересоваться и дальше. Поэтому нужно что? Нужно, чтобы всем все стало ясно без вопросов. Люди напрасно думают, что, если нечто напоминает собаку, это обязательно собака! Напрасно! Но из такой ошибки мудрый может извлечь пользу. Не так ли?
Вот уж не предполагала, что он, мех кожаный, вином полный, с достоинством превеликим, философ. Однако прав дядюшка, прав!
— А-дап-та-ци-я?
Так и выговорила по слогам. Выговорила — вздрогнула даже. К счастью, не через «о» — через «а». Кивнул хозяин, одобрительно этак, языком даже прицокнул.
— Адаптация, уважаемая Папия, адаптация. Помпеи — город маленький, все на виду... Что тебе будет нужно?
Действительно! Мне бы о таком самой заранее подумать, мне — и друзьям лохматого Публипора. Впрочем, подумали — к нужному дядюшке направили.
— Я буду почти все время в комнате. Но ко мне иногда будут приходить — только те, кого пустит Аякс.
Закрылись глаза, зашевелились пальчики на брюхе.
— Молодая, пригожая, не из римлян, похожа на отпущенницу, не голодает. Сюда приехала со слугой, по виду бывшим гладиатором. Так?
— Так.
— Покрывало — дорогое, самое дорогое. И сандалии тоже самые дорогие. Потом скажу, где прикупить следует. Это первое, на что смотрят. Из дому — только в носилках, тут парни знакомые, много не возьмут.
Кивнула я, Фабию Фистулу, чтоб ей пропасть, вспомнив.
— Все это — для начала, уважаемая Папия. А потом и о твоих гостях подумаем.
Протянулась рука к килику черному краснофигурному. Странно, отчего мне его пальцы маленькими показались? Здоровенная лапища, словно у медведя! Схватит — не вырвешься.
Там, на Везувии... Как думаешь, Папия, получится?
Вздрогнула я от слов негромких. И так, значит, бывает. Если по улице бегает что-то похожее на собаку — и если жирный дядька в таберне достоинство глиняное над входом вывешивает... Вот тебе и Помпеи!
Поглядела на него, дядюшку Огогонуса, мудрого медведя из помпейской берлоги, но уж совсем иначе, чем прежде.
— Получится. Обязательно получится!
АнтифонТени, тени со всех сторон — обступили, не отпускают, не уходят. «Склонились вечерние тени, тени смертные», — сказал как-то Учитель. Никого уже нет, никого! А я еще здесь — седая старуха на самом краю света, в пропасти Сатурна, в безвидном Шеоле. «Вспомни! Вспомни! — просил меня консул Агриппа. — Никого уже не осталось, никого!»
Ты был не прав, консул, мудрый римлянин, пытавшийся помирить последних спартаковцев с наследниками Волчицы. Ты уверял меня, что Рим уже не прежний, иной, что старая кровь давно высохла. Я не спорила, может, ты и не лгал. Может, и сам верил, хотел верить.
Марк Випсаний Агриппа умер двенадцать лет назад. Успел ли он пересказать то, что мне удалось вспомнить? Успел ли записать?
Ты был не прав, римлянин. Я еще жива, я — последняя.
Но тени уже здесь, окружили, обступили, торопят, «склонились вечерние тени, тени смертные»...
Но я еще здесь и знаю — почему. Капуя, Помпеи, Рим, кровавое поле у Брундизия, далекий город на краю света.
Твоя война еще не кончена, Папия Муцила!
* * *— Лагерь разбили возле шестой мили на Аппиевой дороге. Не спешат.
Дорожник достать? Не стоит, и так помню. И помнить пока нечего: Рим, Аппиева дорога, шесть миль южнее.
— Когорт пять, но все — неполные. В центуриях по шесть десятков, даже в первых, сдвоенных. Клавдий Глабр ждет, пока подойдут новобранцы.
На пареньке — дорогой шерстяной плащ с узкой красной каймой. Жарковато — зато красиво. На пальце массивный золотой перстень. Неужели римский всадник? Настоящий?
