Даже тогда – века и века назад – он не называл меня по имени, не было у меня имени, на афише рядом с фамилией графа Калиостро я значился как ассистент…
Я вспоминал…
Зеркало вспоминало вместе со мной.
Комната, до тошноты пропахшая формалином, хочется открыть ставни, и нельзя открыть ставни, чума гуляет где-то рядом.
Он ставит меня на колени перед зажженной свечой, он велит мне смотреть в пламя, мой учитель…
– Что видишь?
– Европа… охвачена войной… весь восток Европы.
– Кто с кем воюет?
– Не вижу, учитель.
– Опиши флаги… смотри внимательно…
– Древний знак Солнца… я вижу их вождя…
– Имя?
– Не вижу, учитель…
Он теребит мое плечо – сильно, отчаянно:
– Имя, имя?
– Не вижу… Ист… Хистер…
В изнеможении падаю на пол бедной лачуги, пророк поднимает меня, вливает в пересохшие губы глоток вина, усаживает меня поближе к очагу, очиняет перо – писать очередной катрен…
Я вспоминаю.
Зеркало вспоминает вместе со мной.
Я вижу себя – века и века назад, вижу его – века и века назад. На этот раз не я диктую, он пишет, а наоборот, он говорит слова, я вычерчиваю, выбиваю их на скрижалях.
– Чти отца своего… и мать свою… записал?
– Да, Учитель.
– Так… дальше… не убий.
– Не… убивай…
– Не у-бий, – тихо, но жестко повторяет он. Поспешно стираю что-то с дощечки, хорошо, не успел выбить глубоко, тогда не стер бы…
Ветрище пробирает до костей, рвет с неба звезды, такие близкие, что с горы Синай их можно достать рукой…
– Дальше… не прелюбодействуй.
– Не пре… лю…
– Что ты трясешься весь? Замерз?
Мне почему-то неловко сознаться, что я совершенно закоченел.
– Я… не по себе как-то… кто ты, и кто я… ты создал землю и небо… этот мир… совершеннейший из миров…
– Что говоришь такое… совершеннейший… Так, пробная модель… еще и не самая лучшая… мы с тобой такие миры создавать будем, тебе и не снились… ты только подучись чуток…
– Чуток – это сколько?
– Да… поколений двести-триста… лет так тысяч через пять меня переплюнешь. Ты смотри, меня не забудь и себя не забудь, а то все вы такие…
– Ну че, Димон, пятихатку-то за него возьмешь?
– А… за что?
– За зеркало, на хрен, за что… или стольник скинешь?
– Не… не продам.
– Че, не продам, не по-людски это, какой уговор был, все в общак, на хрен…
– Не продам…
– Пацаны, себе заныкать хочет…
– Какое, на хрен, заныкать, я ему заныкаю, он мне еще двести должен…
– Пацаны… да стойте вы, я дом вам покажу, там добра этого до хренища, а зеркало… да пошел ты, руки убери, кому сказал, на хрен!
Дальше ничего не помню – мощный удар, будто потолок рухнул и врезался мне в челюсть, вязкие соленые струйки по скулам, какая-то запоздалая тупая боль, будто бы не моя, кто-то скользит на зеркальных осколках, треугольных, острых, вытянутых, кто-то падает, ай, держите, держите его, долбаный урод, мать его…
…этот…
…нет, не этот.
Снова иду по улице Плеханова, сворачиваю в Тимирязевский переулок, снова терпеливо просматриваю дом за домом. Аптека «Гранд», «Кнопка», ваш КанцТоварищ, арка с кирпичом, ветхий домишко, который должен был обвалиться еще до революции…
Снова ищу один-единственный дом – и не нахожу.
Я его не помню, хоть убей – не помню, как он выглядит, знаю только, что увижу – не ошибусь, скажу – вот он. Башенки какие-то, крыша черепичная, флюгер, то ли в виде петуха, то ли в виде еще чего…
Смотрю по другой стороне улицы – «Пиво со всего мира», «Итальянская обувь для русской зимы»… недостроенная высотка, надпись на заборе вещает – не стой, опасно, кто-то уже приписал синей ручкой – сядь.
