— Что там, тётушка?
— М-м-м…
Вот так-то: он только что с деревьями разговаривал, разумея их речи, а с собственной тёткой объясниться не мог.
— Нам полезть туда? — спросил Бусый. — Посмотреть?
— М-м-м-м!
Синеока отчаянно задёргала головой, движение вышло беспорядочным, но Бусый успел подметить самое его начало и понял: девушка пыталась кивнуть.
И мальчишки полезли. Гибкими ужами — между расщеплёнными, грозящими бедой сучьями и стволами. Нет, деревья никого не хотели обидеть, просто в телах своих они были вольны не более, чем несчастная Синеока. Пачкая смолой одежду и руки, Бусый с Ульгешем и Ярострелом пробирались туда, где — птицы хорошо видели это сверху — среди бурелома имелась маленькая прогаль.
Вот уж не ждал Бусый, ступая на мягкую, взбитую ночным вихрем землю и щурясь от брызжущего в глаза солнца, что здесь его перво-наперво… ударят! Причём вполне чувствительно, неожиданно и жестоко! А главное — непонятно кто, непонятно как!.. Да ещё и — вовсе не прикасаясь, не трогая тела, одним внутренним устремлением!..
Он понял только, что его посягали убить. И убили бы, добавься к решимости, помноженной на лютую ненависть, ещё хоть сколько-нибудь силы. Но поскольку сил не было, вместо сокрушительного удара получился шлепок — муху прихлопнуть.
Всё это Бусый сообразил за мгновение, понадобившееся ему, чтобы отыскать на прогали нападавшего. Сперва его ищущий взгляд остановила фигура широкоплечего воина, обнявшего рослый, сплошь окровавленный пень, но воин был мертвей мёртвого, и взгляд Бусого скользнул дальше, чтобы нащупать мальчишку.
Вот так-то: его подстерёг и тщился предать смерти ровесник.
Этот ровесник лежал на спине, беспомощно разбросав руки и ноги, мокрый, закиданный землёй, ветками и клочьями дёрна, похоже нешуточно покалеченный, со странно подвёрнутой шеей, на бескровном лице жили одни глаза Однако взгляд этих глаз внятно говорил: убил бы тебя, если бы мог.
Но — не мог.
Последних встреченных в его жизни врагов ему уже не удастся сразить. Хотя он честно пытался, сделал всё, а может, даже и больше. И оттого ему нечего было стыдиться…
Бусый вдруг вспомнил бывшего венна, его страшно расширившиеся зрачки и железное мужество перед лицом жестокой боли и казавшейся неминуемой смерти. А ещё ему невесть почему вспомнилось, как когда-то, совсем мальцом, он увидел в клети с припасами крысу. Схватил веник и погнал её, и думал уже, что в угол загнал… — а крыса вдруг как развернулась в узком проходе меж кадками да как бросилась на него, тут и веник из руки выпал…
Подошедший Ульгеш сунулся было мимо Бусого, но тот его придержал. К этому мальчишке надо было подходить, как к раненому животному: и помочь совесть велит, и что оно сейчас выкинет — почём знать. Судя по тому удару, настоянному на желании и умении убивать, при малейшей к тому возможности этот парень дел мог наворотить — не расхлебаешь потом.
— Эй! — окликнул Бусый негромко. Он понятия не имел, разумел ли незнакомец по-веннски, и подавно не представлял себе, откуда здесь, на Змеёнышевом побоище, было взяться мальчишке. Не Змеёныш же, действительно, приволок его из неведомой дали, чтобы сбросить из-под облаков?.. Стоило подумать об этом, и память тотчас подсунула топляк, убивший волчицу и мало не убивший волчонка. — Слышь, мы тебя не обидим…
Вместо ответа ровесник плюнул в сторону Бусого. Это простое движение вычерпало уже самые последние силы, плевок шлёпнулся здесь же, возле щеки, мальчишка равнодушно прикрыл веки, полностью утратив интерес к врагам и к тому, что они дальше будут с ним делать, лицо стало изжелта-серым.
— К нему с добром, а он вон как, — возмутился Ярострел. И ругнулся: — Крысёныш!
— Язык-то попридержи, — окоротил его Бусый. Не сознаваться же при меньшом, что ему самому стало здорово не по себе. — Кто в болезни лишнее молвит, никаким судом не судим!
РАЗГОВОРЫ В БАНЕ
Деревенские дворы уже затопили вечерние сумерки, но небо ещё оставалось светлым, когда Волки, взрослые мужчины и парни со старшими мальчишками, вернулись домой. Ну, вернее сказать, не совсем пока что домой. Под кров, за общий стол, к жёнам, детям и матерям им было нельзя. С самого рассвета они собирали по лесу мёртвых врагов. И предавали их погребению. Не так уж много было Мавутичей, но, содей Змеёныш своё дело, как следовало по замыслу Владыки Мавута, — вполне хватило бы добрать уцелевших в деревне…
Теперь им самим Волки выбрали подходящее место в десятке вёрст от своей околицы, там, где чёрные ели мешались с дрожащими вечной дрожью осинами, и вырыли одну большую могилу — на всех.