— Почему когорты неполные, Секунд? Они же городские, постоянного состава?
В этом я уже разбираюсь. Во всяком случае, думала, что разбираюсь. И Крикс рассказывал, и сам Спартак.
...Секунд — Второй потому что. Первый, понятное дело, наш сенатор. Имени у парня спрашивать не стала, так сразу и назвала — Второй.
У прекрасной Папии есть время?
«Прекрасная» — выдумал же! Сколько лет пареньку? Не старше меня, наверно, только что детскую тогу снял, буллу отчим богам посвятил. Не по себе юному всаднику — и не оттого, что секретами делится. Прислал его Прим с поручением тайным, но не сказал к кому. Меня увидел — покраснел, глаза потупил, замялся.
— Секунд, у нас есть время. Много. Ты уже понял, куда попал?
Надо же, опять краснеет!
— Попал ты в город-лупанарий, в «волчатник»
Уйдешь отсюда сразу — не поймут. А поймут — еще хуже будет.
Прав дядюшка Огогонус, глазастый тут народ. Поди, уже вся таберна шепчется, какой гость ко мне пожаловал, молоденький да богатенький. А то и вся улица.
— Как это... стыдно!
Поглядела я на него, головой покачала.
— О чем ты, Секунд? Какой стыд у римлян?
— Никакого!
Вскочил, шеей узкой дернул, пальцами длинными хрустнул. Ого!
— Никакого, прекрасная Папия! Только не Помпеи — «волчатник», весь Рим — «волчатник». Клоака, грязный лупанарий! И если мы погибнем, если боги от нас отступятся, так нам и надо!
Ого — еще раз. Знакомо, знакомо! Интересно, не родич ли Секунд сиятельному Гнею Юлию Цезарю Агенобарбу?
— Сулла, этот негодяй!.. Он — убийца и нарушитель законов, но даже это не самое страшное. Он растлил Рим — своими продажными девками, своими грязными мальчишками. Так и сдох, покрытый прыщами и язвами!
Уже не ох — ух! А ведь этот паренек — римлянин, настоящий, потомственный. Видать, и таких Волчица допекла! Развел руками, улыбнулся виновато:
— Извини, прекрасная Папия! Как говорится, молчи, язык, хлеба дам, но ты — друг Сертория, ты тоже с нами. Почему он медлит, почему не возвращается? Сейчас самое время, без своего Суллы эти мерзавцы перессорились...
Отвернулась я, чтобы взглядом с ним не встречаться. Спрашивай, римлянин, спрашивай, а я сейчас маслица в огонь подбавлю. Все ты мне расскажешь, все! Может, и зачтется тебе, когда таких, с кольцами, станут к крестам приколачивать. А здорово, когда у врагов твоих — раздрай!
Гнев и ненависть — они золота надежней.
— Не горячись, мой Секунд. Серторий не может рисковать жизнью своих друзей — и твоей тоже. В Риме стоят два консульских легиона, лучшие войска. Что будет, когда мы высадимся в Остии?
— Два легиона? — Паренек даже растерялся. — Серторию так сообщили? Прекрасная Папия, его обманули, никаких легионов в Риме нет. Клавдию Глабру пришлось взять городские когорты, потому что больше и брать нечего. Я знаю точно, мой дядя пропретор Сицилии
Присела я поудобнее, улыбнулась — да и слушать приготовилась. Пошла вода по акведуку!
АнтифонКогда к нам — через четыре моря, через три реки — доходили вести об очередной римской резне, мы, последние бойцы Спартака, поначалу чуть ли не праздники устраивали. Что, римляне, гордые квириты, кто из нас лучший гладиатор, кому на арене самое место? Подумаешь, «галл» против «фракийцев», экая невидаль! Цезарь против Помпея, Антоний против Брута, Гай Октавий против Антония — вот это пары! Сбегайся, народ, не пропусти такого: Рим, Великий Рим зрелищем невиданным уцелевших спартаковцев тешит. Режьтесь, враги, насмерть режьтесь — и никакой пощады! Умри, враг наш Цезарь, умри, Помпей, умри, Антоний, умрите все на проклятой римской арене. Это вам не пленных вдоль Аппиевой дороги распинать! Об заклад бились, затертые сестерции выигрывали...
