Некоторые литературоведы считают, что история Прадье была использована Флобером при работе над «Госпожой Бовари». Вообще роман вобрал в себя многие бытовые эпизоды, которые помогали автору конкретизировать материал. В него вошли и личные наблюдения, и факты собственной биографии. Вплоть до таких, как случай с печаткой, которую Эмма Бовари принуждает Родольфа принять от нее в дар: печатку с такой же надписью подарила Луиза Коле своему упрямому Гюставу. Видимо, в произведении действительно можно обнаружить отголоски трудных отношений Флобера и Луизы, черты характера Музы. Однако под пером писателя все это утрачивало биографический смысл.
Главное, на чем Флобер сосредоточил свою задачу, — показать обыденный мир с его скукой и пошлостью. Легче, конечно, изобразить драму — она всегда исключение, а он должен показать правило. Следовательно, не нужно ни чудовищ, ни героев! С ловкостью канатоходца ему предстояло пройти над бездной— между лиризмом и вульгарностью и дать сочетание пошлости и трагизма.
В этом и будет состоять отличие Эммы Бовари от главного ее прототипа Дельфины Деламар. История прообраза — тривиальный случай из провинциальной жизни. Судьбы обеих весьма схожи, но и далеки друг от друга. Обе живут в мещанской «зловонной среде» в которой, по словам Флобера, ему приходилось «барахтаться» и от которой его чуть не физически тошнило. Ежеминутно он должен был влезать в шкуру несимпатичных ему людей, обитателей серого буржуазного мирка. Казалось, писатель повторил в романе историю Дельфины Деламар достаточно точно, в полном соответствии с подлинным случаем. Но не совсем так. Флобер воспользовался жизненным фактом как материалом для своего повествования. Образ главной героини оказался весьма далек от прототипа. Эмма Бовари — порождение «зловонной среды», но и ее жертва.
Эмма мечтает об иной жизни, грезит о любви, чуждой банальных супружеских отношений. Сама порождение мира пошлости, она тянется к возвышенному. Но ей не суждено вырваться из своей среды, попытки найти настоящую любовь оборачиваются заурядным адюльтером: в любовниках она находит то же, что и в муже — «пошлость брачного сожительства».
По словам Сент-Бёва, Флобер сумел дать анализ— глубокий, тонкий, обстоятельный — чувств и поступков своей героини, проникнуть в сердце госпожи Бовари. Ему это удалось потому, что он владел «пером так, как иные — скальпелем», заметил тот же Сент-Бёв. Но и сам Флобер говорил, что, анализируя поступки своей героини, ощущал холод скальпеля, проникающего в его тело. «Сердце, которое я изучал, было мое собственное сердце».
Он надеялся, что роман, рождавшийся в муках творчества, станет пределом психологического постижения характера героини, захваченной «поэзией любви». Флобер смел думать, что ему удастся показать трагедию чувств в мире мещанства — ведь если говорить о любви, то это был главный предмет его размышлений в течение всей жизни.
И тем не менее каждая страница давалась ему с неимоверным трудом. «Отвратительная работа!»— жалуется он Луизе Коле в моменты творческого застоя. Однако, пережив минуты вдохновения, признается, что любит свою работу яростной и извращенной любовью, как аскет власяницу, раздирающую ему тело.
Он переделывал фразы, перечеркивал, исправлял до тех пор, пока нельзя уже было ничего разобрать. Тогда страница летела в корзину, и он начинал заново. Зато какое блаженство испытывал, удачно завершив главу или эпизод. Теперь можно было выкурить трубку и отправиться в сад, захватив написанное. Прохаживаясь по липовой аллее, он вслух читал рукопись, изумляя соседей громоподобными раскатами голоса. «Опять господин Флобер горланит», — удивлялись они. И действительно, он «горланил», напрягая голос, как бы проверяя декламацией звучность и ритм текста. Каждая страница словно вторично рождалась в раскатах его могучего баса. Окончив «сеанс», Флобер возвращался в дом обедать.
Наскоро проглотив еду, что всегда вызывало недовольство матушки, он спешил вернуться в кабинет, где «оставил молодую, запутавшуюся в грехах женщину». Десятилетняя Каролина Амар, дочь его покойной сестры, прекрасно знала эту романтическую госпожу. Когда дядя Гюстав вставал из-за стола, он обычно говорил: «Что ж, пора вернуться к Бовари…»
Толстый позолоченный Будда бесстрастно дремлет в углу комнаты. Он всегда одинаково безразличен и к холодному зимнему ветру, и к затяжному осеннему дождю, и к бушующей за окном реке. Так же спокоен он и перед лицом страстей. И как бы ни был взволнован хозяин кабинета, восточный истукан взирает на него с обычным равнодушием.
