Новеллы моей жизни. Том 2 - Сац Наталья Ильинична 38 стр.


Он был награжден высшей наградой Родины — орденом Ленина. Дословно вспомнила телеграмму, которую послала ему к его семидесятилетию: «Поздравляю вдохновенного мастера сцены Павла Владимировича Массальского с замечательным семидесятилетием и высшей наградой Родины — орденом Ленина. Наталия Сац и весь коллектив Московского государственного детского музыкального театра».

Неужели сбудется то страшное, что сказал он сегодня так убежденно: «Другой встречи не будет…»

Но нет, эта встреча не оказалась последней. Через несколько дней Массальский неожиданно воскрес перед глазами всех, кто ценил его талант, преклонялся перед его культурой, красотой и благородством. Воскрес на телеэкране, когда исполнял «Воскресение» Льва Толстого.

Как глубоко, тонко и вдохновенно раскрывал он перед миллионами телезрителей главы бессмертного романа Толстого!

Много лет тому назад слова «От автора» в постановке Художественного театра «Воскресение» нес зрителям Василий Иванович Качалов. Это было не исполнение, а свершение. Качалов любил Массальского, верил в его дарование, ценил его огромную культуру. (Кстати, многие роли Качалова затем перешли к Массальскому — чеховские Гаев и Тузен-бах, горьковский Барон.) Говорить о Массальском рядом с Качаловым — уже счастье. Но немногие, ныне живущие, слышали гениальное исполнение Качалова. И сейчас чтение П. В. Массальским «Воскресения» стало для меня не впечатлением, а потрясением.

Так не хотелось верить врачебным прогнозам, прожитым нелегким годам, не наложившим печати ни на свежесть чарующего голоса, ни на пластическую выразительность замечательного артиста. Хотелось кричать: «Надо его беречь, надо, чтобы он чаще выступал и на сцене и по телевидению, это же счастье, что у нас есть такой артист…»

Но смерть победила.

Прощание было в помещении филиала MXAT. Людей пришло очень много. Венки, музыка, речи… Переполнившие большой зрительный зал люди стояли искренне потрясенные невозвратимой утратой: МО' лодежь, потерявшая своего любимого учителя, обычно скупая на сентименты и слезы, мокрыми глазами своими словно спрашивала: «А как же мы-то теперь?» Разговор в больнице жалил сердце.

Дали слово О. Н. Ефремову. Он говорил коротко, почти без интонаций. Олег Николаевич поблагодарил Павла Владимировича Массальского, когорого считал своим учителем, и закончил словами: «Я постараюсь быть таким же благородным, каким были вы…»

Наш Лемешев

Диетсестра подошла к нашему столику, спросила, нет ли жалоб и пожеланий. Их не было. Потом посмотрела на меня укоризненно и сказала тихо:

— На вас обижается Сергей Яковлевич Лемешев. Узнал, что вы тут уже несколько дней, а подойти к нему не хотите.

— Мы с Сергеем Яковлевичем незнакомы, а если бы он хотел со мной познакомиться — мог бы и сам подойти, — ответила я и заметила лукавые чертики в прищуренных глазах моего соседа слева, знаменитого океанографа. Ему, верно, показалось, что и «обиженный» и «обиженная» были достойны очного разговора на более глубокой волне.

В санатории спать ложилась рано, в комнате одна, было время поговорить самой с собой. Почему я почти обиделась на слова диетсестры, «поднялась шерстью кверху»? С начала тридцатых годов Москва была восхищена Лемешевым-певцом, Лемешевым-артистом, Лемешевым-красавцем. Им гордились те, кто его учил, кто с ним пел, им восхищались очень многие, а старые и юные «девы» от восторга произносили его фамилию шепотом: Лемешев, Лемешев, Лемешев, а потом переходили на шепот друг другу на ухо, и оставалось одно таинственное ш-ш-ш. Слащавый шум восхищения, когда его так много, действует раздражающе. Поэтому меня и не тянуло знакомиться с Лемешевым. Тут еще «между нами», незнакомыми, встал один случай. Ребята с завода «Электросталь» очень полюбили Центральный детский театр, которым я тогда руководила, и попросили меня приехать на их спектакль «Сережа Стрельцов».

Пьеса была сыграна ими живо, с любовью, и я охотно согласилась побыть еще часок-другой в детской комнате клуба. Наша доверительная беседа началась в очень уютной обстановке: эскизы самих ребят для «Сережи Стрельцова» и других постановок, стенгазета с отзывами о виденных спектаклях, портреты многих артистов, вырезанные из газет, но в заботливо сделанных рамках… Не реже, чем два раза в месяц, участникам этого драмкружка давали автобус и возили не только в наш театр, но даже и в Большой. Напротив меня сидела кудрявая девочка лет пятнадцати, и, глядя на нее, я спросила:

— Значит, любите музыку?

