Лента Мёбиуса - Александр Ломтев 5 стр.


Мы и верили и не верили, и страшно было – ужас!

Вроде и рядом Кереметь, а шли к ней долго, кругами он нас водил, что ли?

Наконец выбрели на большую круглую поляну. Вся она, где по колена, где по пояс, заросла густыми папоротниками. Старик остановился и велел нам разойтись по поляне, выбрать место и очертить вокруг себя ножом круг. Сказал, увидите цветок – не мешкайте, рвите, прячьте его за пазуху и бегите, не оглядываясь назад, по той же тропинке, по какой мы сюда пришли. А услышите, что кто-то окликает, зовет знакомым голосом, шумит – не отзывайтесь, не поворачивайтесь ни в коем случае – жизни лишитесь.

Тут мы совсем струхнули, но делать нечего, вытянув вперёд руки и осторожно ступая в кромешной тьме, разбрелись по поляне.

Я выбрал себе папортниковый участок погуще, достал ножик и очертил большой круг. И вот стоим, тишина кругом, ни мышь не пискнет, ни сова не прокричит, даже глаза стали слипаться, и если бы не ночной холод, я бы так и задремал стоя. Но холод бодрил, заставлял время от времени вздрагивать. Когда все уже, похоже, перестали ждать, послышался гул, словно где-то глубоко под землёй зазвонили тяжкие колокола. От дрёмы не осталось и следа. Пахнуло чем-то незнакомым, пронёсся вихрь, кожу покалывало, а волосы на голове зашевелились. И тут поляна осветилась множеством алых и малиновых огоньков, вспыхивавших то тут, то там! Я увидел, как из самого центра ближнего папоротникового куста показалась цветочная стрелка с бутоном, похожим на горячий уголь. На глазах у меня стрелка вытягивалась всё выше, а бутон разгорался всё ярче. И вдруг на одно мгновение показался огненный цветок совершенно невиданной красоты. Я застыл, а когда пришёл в себя и бросился рвать его, он вспыхнул и исчез. Но не успел я огорчиться, как то же самое стало происходить с соседним папоротником.

На этот раз, едва бутон раскрылся, я рванулся, вперёд, сорвал чудесный цветок и быстро сунул его за пазуху. Тут меня так ударило – словно электрическим зарядом, – что я потерял сознание. А когда кое-как пришёл в себя, увидел, что стою, прижимая руку к груди, вокруг рассвело, на папоротниковой поляне никого нет, а грудь жжёт, как от крапивы. Отнял я руку, рубашку расстегнул, а на груди то ли синяк, то ли ожог, а в ладони – не то земля, не то пепел. Пришёл в деревню, спрашиваю других ребят, что это было, а они молчат или плечами пожимают, ничего, мол, и не было. А глаза у всех испуганные.

Барыня

Дом Аобиса спал. Но спал не так, как в те дни, когда она только появилась здесь. Как всё изменилось с тех пор, когда Петенька Лобис привёз её сюда, в своё имение в глухом уголке Нижегородской губернии. Она вдруг вспомнила этот солнечный морозный день, Красивые сосны в сверкающем инее, красного петуха прыснувшего из-под колёс кареты. Петенька вынес её из кареты на руках, а у крыльца большого барского дома стояла выстроившаяся в ряд челядь и приветливо улыбалась.

А потом вдруг всё изменилось. Она стала замечать кривые усмешки и странные взгляды. Не скоро она поняла, в чём дело, не сразу узнала, что в деревне говорят, будто бы барин взял её в Питере из борделя. И она догадалась, что это скверная выдумка Селивана, барского кучера. Она была балериной. Очевидно, Селиван, дожидаясь барина в чайной у театра, наслушался разговоров о том, как полуголые барышни дрыгают перед господами ногами, и сделал такой незамысловатый вывод. Петенька любил её, но что он мог сделать, ведь при нём вся челядь раболепствовала перед ней, а она знала, знала, кем считают её в деревне. И старалась не выходить за ворота барского сада.