А между тем хозяин действительно очень возбужден. Лицо его вздулось от прилива крови, шея налилась, лоб побагровел. Вобрав голову в могучие плечи, он уставился на исписанный лист бумаги. Только что отравилась Эмма Бовари. «Она двинулась прямо к третьей полке, схватила синюю банку и, вынув горсть белого порошка, тут же принялась глотать». Флоберу стало тяжелее дышать, грудь стеснило и он вдруг почувствовал странное сильное недомогание. Не хватало воздуха, он задыхался. Во рту отчетливо ощущался вкус мышьяка, который только что проглотила Эмма. Прикрыв рот рукой, Флобер едва успел выбежать из кабинета. Его вырвало…
«Буржуа и не догадываются, что мы подаем им на стол наши сердца. Род гладиаторов не вымер, каждый художник принадлежит к этому роду. Он развлекает публику своей агонией».
В этот вечер с радостью и облегчением он написал, что «Бовари» близится к завершению.
Как измучила его эта книга, Боже, как он устал, сколько выстрадал! Предложи ему сейчас кто-нибудь начать снова этот проклятый роман, он не согласился бы ни за какие миллионы. В минуту отчаяния он пишет на уголке письма: «Пора кончать с „Бовари“!.. Нет, эта книга — не мое детище, не моя плоть, не мной выношена…»
Пятьдесят три месяца упорного труда и ежедневного — днем и ночью — общения с тенью Дельфины Де-ламар, принявшей облик Эммы Бовари. За это время было исписано тысяча семьсот страниц — чтобы оставить в окончательном варианте около пятисот.
Наконец, в конце мая 1856 года Флобер отправил рукопись в редакцию «Парижского обозрения». Роман был опубликован и расходился сверх ожиданий автора.
«Только женщины, — записывает Флобер в те дни, — смотрят на меня, как на „ужасного человека14. Находят, что я слишком правдив». Однако кое-кто усмотрел в книге нечто иное, более опасное, нежели правда.
Случалось в истории, и не раз, что литературное сочинение и его автор были преследуемы судом. Но, пожалуй, ни в одну еще эпоху не преследовали писателей за их книги так яростно, как во времена Второй империи. Первое, что предпринял Наполеон III, захватив власть, — упразднил закон о свободе печати. Теперь, репрессии грозили любому изданию, и прежде всего журналам и газетам, заподозренным в отсутствии политической лояльности.
Полицейские меры принимались и против тех писателей, которые в своих произведениях якобы нарушали правила общественной нравственности. По обвинению в «аморальности» к суду в то время привлекались Ш. Бодлер, братья Гонкуры, Э. Фейдо, Т. Готье, Э. Золя. Оказался на скамье подсудимых и Г. Флобер.
Ему инкриминировали оскорбление общественной морали, религии и добрых нравов на основании закона от 17 мая 1819 года и 59-й и 60-й статей уголовного кодекса.
Вместе с писателем перед судом предстали редактор «Парижского обозрения» господин Пиша — за то, что поместил в своем журнале столь вредное сочинение, как «Госпожа Бовари», а также господин Пилле, типограф, — за то, что напечатал его.
В сущности, под предлогом борьбы с безнравственностью в литературе власти вели наступление на свободомыслие. Негодование властей вызвал не только сам роман Флобера, но и то, что он появился в таком либеральном издании, как «Парижское обозрение». Этот журнал, занимавший враждебную правительству позицию, полиция уже дважды предупреждала. Теперь представлялся случай разделаться с ним окончательно. Словом, подоплека была явно политическая, а не литературная, хотя правительство и пыталось представить свои действия как акцию, направленную исключительно против безнравственного и антирелигиозного сочинения. С этой целью выискали в книге Флобера несколько непристойных и безбожных отрывков. Писателю пришлось предстать перед судебным следователем, и судопроизводство завертелось.
Что ожидало его в случае признания виновным? Возможно, год тюрьмы, не считая штрафа в тысячу франков. Сверх того, замечает в те дни писатель, каждая книжка отдельного издания подверглась бы жестокому надзору и мелочной критике господ из полиции, а в случае рецидива он снова очутился бы на «сырой соломе тюремной камеры», приговоренный к пяти годам заключения. Короче говоря, он не имел бы возможности напечатать ни одной строчки.
С горечью Флобер пишет, что ему довелось узнать, как неприятно быть уличенным в политическом деле, а также убедиться в том, какая сила таится в социальном лицемерии. «По нынешнему времени всякое изображение становится сатирой, а история является обвинением», — замечает он.