Вдруг кудрявая девочка стала похожа на рака, только что вытащенного из кипящей воды, мне показалось, что даже руки у нее покраснели… Кто-то излишне громко засмеялся, а парень с веснушками выпалил:

— Она-то любит, она — лемешанка. Поднялся шум. Кто-то кричал «как не стыдно»,

другие — «не имеешь права открывать чужие тайны», но тут вскочил Саша Гудков, которого я только что видела в роли Сережи Стрельцова, установил тишину и заговорил взволнованно:

— Они стали, как помешанные, эти «лемешанки» и «козловитянки». Ссорятся друг с другом, даже дерутся. По воскресеньям чуть свет на поезд бегут, в Москву едут, на занятия в наш кружок опаздывают. Одни поджидают, когда артист Лемешев из дому выйдет, другие — когда Козловский… Им это важнее, чем музыку слушать. В прошлую субботу нас билетами в Большой театр на «Евгения Онегина» премировали. Лемешев Ленского пел. Когда его Онегин на дуэли убил, все мы чуть не плакали, а эти лемешанки музыку слушать мешали, на местах своих ерзали, орут, как бешеные: Лемешев, Лемешев.

Черноволосая с большими глазами девушка перебила его:

— Мы, что ли, одни кричали, другие тоже… Мальчишеский голос добавил:

— И другие психопатки тоже.

Я постаралась прозрачную реку нашей беседы, которая началась так хорошо, вернуть в берега и сказала негромко:

— Когда я чуть поменьше вас была, композитор 5 Рахманинов больше всех на свете мне нравился. • Вы, верно, помните, его первая опера написана по поэме Пушкина «Цыганы». Наизусть ее выучила. Музыку оперы «Алеко» без конца слушала, многие арии оттуда наизусть знала. А ты, — обратилась я снова к курчавой девочке, — верно, «Евгения Онегина» и «Дубровского» без конца перечитываешь, русские песни, что он поет, наизусть знаешь? В какой партии он тебе особенно дорог?

Девочка побледнела, заморгала глазами, промычала невнятное. Саша Гудков поставил точку на обидно испортившем нашу беседу разговоре:

— Ничего ее не интересует. Лемешев ее «обоже».

Этого словечка я никогда прежде не слышала, и оно меня покоробило.

Мы уже с трудом и не так доверительно закончили далекий от «обоже» разговор об искусстве…

Некоторые из артистического мира, в том числе я, чересчур эмоционально реагируют на случайное; невольно настораживаешься, когда речь идет о «душке-теноре».

Приехавшая из Полошек — села моего детства — Клава была другого мнения. Как попала в Москву, первое, о чем меня попросила, «Лемешева, что так хорошо по радио поет, живьем услышать». Достала ей билет на «Дубровского» и на следующий день почти не узнала ее. Она была «не в себе», с глазами еще более круглыми, чем обычно, и на вопрос, как ей понравился спектакль, ответила, целиком захваченная Лемешевым:

— Все ему бог дал. И голос, как ручей серебряный, и обращение тонкое, и красоту небывалую. Нету у природы справедливости: всех обделила, одного наделила.

Говорила Клава вдохновенно, глаза ее сияли счастьем.

— Лучше того, что вчера видела, ничего не желаю. Спасибо и все.

Когда выяснила, что сын Адриан хочет пойти на «Онегина», решила пойти с ним. Ленского пел Лемешев. Оперу эту с детства знала наизусть, но сколько певцов портили мне представление о любимом герое романа! Один был маленького роста, другой кривоногий, третий слащав, четвертый долговяз и влюблен не в Ольгу, а в самого себя… Леонид Витальевич Собинов был единственным, которого слушала с замиранием сердца еще подростком. Единственным. Но уже само появление Лемешева меня поразило: так мягко двигался он по сцене, так искренне был рад, что познакомит Лариных со своим столичным другом, так пропорционально сложен и красив; глядел на всех, а видел одну Ольгу…

Ария «Я люблю вас, Ольга» зазвучала у Лемешева чарующе. Он не форсировал звук, ничего никому не демонстрировал. Мне захотелось унести правду этого образа с собой, поглубже спрятать что-то неожиданно прекрасное, новое на дне моего «я», послушать этого артиста в разных партиях, но опять же шумиха оваций, крики (женские и мужские в равной степени), такие назойливые, что-то во мне вспугнули. Но долго я не могла забыть голос и образ Лемешева. Теперь знала, что Ленских два. Голос Собинова попал в сердце уже давно и жил там, но и Лемешев — Ленский стал родным. Так и осталось. Только два. В чем сходство, в чем разница?!