Она не любила Петеньку, но была благодарна ему за то, что после той безобразной истории с великим князем он забрал её сюда. Конечно, она скучала по Петербургу, скучала по подругам, по свету, по чистым метёным улицам и запаху свежих французских булок и кофе по утрам… Но здесь был покой. Весной соловьиная паника за окном, осенью золотой листопад, зимой яркий снег и разгоряченная тройка на узкой среди двухметровых сугробов дороге. И французские романы в летней сонной беседке. И поездки по крестным хлебосольным семействам.

Она и не заметила, как всё постепенно изменилось. Лишь когда тревога Петеньки стала явной, она догадалась оглядеться. Оказывается, шла война. Оказывается, воевали с германцем, и немец Петенька Лобис едва избежал переселения. Оказывается, деревня ополчилась против барина и грозит поджечь усадьбу. «За что, Петенька, мы же ничего плохого им не сделали?! Ты даже наоборот всегда помогал им…» А в ответ лишь беспомощная улыбка: «Не понимаю я…»

А потом, когда стало ясно, что чернь берёт верх, Петенька Лобис сбежал. Я вернусь за тобой, пообещал он. Но не вернулся.

Когда пришли реквизировать имущество, увидели, что реквизировать нечего. Куда девалось имущество, так и не узнали. Нашли только груды битого фарфора и хрусталя. Говорили, мол, барыня всю ночь в злобе била посуду. Но сама она молча пожимала плечами. И на все упрёки и вопросы говорила одно: я барину не жена… Тут-то и спасла её Селивановская выдумка про бордель. Её не тронули, и даже позволили остаться в комнатке в мансарде, и даже взяли учительствовать в сельскую школу, которая тут в доме Лобиса и обосновалась. Но она так и осталась чужой для этих людей. Она знала, что каждому вновь приехавшему в деревню, говорили: её барин из питерского борделя привёз.

Однако питерская гордость держала её стан несогбенно, и она всем смотрела прямо в глаза. Может быть, за это её не любили ещё больше.

Ей было всё равно, если бы не это ледяное одиночество. Одиночество подтачивало силу её духа. В ней начала расти печаль, которая постепенно выродилась в злобу, а злоба налилась горячей, едва сдерживаемой ненавистью. Почему жизнь так поступила с ней? За что так поступили с ней эти люди? Что сделала она им?

Годы шли, она старилась под неинтересные уроки, печальные прогулки по разросшемуся сосновому бору, сны о Питере и балете, и когда пришло время – умерла.

И вот теперь она бродила по дому, и сердце её переполняла горечь. Дом Петеньки Лобиса по-прежнему стоял прочен и неизменен, а жизнь текла сама по себе.

Деревня неподалёку росла и наливалась силой, потом уходили из неё мужики под вой баб, и она злорадствовала: поняли теперь и вы, что такое горе! Из окна было видно, как скудели поля, как таскали плуги по черной земле вместо лошадей худые печальные бабы, как проходили по пыльной дороге безрукие, безногие фронтовики. Потом жизнь в селе выровнялась, вспыхнула с новой силой, чтобы внезапно вновь увянуть. Она ничего не понимала этого, она вспоминала Петеньку – то с теплом, то с обидой, искала по дому забытую французскую книжку и не находила, натыкаясь по пыльным углам на портреты мужчин – одного лысого с бородкой, другого с усами.

Какое-то время дом пустовал, а потом в нём завелись странные люди в обносках, которые плохо говорили по-русски, неумело топили печи и с утра до ночи работали на соседних полях.

Целыми ночами она раздражённо металась по дому, и дом научился понимать её. Громко скрипел половицами, стучал ставнями и гудел дымоходами, отчего грязноватые спящие прямо в одежде насельники просыпались и испуганно вздрагивали. Иногда они не гасили на ночь свет.

Порой электричество пропадало, и тогда зажигали старые керосиновые лампы. Эти лампы особенно удручали её.