Страшна ты, ненависть, нет тебе границ!
А потом... Потом словно поняли что-то. Нет, не «словно», просто поняли.
* * *За окном — пыльная улица, за окном — ранний вечер. Оживают Помпеи, народом полнятся. Где только весь день прятались? В таберне, что напротив, двери отворились, из окна — девица в тунике розовой смотрит, прохожим улыбается, разносчики взад-вперед бегают, товарец свой выхваляют.
А в небе — ласточки пятнышками черными. Высоко летают, к хорошей погоде. Что они видят оттуда, с небес.
— Проследил, Аякс?
— Да чего следить-то, госпожа Папия? Непуганый он, римлянин, не оглядывался даже.
— Погоди, потом. Я вот написала... Прочитаю, а ты скажи — понятно или нет. «Моему хозяину — здравствовать и радоваться. Сообщаю тебе о торговых делах...»
— А зачем так? Прямо пиши, парни Публипора — ушлые, не перехватят их. А перехватят, так они сначала таблички сгрызут, а потом римлянам в глотку вцепятся.
— Нет. Лучше так. Слушай!
* * *«Моему хозяину — здравствовать и радоваться!
Сообщаю тебе о торговых делах. Товар, что мы ждем, уже отправлен, но везут его неспешно, с остановками. Пять повозок пока, где шестая, неведомо. Но повозки неполные, потому и не торопятся, ждут, пока со склада недостающее доставят. На складе же товара мало, скупают его прямо по дороге, значит, товар не из лучших будет.
На складе же не только товара, но и порядка нет. После смерти старого хозяина слуги его перессорились и о торговле думают мало. Нас они и за купцов не считают. Торговец, что к нам с повозками послан, родичем одному из управляющих приходится, поэтому и направили его поторговать, чтоб делом отличился. Думает он, что серебра у нас совсем чуть, и нужна ему поездка только, чтобы перед прочими похвалиться. Торговец этот опытен, но не слишком умен, не привык о тех, с кем дела ведет, думать.
Но не это главное. Ты был прав, хозяин. Запасов у торговцев на складе меньше, чем казалось. Думают все, что стоят в гавани два корабля, товарами полные, только корабли эти почти пустые — и построены на живую нитку. И товар негодный, потому как все лучшее за море послано и не продано пока, плохо дела у них идут. Поэтому рабыня твоя дальше за повозками следить станет и шестую повозку отыщет, если есть она вообще. Думаю, есть. Купцы эти, сам знаешь, хитрецами слывут. Кажется мне, что надобно кого-нибудь еще к ним направить, чтобы пригляд верный был. Два глаза хорошо, а десять — лучше. Остальное же тебе посланец на словах передаст.
Будь здоров, как здорова я, твоя верная Папия».
* * *— ...А римлянин этот, как из таберны вышел — так припустил, будто собак на него натравили. Угадай куда?
— Что тут угадывать, мой Аякс? В «волчатник», ясное дело. То-то у него уши так краснели!
— Римлянин, что с него взять? Только он, госпожа Папия, не в простой лупанарий пошел, в «ячменный». Не слыхала? Тут гладиаторская школа имеется, маленькая, на сотню братков всего. Так они не столько на арене, сколько в «волчатнике» умение свое кажут.
— Ты имеешь в виду?..
— Это их имеют... в виду. Срамотища! Ну городишко! Так я подумал, Папия, на кой Гадес им всем свобода — и «ячменникам» здешним, и девкам, и тем, кто в лупанариях под них подстилки стелет? Они и так живут не тужат.
— Помпеи — это еще не вся Италия, Аякс. Но ты прав, зачем свобода лупанарию?