И не то чтобы ёлки с осинами чем-нибудь провинились, венны тоже чтили их как благие деревья, только их благо было особого рода. Они не дарили человеку добрую силу, они, наоборот, забирали дурной жар, лихорадку и боль. Оттого-то испокон века венны заговаривали зубную боль на еловую палочку, а злобную нечисть спроваживали хорошим осиновым колом, загнанным в сердце, чтобы не лезла вон из могилы… Чем, собственно, Волки сегодня до вечера и занимались.
Прикосновение к мертвецу, тем более чужому и непотребно погибшему, — оскверняет. Здесь только что нарушалась граница живого мира, на ту сторону уходила замаранная злобой душа, в муках истекала из тела, насаженного на пень или стиснутого в древесном расщепе… И как знать, затянулась ли нарушенная черта и не проскочило ли навстречу уходившей душе что-нибудь такое, о чём на ночь глядя не стоит и поминать?
А стало быть, после нынешних трудов одного омовения было недостаточно. Не отгонишь скверну, пока благодать Воды не умножится благодатью Огня.
Ульгеш знал, конечно, что такое баня. Сколько они с дедушкой жили у веннов, столько и мылись по-веннски. Топили каменку, радовались горячей воде… Мылись, правда, сам-друг, тёрлись лыковыми мочалками, плескали водицей. И вполуха и вчуже, с удивлением слушали рассуждения белокожих северян о квасе и вениках…
Сегодня Ульгеш в самый первый раз отправился в баню вместе с веннами, уже не как гость, — как свой.
Честно сказать, веников юный мономатанец побаивался. Всё представлял, как это его станут с размаху хлестать пучками прутьев, отмоченных в кипятке. Берёзовыми, дубовыми… даже подумать страшно — сосновыми. Получалось нечто похожее не на омовение, а скорее на жестокую порку. На родине Ульгеша это считалось наказанием для рабов. Как бы вытерпеть, да ещё и не показать добрым хозяевам ни обиды, ни боли? Ведь они не унизить его желают, не истязать, а лишь радость и удовольствие доставить?..
Вот мужчины окатились водой, смывая пот и первую, внешнюю грязь, а потом, заранее покряхтывая от удовольствия, стали забираться на полки. Молодые и те, которые поотчаянней, — под самую крышу, кто поскромней — чуть пониже, жару и пару и здесь достанет в избытке. Загодя подогретый квас начал щедро выплёскиваться на раскалённые камни и взрываться облаками невидимого, прозрачного пара, жгучего и душистого. Ульгешу показалось, что этот пар беспрепятственно проникал сквозь его кожу, расплавлял мышцы, добирался до самых костей, согревая корни души…
— Ложись, — сказали Ульгешу.
Юный мономатанец потихоньку вручил себя Неизъяснимому и растянулся на выскобленных досках, ожидая свистящих ударов наподобие тех, что уже раздавались поблизости. Однако вместо ударов веник лишь заметался над его спиной, почти не касаясь кожи, лишь обдавая горячими облачками пара, плотного, как ласковая рука. На миг отлучился — и, возвратившись, начал поглаживать, сперва осторожно, потом всё уверенней и крепче… И наконец принялся хлестать, но что это было за хлестание! Так плещет крыльями лебедь, так взмахивают ветвями, роняя лепестки, Цветущие деревья на солнечном весеннем ветру…
Ульгеш блаженствовал, его душа словно воспарила над телом и витала отдельно, кувыркаясь и возрождаясь в раскалённой купели, — когда его подхватили с полка и под локти выставили из огненного пекла прямо наружу, во влажный сумеречный холодок.
— Ладно, хватит с тебя, пока не сомлел.
Под ногами сами собой пронеслись растрескавшиеся мостки, и — а-ах-х! — распаренное тело приняла студёная и тёмная вода банного пруда. Ульгеш вынырнул, отфыркиваясь и ощущая, как душа водворяется обратно в плоть, а рассудку возвращается ясность.
Следом за Ульгешем начали выходить венны, их белые от природы тела пламенели огненным свечением. Кто-то пробегал по мосткам и, ухая, поднимал брызги в пруду, кто-то обливался из вёдер на берегу… Улыбались, поглядывали на Ульгеша, вылезшего из воды. Ох и чёрен парнишка! Неужто после пара с вениками чернота с него даже чуточку не отошла?
Переведя дух, вернулись в парилку, но парились уже степенней, умиротворённей, без той отчаянно-весёлой ярости, что поначалу. Длили праздник очищения тела и души.
