Что сказать на это? Долго ли еще будут западные газеты и журналы настаивать на том, что любую позитивную информацию о Советском Союзе необходимо корректировать, непременно добавляя в бочку меда ложку дегтя?
Мария Владимировна Степанова и Анна Ивановна Зеленова. Две ленинградки, две судьбы среди целой мозаики, заполнившей страницы специального номера журнала и составившей историю града Петра, города Ленина, колыбели трех революций.
Я очень гордился нашим трудом, но руководству АПН он не понравился. «Почему так мало говорится о руководящей роли партии? – спросили меня. – Почему вы столько написали о бедах и трагедиях? Где присущий нам оптимизм?» Номер все же вышел, было слишком поздно менять его, но из него выбросили целые куски, в частности, тот, который объяснял подлинные причины неслыханного голода, приведшего к смерти около миллиона жителей, – повинны были и партийные органы, и военные, совершенно не подготовившиеся к германскому наступлению…
Во времена маккартизма в Америке замечательный киносценарист Далтон Трамбо, один из так называемой «голливудской десятки»[5], написал небольшой памфлет под названием «Время жабы».
Оказывается, древние римляне придумали рецепт, чтобы легче было жить, когда наступали плохие времена, – надо было съесть живую жабу. Сколь бы отвратительным ни было время, оно не могло быть отвратительнее поглощения живой жабы. Съешь ее, и все остальное покажется не таким уж мерзким, – так советовали современники Юлия Цезаря. Для американцев маккартизм являлся «временем жабы». Для меня – и не только для меня – таковыми стали годы правления Брежнева.
Кастрация специального номера Soviet Life была лишь предвестником последующих перемен. Это походило на первое дуновение холодного ветра, от которого поеживаешься, но потом забываешь, ведь до зимы еще, кажется, далеко. А холода наступали.
Вскоре Театр на Таганке и Юрий Петрович Любимов оказались на мушке у государственной цензуры. Пьесы кромсались, запрещались, каждая новая постановка превращалась в борьбу не на жизнь, а на смерть между Таганкой и бюрократическим аппаратом, представленным в данном случае Министерством культуры. Аппарат всегда стремился к единообразию, все, что отличалось, все, что «вытарчивало», перемалывалось. Таганка и в самом деле «вытарчивала». В свое время Любимова расстреляли бы либо задавили, как, например, задавили Михоэлса. При более «гуманном» правлении Брежнева его вынудили покинуть страну, да и не только его. Десятки советских художников, писателей, поэтов, режиссеров, ученых постигла та же участь. Впрочем, слово «вынудили» следует употреблять осторожно…
Весной 1987 года я оказался в Голливуде, куда американские кинодеятели пригласили небольшую группу своих советских коллег (меня включили в делегацию по настоянию тогдашнего первого секретаря Союза кинематографистов СССР Элема Климова, считавшего, что мое знание Америки и моя известность среди американцев могут пригодиться). Нас приняли исключительно радушно, в нашу честь устраивали банкеты, и я хорошо помню, как на одном таком банкете Климов подчеркнуто и публично отказался от общения с Андроном Сергеевичем Кончаловским, который за несколько лет до этого уехал работать в Соединенные Штаты. Потом я спросил Климова, почему он так поступил, и он ответил: «Понимаешь, Андрон пошел по пути наименьшего сопротивления. Пока мы воевали, пытались делать честные картины и получали по башке от бюрократов, а многие из нас и голодали, потому что эти сволочи лишали нас права на работу, он женился на француженке и удрал. И не вернулся. Благодаря папе ему сохранили гражданство, да и вообще не предали анафеме, как случилось с другими, например, с Тарковским. Когда было тяжело и страшно, он струсил, а теперь, когда времена изменились, он хочет пристроиться к тем, кто дрался за эти перемены. И я ему в этом деле не помощник!»
Я знаком с Андроном с 1957 года. Это, безусловно, один из самых умных, эрудированных и интересных людей, каких я когда-либо встречал. Я не могу сказать, что мы с ним близкие друзья. Скажу больше: я не уверен, что у Андрона вообще есть близкие друзья. Но у нас вполне приятельские отношения. Я привел этот эпизод, потому что считаю важным сегодня напомнить, чем являлся «железный занавес», каких неимоверных усилий стоило получить разрешение на выезд, и показать, как некоторые люди – в том числе такие порядочные и честные, как Элем Климов, воспринимали отъезды подобного рода. Я не согласен с Климовым. Я неоднократно говорил и повторяю: всякий человек имеет право уехать куда хочет и вернуться когда хочет. Но в то же время мне его реакция совершенно понятна.