Собинов в своем Ленском поражал высокой интеллектуальностью, он пел одаренность русского человека, его способность глубокого проникновения в творения Шиллера и Гете. Говоря словами Пушкина, был его Ленский

Собинов в своем Ленском поражал высокой интеллектуальностью, он пел одаренность русского человека, его способность глубокого проникновения в творения Шиллера и Гете. Говоря словами Пушкина, был его Ленский

Его пылкая любовь к Ольге вызывала воспоминания о Фердинанде и Луизе, а ария «Куда, куда, куда вы удалились…» причудливо перекликалась со страданиями гетевского юного Вертера.

Звук голоса, дикция, осанка Собинова вызывали гордость, что он, наш соотечественник, так благороден, умен. Но любовь к Ольге, как любовь Петрарки к Лауре, оставалась вечно прекрасным устремлением к поэзии любви.

Ленский Лемешева был свой, русский. Он побывал в больших городах Европы, но русское приволье, леса, полевые цветы остались главными в его мироощущении. Он появлялся на сцене ладный, мужественный и одновременно по-детски ласковый в желании сделать приятное всем Лариным, даже их няне.

Как тепло у него звучала полуречитативная фраза: «Люблю я этот сад…» Казалось, он чувствовал аромат этого сада Лариных, который был связан с его постоянной мыслью об Ольге, благодарил природу за то, что ему здесь так хорошо.

Пушкин говорит о его порывах «девственной мечты», о юношеской наивности, и это было в Ленском Лемешева. Когда он замечал фатоватое «ухаживание» своего лучшего друга за Ольгой, его ужас перед коварством Онегина, наивная вера в благородство, в то, что «друзья готовы за честь его принять оковы», все рушилось.

«В нашем доме…» — начинала Ларина; «В вашем доме…» — без сопровождения оркестра почти беззвучно отвечал Лемешев, и вслед за этим — такая сила страдания, такой драматический накал! И вот… дуэль. Арию «Куда, куда, куда вы удалились…» Лемешев начинал совсем иначе, чем Собинов, — он был по-юношески растерян. «Кого ж любить? Кому же верить?» — словно спрашивал он сам у себя, и так хотелось, чтобы он остался жить, чтобы Чайковский не согласился с Пушкиным… Я делала скидку на возраст: Собинова слушала, когда мне было тринадцать, а Лемешева в тридцать три года, но мне казалось, что у Леонида Витальевича поэзия страдания превалировала над простодушием… Кантилена в собиновском «Куда, куда, куда вы удалились…» была совершенством, но вот «Что день грядущий мне готовит» звучало несколько отрешенно — он как бы возвышался над повседневным. «Благословен и день забот, Благословен и тьмы приход!»

Юноша Ленский у Лемешева был в этой арии более встревожен. Прав ли он, что вызвал Онегина на дуэль? Прав ли, что вот сейчас может утратить огромное счастье дышать, жить и видеть Ольгу, Ольгу! Он был по-человечески понятен и близок.

После спектакля я только сердилась, что у Лемешева тоже был парик «с кудрями черными до плеч». Мне казалось, что сквозь изделия театральных парикмахеров просвечивают его русые волосы, что для Лемешева в этой роли надо было сделать исключение. А еще казалось, что я была не в театре, а в своем детстве, когда летом мы жили у тети Оли в селе По-лошки, — прошлась по ржаному полю, где среди спелых колосьев то и дело мелькают синие глаза васильков.

Только я спорила с Клавой: голос у Лемешева был не как «серебряный ручей», а как река полноводная.

После сцены дуэли я и не досмотрела «Онегина». Наш театр уже был Центральным детским и находился рядом с Большим, и, конечно, нашлось «срочное дело», чтобы испортить мне настроение.

Тогда же, в 1937-м, по радио услышала лемешев-скую «Тройку» и мысленно помчалась на ней, ощущая такую любимую в детстве езду в санях, когда скачут перед глазами лошадиные копыта, мечутся вокруг снежинки, оставляя следы мокрых поцелуев на лице… и снова рассердилась на себя: никакой он не душка-тенор, а поющая русская душа, птица-тройка голос его…

В общем, подняла со дна воспоминаний обломки прошлого и поняла, почему поднялась «шерстью кверху» во время разговора с санаторной сестрой.

Но реминисценции мои затянулись. Простите! Хорошо бы как-то невзначай сгладить свои колючки…

Заснула. Забыла.

13 июля 1976 года ко мне подошли две отдыхающие «пары». Наперебой они объясняли мне, что завтра — день рождения Сергея Яковлевича.