Стемнело на улице, окошки огнями светятся, шумят Помпеи, делом своим извечным, прибыльным заняты. Мы ждем боя, первой нашей битвы, собираем оружие, следим за врагом, ищем шестую, чтоб она пропала, когорту.
А зачем? Кого освобождать станем?
АнтифонТут, в моем далеке, в пропасти седого Сатурна, рабство тоже есть. Только рабов из-за моря привозят — не выживают здешние в рабстве, даже дети и женщины. Пленных режут, обменивают, отпускают за выкуп, просто отпускают — но в рабстве не оставляют никого. Поэтому и приняли нас, бойцов Спартака, своими посчитали.
А те, кого привозят, ничего. Служат, стараются, всякий хозяйской похвале рады.
* * *Отхлебнула из килика, подумала, обратно чудо красно-фигурное поставила.
— Ты прав, дядюшка Огогонус, такого еще не пила. Уютно тут у тебя!
— Как в «волчатнике», дорогая гостья. — Колыхнулся кожаный мех на ложе. — Неужели ты так удивлена, Папия?
Весело ему, хозяину таберны, усмехается, губы масленые кривит. Только в глазах... Странное что-то в глазах.
Позвал он меня к себе винца редкого попробовать — а я не отказалась. Обрадовалась даже.
— Ты гостья, дорогая гостья, тебя нужно беречь... тебе нельзя задавать вопросы. Но все-таки спрошу. Ты рабыня — или была рабыней, такое не скроешь. Что для тебя рабство?
Прикрыла я веки, губы закусила. Рабство...
— Боль, дядюшка. Боль, смерть, унижение, насилие, когда нет надежды, когда хоронишь родных!..
Захлебнулась воздухом, умолкла. Да, боль. Даже вспоминать страшно.
— Поэтому ты сейчас с теми, кто на Везувии. Но не все такие. Я не о том, что хозяева тоже разные, я о том, что всякому человеку свое требуется. Вот кто ты сейчас?
Кто я?! Ах да, конечно.
— Таких, как я, римляне называют «искусницы», а греки — «гетеры». «Волчица» — но из самых дорогих, что могут сами выбирать. Они на лето часто из Рима выезжают, а всякая сволочь знатная следом спешит, от матрон своих подальше.
Забулькал мех кожаный, заколыхался на ложе. Хорошо ему, дядюшке, смеяться!
— Вот-вот! Поэтому лишний раз из таберны не выглядывай, а то встретишь какую-нибудь... сволочь знатную, не сдержишься. А теперь подумай, Папия: все те, кто каж-дый вечер спиной на подстилку ложатся, их что, силой принудили? Заставили, розгами били?
Скрипнула я зубами. Вот к чему он клонит, толстяк!
— Заставили. И розгами били. Я знаю, что это такое.
— Почему же ты на Везувии, а не в «волчатнике» и не хозяйском ложе? Почему гладиаторы из школы Батиата бежали, трупами дорогу выстелили, кровью залили, а наши каждый вечер тоже бегут — но в лупанарий, сестерции зарабатывать?
Даже голос иным стал, тяжелым, низким.
— Потому, что вам нравится быть свободными, а этим нравится... совсем другое. Спроси девок, что по улицам сейчас шляются, что их заставило в грязи обмараться? Они тебе, конечно, и про злого хозяина расскажут, и про детей голодных, и про родителей немощных. Умеют они слезу вышибать! Да только врут. Знаешь, чего они сейчас боятся, о чем толкуют? О том, что Спартак римлян распугает — тех, которые каждое лето сюда слетаются, как мухи на… мед. У меня в комнатах наверху, сама знаешь, четыре девки стараются, с подстилок не встают. Предложи им свободу, что они ответят? Что их свобода — подстилка помягче и два лишних асса каждую ночь!
— Обезьяны, — выдохнула я, — злые бесхвостые обезьяны!
— Нет!
Вздрогнул кожаный мех, огромная медвежья лапа легла на ложе.