А дома нет.
Моего дома нет.
Щелкаю пальцами, в руке появляется стакан кофе – не как из кафешки, раскаленный до черта, а приятный кофеек, который можно пить. Иду дальше, иду домой, не знаю, не помню, где мой дом. Мысленно зову хозяина, мысленно извиняюсь – слушаю тишину, но в ментальном эфире мечутся только сбивчивые мысли прохожих: что купить на ужин, а еще Витьку забрать из садика, вчера штаны порвал, сволочь…
Сворачиваю на проспект Коммуны, добираюсь до улицы Курчатова. Молния-экспресс, туристическая фирма «Семь слонов», вон стоят друг за дружкой, и правда семь, детская библиотека «Кот Ученый»… Хоть бы адрес его вспомнить, не помню адрес, не помню дом… Курчатова, девять, Курчатова, одиннадцать, ЦентрОбувь, купи сапоги – стельки бесплатно, кондитерская «Пусины сладости»…
Ольга Ткачева. Вечное (Рассказ)
Наконец-то, я умер. В череде моих последних, наркотических, лет я много раз умирал, но сегодня меня пристрелили по-настоящему.
Все было, как положено. Яркий свет, необыкновенное облегчение – и длинный туннель, уводящий из нашего мира. Я воспарил над своим телом и увидел моих убийц, уносящих пакетик с героином, из-за которого меня и прикончили. Увидел мое последнее подвальное жилище и на грязном, заплеванном полу – свое тело. Там лежал скрюченный старик с дыркой во лбу. А ведь мне было только тридцать четыре года!
Но времени на раздумья не было. Я все быстрее летел по светлому туннелю, навстречу чудесной музыке и самым дорогим для меня людям. Я не помню никого из них. Мне кажется, там стояла моя мать – молодая, красивая и бесконечно добрая. Я закричал, как маленький, и бросился к ней. Глупо. Как я мог узнать свою мать, если она бросила меня сразу после рождения?
Очнулся я в большом сером зале. С трудом сел и увидел множество людей, сидящих на низеньких белых скамейках. Люди сидели молча, не глядя друг на друга, все в серых одинаковых тогах. Здесь были только взрослые, в основном – мужчины. Зал мне не понравился – он был намного хуже туннеля. Особенно меня насторожило то, что люди время от времени пропадали со своих лежанок. Сначала исчез, как будто растаял в воздухе, мой сосед справа – жутко выглядящий старик. Потом пропал здоровенный мужик без правого уха, сидящий впереди меня. Как оказалось, это было чистилище, или, как его еще называли, предбанник. Так я оказался в аду.
Потом я был перед Ним. Я потом много думал – кто Он? Ангел? Судья? Бог? Я смотрел на него, и тоска охватывала меня своими колючими пальцами. И в моем сердце медленно поднимал голову стыд. Он медленно затопил мою многострадальную душу. От стыда дрожали руки, бежали слезы, и я закричал во весь голос. Мне казалось, что мое сердце разорвется от того зла, что я успел совершить. Я упал, я катался перед Ним по земле, и стыд жег меня изнутри как огонь.
Меня подняли, посадили на место, и тогда Он протянул мне свою правую руку. На ней лежали три цветных шарика. И я вспомнил, что это было.
Первый шар – это та безногая дворняга, которую я кормил почти все лето, таская ей завтраки из сиротской столовой. Потом наши ребята все равно ее убили, и ее шкура долго валялась на заднем дворе. И, кажется, я никого так не любил, как эту псину с вечно гноящимися глазами.
Дальше – Машенька. Я сумел ее выдернуть из той шайки. Я возился с ней, как с ребенком. Дал ей выучиться, встать на ноги. Она вышла замуж за хорошего человека и уехала из этой проклятой страны. Пожалуй, это единственный человек, кто может помолиться за меня с чистым сердцем.