— Простите, мы незнакомы, но, говорят, вы, Наталия Ильинична, очень энергичная…

— Мы вас знаем только по фамилии, но такой случай…

— Он и сейчас то по телевидению, то по радио…

— Все же семьдесят четыре года. Привык к вниманию, как рыба к воде, и вдруг…

Словом, решили купить ему цветы, но где их достанешь?

Они были правы. Это надо было сделать раньше, а теперь… Нетвердыми шагами я направилась к главному садовнику, Казимиру Владимировичу.

Высокий мужчина с черно-белыми волосами, княжеской осанкой, умными карими глазами отрезал сухие ветки в оранжерее и, не выпуская больших ножниц из правой руки, повернул ко мне голову.

— Отдыхающие собрали деньги и просят вас помочь достать красивые цветы.

— Зачем? — спросил он без улыбки.

— Лемешеву на день рождения…

Ножницы зловеще лязгнули. Садовник посмотрел на меня сверху вниз.

— Спрячьте ваши деньги подальше. Я не сапог. Кто такой Лемешев — знаю. С юношеских лет голос его для меня… Куда букет доставить?

Назвала номер своей палаты, и ровно в восемь утра он вручил мне розы, нарциссы, гвоздики — с большим вкусом сделанный им букет.

Я-то проснулась еще раньше, написала поздравление, расписалась сама, попросила расписаться Казимира Владимировича, что он сделал трепетно и даже поблагодарил за это право.

Теперь надо было обежать «инициаторов», вернуть им их деньги, выпросить у сестры-хозяйки вазу, успеть все это до начала завтрака. Получилось вовремя. Может быть, и не все его сейчас помнят?! Режиссером можно быть дольше, а голос невечен, как цветок.

Творог, тертая морковь, капустный шницель и геркулес переключили внимание на себя, сосед по столу рассказал что-то очень интересное научно-географического характера, и, допивая кофе, я хотела уже идти на процедуры, как услышала голос Лемешева прямо над ухом:

— Спасибо вам, Наталия Ильинична. Мне очень дорого ваше внимание, тем более, мы и не были знакомы… А это жена моя — Вера Николаевна Кудрявцева — она моложе меня на двадцать лет.

Я подняла голову и увидела розовое лицо, серебряные волосы, голубую рубашку с открытым воротом, голубые глаза, чудесную улыбку… Лемешев! Кудрявцева. Крепко пожала их руки, сказала, что каждый, кто любит оперу… в общем, пустое.

Но звучание голоса Лемешева, его слова, которые он говорил несколько врастяжку, словно утомленный солнцем славы, его внешний облик поразили меня… молодостью. У него были «глаза и улыбка вне всякого возраста и времени» [9]. Хорошо в семьдесят четыре остаться таким привольным! Природа не забрала у него и волос. Их все еще много, и они напоминают березу, белизну ее мягкой коры… ' День рождения Лемешева прошел торжественно. Его любили, ценили, им восхищались. Наши цветы были первыми, но отнюдь не самыми роскошными… К обеду его стол и пол около стола были сплошь заставлены корзинами цветов от радио, телевидения, многочисленных его почитателей…

В наш санаторий приехал Михаил Иванович Жаров. Весь персонал оживился — его любили, считали «своим» и санитарки, и сестры, и больные. Вечно куда-то устремленный, он моментально сорганизовал встречу наличных здесь артистов в апартаментах Лемешева, прибежал за мной, взял за руку, привел, точно я не пришла бы сама…

У Лемешевых были две роскошные комнаты — спальня и гостиная. Нас встретили очень приветливо. Мы с Михаилом Ивановичем уселись на диване в гостиной, Вера Николаевна и Сергей Яковлевич угощали нас чем-то вкусным.

В этот вечер больше всех говорил Михаил Иванович. Запас его анекдотов, интереснейших фактов из прошлого и настоящего друзей-артистов был неистощим. Но главным для меня было в этот вечер — активное восприятие Лемешева-человека.

Михаил Иванович говорил быстро, громко, с прекрасной дикцией, Сергей Яковлевич слушал добродушно, но не со всем соглашался. Глаза его были прищурены, какая-то знакомая мне по моим родным со стороны матери крестьянам из села Полошки «хитринка» — что-то вроде особого мнения, очень индивидуального, своего, — сопутствовала этому восприятию. Когда ему казалось, что в определении одного из присутствующих что-то хоть чуть-чуть несправедливо, лишено доброты, он восставал, его мягкая, кантиленная речь то и дело подбрасывала крупицы доброты к нашему острословию. Он мечтал сделать спектакль-концерт «Снегурочка», чтобы снова, как в 1931 году, когда впервые выступал на сцене Большого театра, воплотить теперь не только в пении, но и в словах доброту Берендея. Тепло, даже восторженно говорил об Ирине Масленниковой в роли Снегурочки…

Назад Дальше