Однажды, когда буран вновь порвал провода, один из жильцов, разыскивая новое стекло для лампы, нашёл в чердачном хламе старую книжку. Это был её любимый французский роман. Поздним вечером жилец зажёг лампу, присел на низенькую табуреточку перед печкой, открыл дверцу и принялся листать книгу. Он тупо разглядывал томик, искал картинки, находил, аккуратно вырывал их, и когда нашёл и вырвал все, книгу бросил в огонь. Картинки он разладил и, сложив стопкой на столе, отправился спать.

Непотушенная лампа осталась на самом краю стола, тронь – и упадёт.

И ненависть вдруг выхлестнулась с невероятной силой, и она ударила несуществующей рукой по лампе с таким остервенением, что хлопнули не притворенные двери, покачнулась мебель и заскрипели половицы, дрожь пошла по дому, сквозняк пронёсся по затхлым, пропахшим кислой капустой комнатам, коридорам и каморкам.

И лампа упала, грянулась о грязный, давно не метёный пол, керосин потёк из неё, заливаясь в щели.

В первую секунду показалось, что огонь фитиля совсем погас, но синеватый язычок лишь померк на секунду и вновь вспыхнул ярче прежнего, огонь пошёл по керосиновой луже, набросился на мелкий сор, лизал керосин, проникший в щели, охватывал ножки дубового стола, подбирался к шкафам с тряпьём и лохматым обоям.

Дом Лобиса сначала озарился огнём изнутри, а потом вспыхнул и снаружи.

Когда лохматые с вытаращенными глазами выскочили из тяжёлых дверей жильцы, когда сбежались люди из деревни и кто-то зазвонил наконец в тревожный рельс, пламя над крышей дома плясало уже выше сосен.

Дом Лобиса сначала озарился огнём изнутри, а потом вспыхнул и снаружи.

Когда лохматые с вытаращенными глазами выскочили из тяжёлых дверей жильцы, когда сбежались люди из деревни и кто-то зазвонил наконец в тревожный рельс, пламя над крышей дома плясало уже выше сосен.

И вдруг все толпившиеся вокруг пожара среди криков, звона, треска и воя пламени услышали хриплый злорадный хохот. Народ онемел. И тут из толпы раздался голос какой-то старухи:

– Господи, барыня!..

Чёрные яйца

– Вот вам чёрные яйца…

– Но черных яиц не бывает!

– Да вы что – это же специальные яйца, грезодубовые, свежие, позаутру привезли. Без них никак нельзя, что вы! Подставляйте рюкзак.

– Осторожнее, они же разобьются.

– Нет, это особо прочные яйца, хоть в стенку мечите, ничего не будет.

– А как же их тогда бить-то?

– А зачем их бить?

– Ну, яичницу например…

– Да вы что, вчера родились, что ли?! Разве они для яичницы нужны?

– А для чего же?

– Послушайте, не валяйте дурака! Сами знаете.

– Правда, не знаю, скажите, в конце концов.

– Да вы что, как вам не стыдно, разве о таком вслух говорят!

– Ничего не понимаю!

– Ну, ладно, давайте на ухо скажу… Ближе, ближе. Чёрные, это не синие, понимаете, значит всё наоборот нужно делать. Понятно? Как синие, только наоборот. Теперь ясно?

– Как-то всё это странно. Может, я просто сплю и мне это снится?

– Ну, наконец-то догадался! Конечно, спишь. В этом-то и дело. Посмотри вокруг, видишь, как всё странно. Так наяву не бывает. А может быть, и не спишь. Да и какая, в сущности, разница, не имеет это значения. Давайте, не отвлекайтесь, вот вам чёрные яйца…

– Но чёрных яиц не бывает!