* * *Отец Кончаловского – Сергей Владимирович Михалков, писатель средненький, но выдающийся оппортунист, человек, презираемый всеми мне знакомыми представителями советской интеллигенции, человек, щедро награжденный властью за полное отсутствие каких бы то ни было принципов– кроме принципиального прислуживания власти предержащим. Он имел в брежневские годы значительное влияние и «выход» на кого угодно, и нет сомнений, что он прикрыл Андрона. Хотя я не удивился бы, узнав, что он при этом больше исходил из соображений собственной безопасности, нежели из нежных отцовских чувств, – ведь если бы в историю влип его сын, его призвали бы к ответу.
Я хорошо помню рассказ Маршака о том, что где-то в 1935 году к нему пришел мало кому известный Михалков с детским стихотворением, в котором все издевались над несуразно высоким дядей Степой. Маршак – с его слов – переписал стихотворение и вернул его Михалкову в том виде, в каком его все знают. Правда? Теперь не разобраться. Может, Маршак как детский писатель завидовал Михалкову? Тоже вероятно. Факт, что Маршак не любил Михалкова, называл его «севрюжьей мордой» и «гимнюком». Последнее связано с тем, что Михалков являлся соавтором слов Гимна Советского Союза, в котором фигурировало имя Сталина. После разоблачения Хрущевым культа личности И. В. Сталина Михалков быстренько переписал слова гимна – уже без упоминания имени «вождя». Когда же исчез СССР и потребовался совершенно новый гимн, но на старую музыку, Михалков вновь исполнил заказ.
Он был щедро награжден властью: Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской премии, трех Сталинских премий, кавалер ордена Андрея Первозванного. И автор таких тошнотворных стишков, как:
Чистый лист бумаги снова На столе передо мной, Я пишу на нем три слова: «Слава партии родной».
Или:
«Коммунизм»!Нам это слово Светит ярче маяка. «Будь готов!» – «Всегда готовы!» С нами ленинский ЦК!
К этому портрету следует добавить, что СВ. Михалков принимал активное участие в кампании против «безродных космополитов» (читай – евреев), клеймил Пастернака, Солженицына и Сахарова. В общем, замечательный был человек.
* * *Позиция Климова точно определяет своего рода Рубикон, разделявший представителей интеллигенции в Советском Союзе – были те, которые по собственной доброй воле покидали страну, и те, которые оставались. Нет сомнений, что оставшиеся смотрят на уехавших с некоторым чувством превосходства и брезгливости. Что и говорить, эмигрировавшие выбрали легкий путь. Они не захотели отстаивать истину в своей стране, они отказались от борьбы и ее последствий, они, попросту говоря, бежали. Более того, осознанно или не отдавая себе в этом отчета (это значения не имеет), они позволили себя использовать силам, которым на самом деле совершенно наплевать как на судьбы России, так и на то, что может произойти с ее народом. Бежавших и так называемых «невозвращенцев» повсеместно демонстрировали в качестве живых доказательств того, что Советский Союз – «империя зла», эти люди становились пешками в политической игре, принесшей гораздо больше вреда их стране, нежели блага.
Все сказанное абсолютно не относится к тем, кого насильственно выдворили из страны, кого вынудили уехать, кого вдруг совершенно беззаконно лишили гражданства в то время, когда они находились за границей. Можно не соглашаться с политическими взглядами Солженицына, Бродского, Ростроповича, Неизвестного, Галича, Любимова и других, но нельзя сомневаться в их мужестве и порядочности.
Все это подводит меня к фигуре Андрея Дмитриевича Сахарова, о котором я пишу сейчас в контексте на первый взгляд не связанного с ним эпизода – Чехословакией 1968 года.
Весной 1968 года события, которые разворачивались в Чехословакии, вызывали во мне и чувство надежды, и ощущение неминуемой беды. Я ведь всегда верил: социализму под силу то, что недоступно ни одной другой системе, – создать общество, которое ив самом деле соответствует вековой мечте, общество, которое не основано напротиворечиях между разными группами, на борьбе, на противостоянии личности и толпы. И вот теперь мне показалось, что именно такой социализм возникает в Праге – и на этом держались мои надежды. Но одновременно я знал, что советское руководство не позволит этому случиться. Откуда я это знал? Не могу сказать. Знал, и все. На уровне подсознания, на уровне крови и плоти. Но мозг отвергал это знание, не желал признавать его. И потому в течение всей этой весны и лета я утверждал, что мы никогда не введем войска в Чехословакию. Это было как «Отче наш» – ты повторяешь его без конца в надежде, что частое повторение приведет к исполнению желания. Я публично отрицал возможность вторжения, поднимал на смех тех, кто предсказывал его, а внутренне готовился к неизбежному. И когда 21 августа, ранним солнечным московским утром объявили о совместном вводе войск сил Варшавского договора, я был к этому готов. Я даже подыскивал рациональное объяснение, чтобы оправдать это вторжение.