Третий шар – это мой сосед, семнадцатилетний мальчик, инвалид с детства. Я почти год помогал ему. Я уже знал, что качусь вниз. И во время страшных ломок, и под кайфом, чувствуя, что конец совсем близко, я подкладывал под дверь его комнаты все что мог. Иногда деньги, чаще продукты, а один раз даже видеокассеты. Я понимаю, в это трудно поверить, я сам много раз видел, на что способны наркоманы ради дозы, но для меня эта копеечная благотворительность была той единственной соломинкой, за которую я тогда цеплялся. Тем более что в тот год я еще неплохо зарабатывал.
Дальше было хуже. Судья протянул мне левую руку, полную черных, грязных шаров, и я снова закричал. Здесь было все. И двенадцатилетняя девчонка, изнасилованная бандой малолетних ублюдков, которыми я верховодил. И мое первое глупое убийство, и все последующие, более продуманные и изощренные. Перед моими глазами стояла пожилая женщина, которой я разбил лицо. Просто так, пьян был сильно. Я тогда почти каждый день был пьян. Куда девалась моя спокойная, циничная уверенность, с которой я без страха смотрел в дуло пистолета? Она осталась там, внизу, вместе с останками моего истерзанного тела. Здесь, перед Ним, была только моя больная душа, и все, что я так тщательно прятал многие годы, вырвалось наружу.
На Его прекрасном лице не было сострадания. Да и кому надо было сострадать? Мне – убийце и наркоману? Мне был дан шанс. Меня одного из немногих допустили к земной жизни. И как я прожил ее? Сколько добра я сделал за свои тридцать четыре года? Нет мне прощения.
Сам суд я почти не помню. Запомнил только, что если женщина родила и воспитала ребенка, то ей многое прощается – она уже прошла свои круги ада.
Страшная штука – совесть. С самого раннего детства я рос, как брошенная собака. Рычать научился раньше, чем говорить. А вот поди ж ты… Это даже страшнее, чем ломка, – это никогда не проходит. И я позавидовал животным, у них нет разума, нет совести, а значит, нет и адских мук.
Страшная штука – совесть. С самого раннего детства я рос, как брошенная собака. Рычать научился раньше, чем говорить. А вот поди ж ты… Это даже страшнее, чем ломка, – это никогда не проходит. И я позавидовал животным, у них нет разума, нет совести, а значит, нет и адских мук.
Ваня. Как я тогда плакал! Меня даже наши интернатские дебилы не трогали.
Ваню перевели в наш интернат, когда я был уже в пятом классе. Он не был круглым сиротой. У него были пьянчужка-мать и старшая сестра, которая попала в другой интернат. Он стал с самого первого дня ходить за мной. Чуть только освободится от занятий и ко мне. Выхожу после уроков, а он уже меня караулит. Меня сначала это бесило, надо мной смеялись все, кому не лень, а потом я к нему очень привязался. И он стал мне братом, единственной родной душой в интернате. А я, выходит, был для него сестрой. Он очень по ней скучал, мы вместе письма ей писали. Это каким же идиотом надо быть, чтобы брата и сестру в разные интернаты определить?
Потом я уже без него не мог. Его столько раз били за меня. Он терпел, ходил с синяками, но от меня не отходил. Мой Ванюша теперь в раю, я это знаю. Если он не попал в рай, то значит рая нет совсем!
Полтора года мы были вместе. Он уже во втором классе учился. Воспитатели на него рукой махнули, уже не наказывали за то, что он всегда со мной. Где мы с ним только не были!
Он всему научился. И рыбу ловить, и готовить, дрался как волчонок, даже старшие его не трогали. Только говорил мало, почти всегда молчал. Маленький, щуплый, глаза светлые, волосы льняные. Жаль, что у меня так и не было сына, я бы его Иваном назвал.