С горечью Флобер пишет, что ему довелось узнать, как неприятно быть уличенным в политическом деле, а также убедиться в том, какая сила таится в социальном лицемерии. «По нынешнему времени всякое изображение становится сатирой, а история является обвинением», — замечает он.
Однако хочешь не хочешь, пришлось отправиться в шестую палату суда исправительной полиции.
31 января 1857 года перед судом предстал высокого роста господин с длинными усами, глубокими залысинами и покрытыми красными прожилками щеками.
Обращал на себя внимание его шикарный костюм, сшитый у Вассёра и Рубо, лучших столичных портных. Это был Флобер. Публика с интересом наблюдала за неизвестным доселе автором скабрезного романа.
— А эти двое, рядом с ним на скамье, кто они?
— Говорят, пособники, поставляли ему товар для «живых картин», — судачили обыватели.
Но были в зале, конечно, и те, кто сочувствовал писателю, его друзья, коллеги-литераторы.
Ровно в десять часов утра началось слушание дела.
Председатель суда Дюбарль занял место между двумя своими помощниками Дюпати и Наккаром. Красноречивым движением Дюбарль предложил начать обвинительную речь. Господин товарищ прокурора Эрнест Пинар, с желчным лицом и всклокоченными бакенбардами, требует, чтобы суд стал на защиту попранной нравственности. Речь обвинителя изобилует восклицаниями, полна сарказма и издевок. Не жалея красноречия, блюститель закона доказывает, что книга Флобера «пагубная, безнравственная по самой своей сути. В ней высмеиваются неприкосновенные общественные институты и священные религиозные обряды, изображены исполненные похоти картины.
— Мы требует только одного, — провозглашает прокурор, — соблюдения закона! Можете проявлять снисходительность к Пилле, сколько вам угодно! Будьте великодушны к Пиша… Что касается Флобера, то он является главным виновником и именно к нему вы должны отнестись со всей строгостью. Я свою задачу выполнил. Но я спрашиваю вас, господа, кто противостоит в книге преступной жене-самоубийце? Кто из персонажей романа имеет право ее судить? Я скажу вам— никто, ни одно из действующих лиц. В самом деле, если глупый муж еще сильнее любит свою жену, узнав об ее изменах, если общественное мнение олицетворяют карикатурные персонажи, а религиозное чувство — смешной священник, значит, в книге Флобера лишь одно лицо остается правым и царит, вознесенное надо всем: это Эмма Бовари!
Затем, указывая на шесть журнальных книжек «Парижского обозрения» в желтых обложках, которые лежали перед ним, и как бы черпая в них вдохновение, прокурор продолжал:
— Автор приложил множество стараний, он употребил все доступные ему красоты слова, чтобы живописать эту женщину. Попытался ли он описать при этом ее душу? «Обвинитель потряс в воздухе номером журнала. — Отнюдь нет, — и актерским жестом бросил книжку на стол. — Может быть, он описал ее сердце? — патетически вопрошал он. — Вовсе нет. Ее ум? Увы, нет. Тогда, может быть, ее физическую привлекательность? Тоже нет. О, я хорошо знаю, что портрет госпожи Бовари после супружеской измены относится к числу блистательных портретов, однако прежде всего он дышит сладострастием; позы, которые она принимает, будят желание, а красота ее — красота вызывающая… — почти прокричал последние слова слуга закона, как бы предупреждая об опасности, таящейся в желтых книжках, лежащих перед ним на столе.
Едва себя сдерживая, весь побагровевший, Флобер слушал обвинительную речь. Временами лицо его становилось бледным как полотно, и ему казалось, что в зале судят, смешивая с грязью, вовсе не его, а женщину, которую он сотворил силой своего воображения, стоявшую теперь перед судом и вынужденную публично отвечать за свои поступки.
Стиснув вспотевшие пальцы, Флобер изучает рысье лицо паяца-прокурора. Про него говорят, что сам он является автором непристойных стишков, которые тайком ходят по рукам. И этот блюститель нравственности позволяет таскать за волосы несчастную Бовари, точно распутную женщину, перед всей исправительной полицией, перед публикой! Если бы все они были искренни, то, напротив, должны бы признать, что он, автор, слишком суров к ней.
Между тем в зале продолжали раздаваться слова обвинителя: «грязь и пошлость», «книга, дышащая похотью», «непристойные картины», «поэтизация адюльтера», «чудовищное смешение священного и сладострастного». Последние слова относились к эпизоду смерти героини, в частности к сцене соборования умирающей. Здесь пафос достиг высшей точки.