Все это подводит меня к фигуре Андрея Дмитриевича Сахарова, о котором я пишу сейчас в контексте на первый взгляд не связанного с ним эпизода – Чехословакией 1968 года.
Весной 1968 года события, которые разворачивались в Чехословакии, вызывали во мне и чувство надежды, и ощущение неминуемой беды. Я ведь всегда верил: социализму под силу то, что недоступно ни одной другой системе, – создать общество, которое ив самом деле соответствует вековой мечте, общество, которое не основано напротиворечиях между разными группами, на борьбе, на противостоянии личности и толпы. И вот теперь мне показалось, что именно такой социализм возникает в Праге – и на этом держались мои надежды. Но одновременно я знал, что советское руководство не позволит этому случиться. Откуда я это знал? Не могу сказать. Знал, и все. На уровне подсознания, на уровне крови и плоти. Но мозг отвергал это знание, не желал признавать его. И потому в течение всей этой весны и лета я утверждал, что мы никогда не введем войска в Чехословакию. Это было как «Отче наш» – ты повторяешь его без конца в надежде, что частое повторение приведет к исполнению желания. Я публично отрицал возможность вторжения, поднимал на смех тех, кто предсказывал его, а внутренне готовился к неизбежному. И когда 21 августа, ранним солнечным московским утром объявили о совместном вводе войск сил Варшавского договора, я был к этому готов. Я даже подыскивал рациональное объяснение, чтобы оправдать это вторжение.
Если ты поддерживаешь страну, которая (хотя бы теоретически) основана на принципах, которые тебе дороги, и стремится (по крайней мере на словах) создать такое общество, о котором ты мечтаешь, ты склонен оправдывать почти любые ее действия. Полагаю, это верно вообще, но применительно к Чехословакии эта истина обрела для меня особое значение.
Во время Пражской весны Запад заходился от восторга. Дубчек был всеобщим любимцем, и выражение «социализм с человеческим лицом» слетало с губ каждого. Но в действительности Запад более всего страшился (и продолжает страшиться) именно этого: социализма с человеческим лицом. Если социализм способен не только гарантировать экономические и социальные права каждого, но и предоставить всем и каждому демократические свободы, которыми так гордится Запад, да к тому же быть экономически эффективным, чтобы уровень жизни каждого человека стал приемлемым, – разве это не представляет смертельной угрозы капиталистическому строю? Целые поколения американцев выросли в уверенности, что автомобиль – американское изобретение (хотя на самом деле эта честь принадлежит Германии) и что американские автомобили не имеют себе равных в мире (когда-то это было правдой); но сообразив, что японцы производят автомобили лучшего качества, да к тому же более дешевые, чем «Форд», «Крайслер» и «Дженерал Моторс», они, американцы, принялись покупать японские машины. Такова природа человека. По аналогии можно сказать: если американцы, или любой другой народ, придут к выводу, что другая система предлагает им более привлекательные условия, нежели те, в которых они живут, рано или поздно они «приобретут» ту систему.
Понятно, Запад больше этого не страшится. Социализм – по крайней мере тот вариант, который попытались построить в Советском Союзе, – показал свою полную нежизнеспособность. Можно сколько угодно рассуждать на тему «а что было бы, если бы Дубчеку удалось сделать то, что он хотел», однако никакого толка не будет. Торжественные похороны этого социализма состоялись уже довольно давно, и ни о каком воскрешении речь не идет.
* * *Именно такой системой мог бы стать «социализм с человеческим лицом».
В значительной своей части поддержка, оказываемая Западом Дубчеку, была вполне искренней, правда, имелось в ней и заблуждение: люди в своем большинстве «чувствовали», что Дубчек пытается сделать что-то хорошее, хотя спроси их о сути этого «хорошего», вряд ли кто ответил бы. Точно так же они «чувствовали»: коммунизм – это плохо, но не имели ни малейшего представления о том, что же именно предлагает обществу коммунизм. Однако те люди на Западе, которые определяли политику, были к Дубчеку совершенно равнодушны. Я не сомневаюсь в том, что они с особым рвением рекламировали Дубчека и его сторонников, исходя из убеждения, что он провалится и СССР вмешается.