В тот день мы пошли на стройку. Мы часто убегали. Летом нас особо не трогали, главное, чтобы к ужину были на месте. Жарко тогда было. Мы в шортах и футболках. Я тогда уже курил, с сигаретами плохо было, воровали, где только могли. А на стройке можно было что-нибудь полезное найти и потом на сигареты поменять. К слову, сигаретами нас один воспитатель снабжал – естественно, по тройной цене.
Я тогда в первый раз посмотрел боевик и ходил как малолетка, ногами размахивал. Ваня со мной, карманы оттопырены, все время что-нибудь собирал. Его одноклассники уже покуривали, а он нет. И пить, и курить зарекся. Не хотел быть таким, как его испитая мамаша. Это они еще вместе с сестрой клятву дали.
Он показал мне, что пойдет посмотреть, что интересного в другой стороне стройки. В последнее время он почти совсем не говорил, все жестами, да нам и говорить не надо было. И так понимали друг друга с полувзгляда.
А я покопался немного в мусоре, ручку сломанную нашел и от нечего делать стал стенку пинать. Такая небольшая кирпичная кладка. Смотрю, поддается. Вот это да! Значит, я могу, как тот самурай, ногой кирпичи перебивать? И я начал ее долбить до одури. Прыгал как идиот, когда стена завалилась. Но кто же знал! Кто мог предположить, что Ванюша там, за стеной в ямке? Почему он не закричал? Теперь я думаю, что он потерял сознание от удара. Вот так я и убил его. Обрушил на маленького девятилетнего пацана кирпичную стену.
Нашел я его только через час. Я и звал, и плакал – стройка на отшибе, день выходной, и, как назло, ни одного человека поблизости не оказалось. Это было 10 июня – самое начало лета. Я еще не верил, на что-то надеялся, когда разгребал эти проклятые кирпичи. Но когда увидел его маленькую руку с перебинтованным мизинцем…
Я нес его на руках до самого интерната. И упал прямо под ноги дежурному воспитателю. Как я хотел умереть! Ваня был самым лучшим, самым чистым, а я его…
С того дня во мне что-то надломилось. И раньше, до Вани, моя душа была как мусорная свалка, а после его смерти там осталось пепелище: только зола и холод.
Как я жил дальше? Лучше спросите, как я с ума не сошел. Правда, в психушке побывал. Сразу после его смерти, с диагнозом: «Сильный стресс». Не ел неделю, кормили внутривенно. Один раз умудрился иглу из вены выдернуть. Кровища пошла, а мне сразу так хорошо стало, тепло. Только в глазах туман и сердце бьется все быстрее. Я глаза закрыл, лежу – улыбаюсь. Сейчас вся кровь вытечет, и я к Ване, на небо. Спасли. Доктор какой-то ко мне заглянул, палаты перепутал – козел. На небо я тогда бы не попал. Не берут туда самоубийц, они все здесь, рядышком – в аду.
Вот и все. Дальше моя жизнь пошла под откос. Школу я так и не закончил, прямиком в колонию попал. Потом побег. А, что теперь говорить! Такую жизнь, как моя, не стоит пересказывать, – не достойна. Только я долго еще вздрагивал, когда слышал его имя.
Ни видел я в аду ни костров, ни сковородок. После суда я оказался в маленьком городке, возле дома в три окна, на двери которого было написано мое имя. Я вошел в дом и упал на первую попавшуюся кровать. Слава Создателю, спал я без снов, не приходил ко мне Ванюша на этот раз.
День первый. Проснулся, а на дворе все тот же сумрачный день – без солнца. Небо серое, не поймешь, то ли вечер, то ли утро. Походил по дому. Все удобно и современно: спальня, кухня, ванна. Полная автоматизация, прямо мечта моего трудного детства.
Огляделся, вроде чего-то не хватает. Точно, нет никаких часов, ни больших, ни маленьких. Не нашел телевизора, радио тоже нет. Что вполне понятно, о чем здесь слушать новости?