– Да вы посмотрите внимательно: это же специальные яйца – грезодубовые, свежие, позаутру привезли…

– А-а-а…

Уход

Когда все это произошло, я не стал выживать вместе со всеми в остатках города. Все делали вид, что ничего особенного не произошло, ходили на работу, которая теперь была никому не нужна, покупали в супермаркетах отравленную еду, разговаривали друг с другом как ни в чем не бывало. Никто не хотел признаться даже самому себе, что катастрофа лишила нас будущего и человечество доживает свои последние годы. А может быть, даже месяцы. Все решили просто проигнорировать случившееся… Больше всего меня изумляли гаишники, которые по-прежнему стояли на улицах и штрафовали водителей! Человек неисправим, человек никогда не хотел смотреть правде в глаза, прятался за свою привычку, как за броню… Но я вдруг понял, что среди этих каменных стен, сочащихся жестким излучением, среди напитанного радиацией и химией изобилия на прилавках, в нервных метаниях остатков делающего вид, что все хорошо, но страшно испуганного населения, стресс, излучение и химия убьют меня значительно быстрее, чем вдали от цивилизации, где-нибудь в лесной глуши. Случившемуся я совсем не удивился и не очень-то испугался. Это должно было произойти, не могло не случиться. Человечество давно шло к чему-то подобному, с упорством маньяков лепило катастрофу собственными руками. И она произошла…

И тогда я ушел как можно дальше от умирающего, агонизирующего, притворяющегося беспечным города в сосновый бор на берег чистой реки. Несколько дней я рубил толстые сосны, потом скатал из смолистых стволов избушку… И начал жить один. Пусть человечество догнивает без меня…

Теперь по утрам меня будит птичий гам; летом в окно плывет сосновый дух и запах черемух, зимой доносится крик черного ворона и завыванье метели. Осенью я брожу по березовой роще, что раскинулась на косогоре за излучиной реки. Замечал ли я, как приятен шорох желтых листьев под ногами в той, прежней жизни? Замечал ли я тот день, когда прилетал первый скворец весной, расцветал первый ландыш?..

У меня ничего нет, но мне ничего и не надо. За несколько лет я привык обходиться малым, тем, что даст возможность добыть сама природа. Что ж, человечество исчезнет, а природа останется, она не способна убивать сама себя, как это свойственно человеку. В кроне стоящей рядом с избушкой липы свили гнездо черные вороны, под крышей поселились белки, енот иногда проходит по песчаному берегу реки и совсем меня не боится. Несколько раз к моей избушке приходили медведи… Я разговаривал с ними; они слушали меня и уходили. А я даже не знаю, остался ли еще хоть один человек в покинутом мной городе; да и существует ли еще сам город. Утром солнце по-прежнему восходит на востоке, а вечером уходит за кроны сосен на западе. Последствия катастрофы еще не сказались на природе, и я часто думаю о том, как этот мир будет выглядеть лет через триста, когда последние следы человеческой деятельности зарастут дикими лесами, джунглями, поглотятся степями и пустынями. Появятся ли двухголовые медведи-мутанты или летающие киты, вырастет ли гигантская петрушка или яблоки величиной с арбуз. После такой катастрофы ждать можно всего, чего угодно. Правда, ждать и удивляться будет уже некому…

Мне хорошо. Несмотря на грусть о любимых когда-то людях, несмотря на печаль о гибели мира, о невозвратном, на душе моей покой. Что ж, человечество имело шанс прийти к своему золотому веку, но шансом этим не воспользовалось. Жадность, злоба, ханжество, неискоренимые пороки оказались сильнее души и разума… Что делать…

И если бы не видения, вызванные, очевидно, прогрессирующей лучевой болезнью, я был бы, пожалуй, даже счастлив. Эти видения на какое-то время лишают меня душевного равновесия, вносят диссонанс в мое простое и размеренное существование. Будь эти галлюцинации не так реалистичны, я, пожалуй, даже смирился бы с ними, не обращал бы на них внимания. Но болезнь зашла так далеко, что я уже не могу игнорировать эти видения, и они терзают мою душу. Может быть, их регулярное появление и эти бесконечные разговоры, вопросы, загадочные манипуляции – наказание за те грехи, что были допущены мной в той, докатастрофной жизни? Может быть, и всех оставшихся еще в живых людей терзают подобные белые навязчивые фигуры, возникающие ниоткуда и пропадающие в никуда… Хорошо, что времени между их появлениями все-таки достаточно для того чтобы прийти в себя… И я жду заката, когда последние оранжевые лучи солнца, пробив пестрые кроны сосен и старой липы, упадут на пол моей избушки, жду, когда золотой квадрат света из окна начнет краснеть и тускнеть, жду угасания дня, чтобы лечь в чистую свежую постель, положить голову на белоснежную подушку, завернуться в пахнущее крахмалом одеяло и сладко забыться. Уснуть, не ведая, удастся ли проснуться завтра, или все, наконец, кончится…