Переведя дух, вернулись в парилку, но парились уже степенней, умиротворённей, без той отчаянно-весёлой ярости, что поначалу. Длили праздник очищения тела и души.
Выйдя наружу в третий раз, начали рассаживаться на завалинке и чурбаках, медленно, с наслаждением потягивали квас, переговаривались, прикидывали работу на завтра. Говорили, конечно, взрослые, мальчишки встревать без спросу не смели.
— А я говорю, нельзя эти деревья на избы пускать!
— Деды наши из буревала не строили и нам не велели…
— Что у нечисти в зубах побывало, не свято.
Речь шла о том, что же делать с великим множеством леса, погубленного Змеёнышем. Венны, умевшие заменить деревом железо, камень и глину, никогда не взяли бы для строительства дома лесину, засохшую на корню. Они знали, что в таком доме хозяева очень скоро начнут чахнуть и сохнуть, и никакой лекарь не разберёт отчего. Никогда не вставили бы в стену и бревно с глубоким сучком, чтобы через этот сучок Незваная Гостья не вытянула чью-нибудь душу. И нипочём не подошли бы с топором к дереву, внешне здоровому, но жалобно скрипящему на ветру. Срубишь его — и не даст спать ночами душа замученного человека, оказавшаяся заключённой в стволе…
Что же делать с деревьями, с немалым множеством деревьев, погибших нехорошей, злой смертью — от бури, накликанной лихим колдовством?
— На дрова разве пустить, да и то, не было бы пожара нам от таких дров…
— Погодь, Бронеслав. — Седой Севрюк положил руку на колено. — Так можно сказать, что нам и шапки на земле надо было покинуть, коли у нас их тем вихрем с голов поснимало.
Мужчины засмеялись, Бронеслав, выходец из рода Барсука, такой же седой и кряжистый, как Севрюк, буркнул что-то и замолчал, однако другие слово брать не спешили. Можно было назвать весь След нечистым и воспретить детям приближаться к завалам. И после не удивляться заведшемуся там злу. Можно было дождаться сухой погоды и выжечь поломанное. Или всё же пустить в дело загубленный лес — и ночей не спать, размышляя, а не беду ли в гости зовёшь себе и всему своему роду…
— А у вас как о таких делах судят? — спросил вдруг Севрюк, обращаясь к Ульгешу.
— У нас… — Юный мономатанец жарко смутился, ведь он, срам вымолвить, знал свою родину больше по рассказам и книгам. И хоть вины его в том и не было… всё равно срам. — У нас… Дедушка говорил, даже благородный маронг бросят на лесосеке, если при его падении кто-то погибнет…
Сказал и только тут заметил, какие отчаянные рожи корчил ему Бусый, сидевший по другую сторону круга. Бусый ждал от него каких-то иных речей, но вот каких?..
Севрюк встал, потянулся и сказал с усмешкой, сразу всем:
— Ладно, Волки. Пошли, ещё пар погоняем. Сами к согласию не придём, может, жёны чего на ухо нашепчут… Зря ли говорят, утро вечера мудреней. А сами не вразумимся, значит, совета спросим у Тех, кто мудрей… — И Севрюк с надеждой посмотрел на небо, в котором дотлевала розовая заря. — Ну, пошли, каменка стынет!
Раскалённые камни и не думали застывать. Опять парились, поддавали, хлестались до багровой красноты вениками, опять поддавали, опять хлестались. Крякали, блаженно охали, переговаривались…
— Я-то думал, ты им скажешь, как нам с Ярострелом тогда, — шепнул другу Бусый. — Ну, что можно с одной стороны посмотреть, а можно с другой…
И вроде совсем негромко шепнул, одному Ульгешу на ухо, однако был услышан. И не кем-нибудь, а Бронеславом, тем самым, что всех яростнее радел за нечистоту павших деревьев.
— Ну-ка, ну-ка? — свёл кустистые брови Барсук — О чём взялся шушукать?
Бусый вздрогнул, беспомощно отыскал глазами дедушку Соболя, которому первому хотел поведать осенившее, да вот нелёгкая дёрнула за язык. Что ж, деваться было некуда, и Бусый храбро ответил:
— О том, дедушка Бронеслав, что на всё можно посмотреть справа, а можно и слева, и которая сторона воистину правая, вовек не узнать. Ну, хоть про камень вот этот: он наполовину остыл или наполовину ещё горячий?
Барсук дёрнул мокрой бородой, открыл рот и закрыл, не придумав, чем осадить разговорчивого юнца, а мальчишка продолжал:
— Вот и наши деревья… Можно так молвить: сгубила их Змеёнышева нечистота, кабы где не прилипла!.. Да!.. А можно инако… — И Бусый выдохнул жарче банного пара, всей силой души: — Они же, хранители наши, за нас стояли стеной! Они первыми удар приняли, от нас его отводя! — Сглотнул и докончил: — Они там живые ещё лежат… за нас умирают… А мы судим тут, много ли скверны на них!