Совсем неожиданно нашел магнитофон. Обрадовался – музыку я люблю. Включил, а там классика: скрипки, пианино. Я и не привык такое слушать. Походил по дому, чем бы заняться? Заглянул в небольшую комнатенку возле кухни, а там тренажеры. Здорово! Буду качать мышечную массу под симфонический оркестр. Зашел в зеркальную комнату, посмотрел на себя и обмер. Я уже и забыл когда был таким; наверное, сразу после колонии. Стройный, молодой, лицо без шрамов. Долго на себя смотрел, все вспоминал, каким стариком ушел из жизни. Зачем мне такой шикарный подарок в аду?
Во дворе дома небольшой садик. Несколько деревьев, клумба, цветы. Никогда в жизни садоводством не занимался, хотя мне это близко. Все какое-то не наше – слишком чисто и ухоженно. Что же мне делать?
День второй. Сегодня увидел человека. Он. Однако все по порядку.
На моей улице стоят восемь домов. Четыре с одной стороны дороги, четыре с другой. Мой дом крайний. Не знаю, есть ли здесь еще поселения, но кроме наших домов я больше ничего не видел. Стоят восемь домов, а вокруг… Трудно сказать что вокруг. Недалеко речка, а вот дальше… То ли лес, то ли постоянный туман. Не знаю. Горизонт здесь очень близко. И вроде бы пространство огромное, но даль не просматривается. Это трудно описать. Небо постоянно серое, и, похоже, солнца не будет совсем. Как тоскливо без солнышка, у меня на носу даже веснушки поблекли.
Нет никакой живности, ни птиц, ни насекомых. И ветра тоже нет, поэтому все время тихо, все приглушенно. Как в гробу.
Тот человек вышел из соседнего дома. Я копошился возле грядки и так ему обрадовался, что побежал за ним как был – с грязными от земли руками. Он шел впереди и меня не видел. Я его нагнал и только протянул руку к его плечу, как он обернулся. И закричал, жалобно так. Лицо руками закрывает, как будто я хочу его ударить. И пятится, все быстрей и быстрей. Он убежал, а я так обалдел, что, наверное, с минуту стоял с поднятой рукой и открытым ртом. Потом опомнился и рот закрыл.
Вечером увидел еще одного соседа, но тот убежал сразу же, как меня увидел. Итак, контакта соседями не получилось.
День третий. Вот что значит ад! Нашел хитро замаскированный бар с выпивкой. У меня даже руки тряслись, когда я себе виски наливал. Помниться, мелькнула мысль, что не стоит снова в пьянство ударяться. Выпил, задержал дыхание. Все честь по чести: и горло обожгло, и голова прояснилась. И больше ничего. Ни капли опьянения, как будто крепкую газировку выпил. Треть бутылки в моем желудке, а сознание только четче делается. Это для чего я пил? Чтобы острее почувствовать свое положение? Кстати, когда остатками виски я полил цветы, они тут же увяли. Ад на них не распространяется.
День четвертый. Слушаю музыку. Почему я раньше не любил классику? Особенно одна старинная испанская мелодия – слушал, и слезы жгли глаза, почище спиртного забирает. Всегда был уверен, что скрипичный концерт от слова скрип. А теперь, пожалуй, скрипка мой любимый инструмент. А я, к своему стыду, даже не знаю, сколько у нее струн. Вроде четыре. А может, пять?
День пятый. Все время думаю, вспоминаю. Ясно вижу лица ребят, воспитателей. Иногда приходят такие мелочи, что я диву даюсь, как я раньше этого не замечал? Удивительно, но даже я – сирота при живой матери – могу вспомнить много хорошего. Оказывается, меня окружало много хороших людей. И если вдуматься, их было больше, чем плохих. Просто они были не так заметны. И маленькая хромоногая сторожиха, всегда дававшая нам хлеба, и моя любимая учительница, и наши девочки. Где они сейчас? Раньше мне бы и в голову эта мысль не пришла, не до этого было. А сейчас они приходят ко мне во сне, и мне легче от их участия.
Это все хорошо, но я каждый день смотрю на свою цветущую физиономию и напоминаю себе, что я в аду. В том месте, где к очищению приходят через муки, и, как правило, адские.