– Думаете, лечение не поможет?

– Думаю, нет. Шизофрения выстроила такую стену между реальностью и его новым миром…

– Бедняга…

– Не знаю, не знаю. Иногда я думаю, что ему там гораздо лучше, чем нам здесь. Он никому ничего не должен, тихо существует себе, зная, что человечество доживает свои последние дни и поделать с этим уже ничего нельзя. Этой решетки на окне для него не существует. Он слушает птиц, с медведями разговаривает, грустит светлой грустью, засыпает под шум ветра… Мне и самому порой кажется, что в его палате пахнет сосной, а по утрам кукуют кукушки.

Шаг с крыши

Лет в четырнадцать мне вдруг начал сниться «многосерийный» сон. Едва я касался головой подушки, как оказывался в другой жизни. Там, в том сне, был этот же город, эта же школа, родители, друзья. Но были и люди, которых в реальной жизни не было. Там, в параллельной жизни, все было по-настоящему, очень буднично и реально – никакой фантастики. Я там даже спал, и во сне сна – летал. Жизнь здесь и жизнь там шла по одним и тем же законам, с одним течением времени и периодичностью событий.

Сначала мне все это казалось страшно интересным. Я даже рассказал о сне своим закадычным друзьям, на что мне было сказано, что «так бывает». А Юрка поведал о том, что ему уже год время от времени снится один и тот же сон.

Мне стало даже интересно, что произойдет в новой «серии»? Впрочем, чего-то особенно выдающегося во сне не происходило. Я учился, гулял, дрался, читал, попадал в неприятные и в приятные ситуации, ездил зайцем на обшарпанном автобусе 3 «а», ходил на «Неуловимых мстителей», обменивался марками с Юркой и мечтал о собаке. Чего не хватало моему сознанию в этой реальности, если оно сконструировало параллельную жизнь, – до сих пор не могу понять. Тем не менее, вторая «сонная» жизнь все длилась и длилась, и я даже стал к ней привыкать.

Однако через полгода я вдруг с ужасом осознал, что временами начинаю путаться: где явь, а где сон. Утром, открыв глаза, порой мучительно пытался понять – я проснулся или заснул? Ведь поначалу, проснувшись, я сразу понимал, что видел сон, а во сне о реальной жизни не помнил. Но постепенно все стало меняться. В школе, задремав на очень уж занудном уроке, пригретый горячим апрельским солнышком в широком окне, я вздрагивал в холодном поту, потеряв ощущение места и времени: где я – «там» или «здесь»?! Я встречал на улице человека и знал, что знаю его, но никак не мог вспомнить, кто он. Или еще хуже – в «сонной» жизни я с человеком хорошо знаком, даже дружу, а наяву он, встречая мою улыбку, удивленно поднимает брови. Иногда посреди какого-нибудь дела или разговора с друзьями я испытывал сильнейшее ощущение дежавю, понимая, что все это уже было. Во сне? Иногда в такие моменты я заранее знал, что скажет сейчас человек, что ему ответят, что случится – упадет ли ложка на пол или пропорхнет в окне голубь. А иногда, как ни пытался вспомнить, что будет дальше (например, какая выйдет оценка за сочинение), – никак не мог. Часто во сне меня настигали воспоминания из реальной жизни, которые я воспринимал как запомнившийся сон.

Назад Дальше