— Не обезьяны — люди. Говорят, все люди плохи, говорят — все хороши. И другое говорят: иной от природы и от богов добр и хорош, иной — зол и грязен. Нет! В каждом из нас такое есть, плещется — у кого на донышке, у кого до краев доходит. И не пороки это, не слабости, не грязь поверх кожи, а часть нас самих. Все в нас есть, все найдется. Как струны на кифаре, одна так звучит, другая — этак. Такие мы, такими нас боги создали, а уж остальное мы сам с собой творим. Мы творим — и нами творят, потому тот умный, кто струны знает, всегда сыграть на нас сумеет. И еще подпоем! Написал бы я, к примеру, над входом «Лучшая таберна в Помпеях, чистые ложа, вкусная еда» многие бы остановились, как думаешь?
Нe выдержала —усмехнулась. Верно! Не зря это «о-го-го!».
— Да ты философ, дядюшка!
Вздохнул он, скривился даже.
— Не философ я, Папия, откуда в Помпеях наших философы? Просто хозяин таберны с девками. А вы там, на Везувии, осторожней будьте, когда Италию к мечу звать станете. Говоришь, получится, мол, у вас. Не спорю, хорошо бы. Вот только... Для кого Рим — эргастул с цепями, для кого — «волчатник» с подстилкой. Кому охота цепи порвать, кому — подстилку мягче выбрать.
— Пусть так, дядюшка Огогонус. Но... Мы дадим свободу всем, даже этим девкам, И пусть делают с ней, что хотят.
Нахмурился дядюшка, головой покачал.
— Не ошибись, Папия! Многое ты в жизни видела, слышала тоже. Многое — но не все. Свободу дать хочешь? А ты у самих «волчиц» спроси. Прямо сейчас вниз спустись — спроси. Или брезгуешь? Они же рабыни, вы за их свободу готовы людей убивать, уже убиваете, не щадите. Так спроси!
Вот даже как? Закусила я губу, встала.
— Спрошу!
Антифон— Кажется, Я научил тебя притчам, обезьянка?
— Твои притчи все равно лучше, Учитель, но... Послушай! Трое пришли в некий храм, вознесли жертвы и стали молить Бога. И каждый собрался просить то, о чем мечтал в сердце своем. Сказал первый: «Дай мне, Боже, миску жирной похлебки!» И дано было ему. Второй же воскликнул: «Дай мне свободу, Боже!» И дана была ему свобода. Третий же, о похлебке мечтавший, устыдился и Бога, и путников своих — и тоже попросил свободы. Но Бог, читавший в сердце его, даровал не то, о чем просил вслух, но то, о чем мечталось...
— Похлебку? Нет, Папия Муцила, не так все случилось. Просивший о полной миске — получил, и моливший о свободе не ушел без награды. Третий же, и людей и Бога обмануть решивший, получил все: похлебку и свободу — и был распят, сытый и вольный.
* * *В зале общей немного народу оказалось. Только начался вечер, позже набегут. А может, и нет — много таберн в Помпеях, городишке славном, а здесь даже горячее не всегда подают.
Оглянулась. Есть!
Словно сговорились они — дядюшка Огогонус мудрствующий и его «волчицы». Целых две тут — толстая и костлявая. Ждут, когда я к свободе призывать начну, на смерный бой с Волчицей римской кликну. Или не ждут вовсе? Толстая винцо цедит, поди, не первую уже чашу, а костлявая не пьет, в уголке сидит... Эге! Синяк под глазом, еще один на щеке, царапина глубокая на шее. Отвоевалась, видать. Удивилась я даже — не терпит дядюшка Огогонус, когда работниц его обижают. Не уследил, видать.
Ладно!
Подошла, рядом села, плеснула из кувшина в пустую чашу. Отхлебнула. Дрянь винцо!
— Привет!
Даже головы не повернула костлявая, глазом не повела. Поглядела я на нее, уже со всем вниманием. Меня старше — и намного, бледная какая-то, да не просто бледная, с желтизной. Под туникой — ровно, словно и вправду всего мяса лишилась, один скелет остался.