Теперь на него смотрела вся большая общинная баня. Бусого затрясло. И с чего это он взял, будто Посвящение произойдёт в один особо избранный день, назавтра после которого в его жизни станет всё по-другому — равным звать примутся, а слово его — слушать и чтить?.. Не-ет, тот избранный день Посвящение лишь довершит. Того прежде эту честь ещё заслужить потребно. И в том числе — речами в мужском кругу. Разумными и достойными…
Севрюк ободряюще хлопнул Бусого по плечу, переглянулся с Соболем.
— Доброй крови не спрячешь, как и дурной, — проворчал он, невольно отвечая на мелькнувшие кувырком мысли Бусого. — У твоего мальца, Соболь, все были разумом пригожи: и прадед, и дед, и отец… когда таким же отроком бегал. Да ещё и не боялись объявить, что в груди накипело.
И в это время Бусый, как порою бывало с ним от душевного напряжения, внутренним слухом уловил обрывки мыслей находившихся рядом. Сегодня — особенно отчётливо, может быть, потому, что кругом была родня. Или это банный пар истончил завесу, дал Бусому подслушать то, что каждый таил сам для себя?
«Да уж. Дед Ратислав вон всё своим умом жить хотел, и много ли нажил? Отраду вдовицей оставил, дочь — дурочкой, а и сынка не сберёг…»
«И внук в ту же породу. Не приведи Соболь мальца к нам в деревню, не было бы ни Змеёныша, ни его Следа…»
«И поди знай, что ещё за беды через него припожалуют?..»
Все голоса бубнили одинаково невнятно и глухо, поди догадайся, где чей. Бусому стало холодно в натопленной бане, кожа пошла пупырышками. «Мама… — Да не та мама, которую он тщился спасти, дотянувшись ей на выручку сквозь чужую память, а Митуса Белочка, чьи объятия совсем недавно были для него утешением и нерушимой стеной от любой беды и обиды. — Мама…»
«Глупенький, — ответил ему неведомо кто и неизвестно откуда, он не разобрал даже, мужчина или женщина, и почему-то подумалось о Горном Кузнеце, сидящем на берегу задумчивого ручья, в котором кружатся щепки. — Мысли, они на то и мысли, чтобы не всякую высказывать вслух. Есть думы, как сор, да язык на то и не помело, чтоб мести что попало вон из избы. Тебе вслух хоть слово сказали? Деда и отца твоего оскорбили? А и неча подслушивать, самому чтобы не обижаться потом…»
ОТДАННЫЙ ДОЛГ
Он повел плечами, проверяя телесную готовность. Руки сами собой потянулись распустить косы, расчесать их гребнем, как это сделает любой венн, готовясь свершить судьбоносное дело. Он ещё не успел полностью привыкнуть к тому, что имя, облик, веннский обычай остались для него в прошлом. К тому, что его родом и племенем была теперь большая семья Владыки Мавута, а другой семьи — больше нет и больше не будет.
Видят Боги, не случалось ещё у Владыки прилежней ученика! В пятнадцать лет хочется всего и сразу, ожидание длиной в полдня кажется невыносимой вечностью, а он ждал много долгих седмиц. Каждый вечер, валясь с ног после уроков Владыки, перед тем как позволить себе провалиться в недолгий сон, заставлял себя вспоминать лица булычей.
Косорыл, с которым он совладал едва-едва и наполовину случайно.
Голсана, Бобыня, Лисутка, Меньшак… Вожак Булыма…
«Кто из вас пустил ту стрелу?..»
Он перебирал про себя, как нанизывал, имена этих людей. Назвища у них были, что говорить, одно к одному. Впрочем, если на то пошло, у него самого нынче имени не было вовсе. Может, отец Мавут наречёт. Если он заслужит.
Несколько раз глубоко вздохнув, он скрутил свою ярость в тугой комок, чтобы не мешала ему, не застилала слух и глаза, а разворачивалась неторопливой пружиной и давала силы для боя. Он должен был остаться в живых. У него и кроме Булымичей ещё были кровные должники.
Он улыбнулся очень нехорошей улыбкой, положил наземь копьё, отцепил от пояса меч и боевой нож. Снял кольчугу и расстегнул подкольчужник, оставшись в одной полотняной рубахе.
И, не оглядываясь, зашагал по дороге к вельхской деревне. Холодный осенний воздух овевал разгорячённое тело.
«Пусть вернётся тот день. Тогда я тоже был без оружия. Кто из вас пустил ту стрелу?»
Мавут покачал головой, но ничего не сказал.
Всадники молча рассыпались влево и вправо, обтекая деревню.