Я уверен, что основная сила капиталистического мира, в частности, Трехсторонняя комиссия, не может мириться с существованием социализма с человеческим лицом, поскольку такой социализм вышибает из-под нее стул, рушит всю ее идеологическую структуру. Нежелание этих людей даже теоретически допускать существование «человеческого» социализма не менее догматично, чем самый догматический марксист. В какой-то степени это напоминает мне прелестный рассказ Филиппа Рота «Обращение евреев». Дело происходит в хедере. Раввин Биндер объясняет своим ученикам, что для Бога нет ничего невозможного. Тут мальчик Оззи Фридман спрашивает: если Бог может все, почему же он не смог сделать так, чтобы женщина забеременела непорочным образом? Раввин Биндер оказывается в тяжелом положении. С одной стороны, если Бог не способен совершить такое, в общем, плевое дело, тогда он вообще ни на что не способен. С другой стороны, если Бог мог так устроить, чтобы женщина родила беспорочно, тогда нужно признать, что Иисус Христос мог быть Божьим сыном – а это вышибает из-под иудаизма самую ее основу…
Известие о вторжении в Чехословакию повергло меня в глубокую депрессию. Это был великий праздник для антисоветистов и антикоммунистов! Это был мрачный, отчаянный, темный день для меня, для тех, кто все еще верил в существование идеалов.
И возникла дилемма: высказать все, что я думаю, невзирая на последствия? Осудить правительство и страну, которые я тогда считал своими, за этот акт тирании, которому нет оправдания? Подыграть таким образом моим противникам, которые наверняка похвалят меня за честность и похлопают по спине, пока я не испытаю острое чувство омерзения от этого прикосновения? На самом деле ответ может быть только один: да. Не изменяй себе ни при каких обстоятельствах. Не имеет значения, кто пытается воспользоваться тобой, кто и как применяет твои слова и поступки. Лучше всех этот принцип выразил Линкольн: «Я делаю все, что могу, настолько хорошо, насколько могу, и собираюсь делать так до самого конца. Если итог будет в мою пользу, все, что скажут против меня, не будет означать ничего. Если же итог будет против меня, то и десять ангелов, клянущихся в моей правоте, не изменят ничего».
Но летом 1968 года я не был готов так поступать. Я с этой дилеммой не справился, как не справились многие, кто поверил в большевистскую революцию, был предан идеям и идеалам социализма и цели построения коммунистического общества, кто поддерживал Советский Союз и кто – именно из-за всего этого – не смог и по сей день не может признавать не только ошибки, но и преступления, допущенные этой страной. Речь идет о людях мужественных, о людях, которые, не скуля и не жалуясь, страдали за свои взгляды и веру, речь идет о несомненно честных людях – собственно, именно это и объясняет, почему они мучились и мучаются на дыбе этой дилеммы. Для них вопрос «быть или не быть» сводился и сводится к вопросу: как могу я открыто критиковать Советский Союз, если тем самым даю козыри его врагам? Разумеется, есть и другой вопрос, куда менее благородный: что будет со мной, если я выскажусь? Не случится ли что со мной? Понятно, что случится. Вопрос лишь в том, насколько это будет тяжело.
Итак, я находил оправдания произошедшему. Например, утверждал, что ситуация в Чехословакии в какой-то момент перестала отвечать чаяниям народа, более не преследовала цели создания «человеческого» социализма, напротив, была нацелена на его уничтожение. Я говорил, что народ оставили в стороне, что средства массовой информации не представляли интересы народа, что Дубчек и компания продались Западу, о чем свидетельствовало открытие ими границы с ФРГ. Я утверждал, что Запад хотел добиться падения правительства ЧССР, его замены прозападным правительством и, учитывая, какую роль сыграла эта страна в качестве детонатора Второй мировой войны, учитывая ее ключевое стратегическое расположение в самом сердце Европы, Советский Союз и его союзник не могли не увидеть во всем этом угрозы своей безопасности. Я тогда был убежден, что это вполне весомые доводы, да и сегодня продолжаю так считать. Но я должен был добавить к ним лишь несколько слов: тем не менее нет оправдания вторжению, невозможно оправдать присутствие советских танков на улицах Праги; наступит день, и мы признаем этот факт и будем сожалеть о принятом решении. Добавь я эти слова тогда, мне не в чем было бы упрекнуть себя сегодня. Но я этого не сделал.