— Менее чем из двадцати строк состоит этот эпизод, но сколько в нем кощунства. Автору мало того, что он занимается апологией супружеской неверности и вводит в соблазн замужних женщин, он оскорбляет религию.
С торжественным видом прокурор зачитывает сцену соборования как главный аргумент своего обвинения.
— «Священник прочел „Да смилуется“ и „Отпущение“, обмакнул большой палец правой руки в миро и приступил к помазанию…» Нет, вы только послушайте, что пишет автор, — вскричал в ужасе прокурор, — «Он умастил ей сперва глаза, еще недавно столь жадные до всяческого земного великолепия; затем— ноздри, с упоением вдыхавшие теплый воздух и ароматы любви; затем — уста, откуда исходила ложь, вопли оскорбленной гордости и сладострастные стоны; затем — руки, получавшие наслаждения от нежных прикосновений, и, наконец, подошвы ног, которые так быстро бежали, когда она жаждала утолить свои желания, и которые никогда уже больше не пройдут по земле».
Кончив цитату, он тут же заодно обрушился и на всю реалистическую литературу не потому, что она изображает страсти, но потому, что она делает это без удержу и без меры. «Искусство, лишенное правил, — не искусство. Оно подобно женщине, которая сбрасывает с себя все одежды…»
Наступила очередь защитника. Метр Сенар (в прошлом председатель Национального собрания и министр внутренних дел) поднялся со своего места. В успехе он не сомневался, хотя достигнуть его будет нелегко. Но он знает, как нанести удар.
Его речь длилась четыре часа. Опытный адвокат один за другим разбивал аргументы обвинения. Прежде всего он нарисовал портрет автора. Господин Гюстав Флобер — человек серьезного нрава, а отнюдь не тот, каким хотел его представить товарищ прокурора, надергавший из разных мест книги пятнадцать или двадцать строк, будто бы свидетельствующих о том, что автор тяготеет к сладострастным картинам. В «Госпоже Бовари», продолжал адвокат, описываются супружеские измены, но ведь они — источник непрестанных мук, сожалений и угрызений совести для героини. Что касается так называемых непристойностей, то адвокат предложил судьям заглянуть в книги Монтескье и Руссо, где легко обнаружить отрывки гораздо более вольные, нежели в романе господина Флобера. Стало быть, следует запретить и их, а заодно и такую изданную книгу, как «О запретных удовольствиях», принадлежащую Боссюэ.
Наконец, метр Сенар приступает к изложению своего главного аргумента, который должен начисто опровергнуть обвинение. Неожиданно для всех он извлек из кармана небольшую тоненькую книжечку и потряс ею.
— Послушайте, — торжествующе восклицает он, — послушайте, что говорит сама церковь.
Флобер сразу узнал эту книжку: это был тот самый «Требник», которым он пользовался для описания сцены соборования умирающей Эммы. Блестящий ход. Молодец дядюшка Сенар.
Прокурор явно растерян. Делая вид, что не замечает его замешательства, Сенар приводит цитаты, от которых доводы обвинения рассыпаются в прах. Получается, что описание соборования в романе является лишь смягченным воспроизведением того, что сказано в «Требнике».
Однако защитник не ограничивается этим и использует свой козырь до конца. Он кидает в лицо судьям название труда, одобренного кардиналом Гуссе, высокопреосвященным автором трактата «Нравственная теология», а также епископами и архиепископами Мана, Тура, Бордо, Кельна и т. д.
— Эта книга, — небрежно замечает Сенар, — была напечатана в Мане Шарлем Моннуайе в 1851 году и называется «Историческое, догматическое, нравственное, литургическое и каноническое объяснение катехизиса, содержащее ответы на научные возражения против религии». Ее автор господин аббат Амбруаз Гийуа, кюре Нотр-Дам дю Пре.
Через неделю 7 февраля суд вынес решение.
Председатель Дюбарль унылым голосом зачитал:
— Принимая во внимание, что произведение, судя по всему, потребовало от писателя долгого и тщательного труда… что отмеченные отрывки, хотя и заслуживают всяческого порицания, занимают весьма небольшое место по сравнению с размерами произведения в целом… принимая во внимание…
Флобер не слышал продолжения. Это был триумф адвоката. Но и победа его самого, Флобера. И полное поражение господина Пинара, которому, видимо, здорово влетело за провал судилища. (Впрочем, это не помешало тому же прокурору вскоре выступить обвинителем другого литератора — поэта Шарля Бодлера и его книги «Цветы зла». Впоследствии он благополучно занял пост министра внутренних дел.)