Криминальный талант - Станислав Родионов 21 стр.


— Почему теоретически? — спросил он и подумал, хватит ли у него сейчас сил беседовать о жизни. И на каком уровне с ней говорить — опускаться до её понимания нельзя, предлагать свой уровень было рискованно, не поймёт, а значит, и не примет. Да и как говорить с человеком, который не был знаком даже с первым кирпичиком — трудом…

— Почему же теоретически? — повторил Рябинин, потому что она синхронно замолкала, стоило ему задуматься.

— О труде хотя бы. Как можно любить работу? Я вот на фабрике вкалывала — занудь.

— Значит, эта работа не по тебе. А её нужно найти, свою работу. Я вот юридический закончил заочно. До этого работал в экспедициях рабочим. Придёшь с маршрута, рубашка вся мокрая, хоть выбрасывай. От жажды задыхаешься, руки и ноги отваливаются — стоять не можешь. А приятно. Ты хоть раз потела от работы?

— От жары.

— Тогда не поймёшь, — вздохнул он. — Вот какая несправедливость: столько стихов пишут про листочки, цветочки, почки. А о мокрых рубашках не пишут. Поэтично бы написали, как о цветах. Так бы и назвали: «Поэма о взмокшей рубашке».

— Я в колонии напишу, — горько усмехнулась она. — Поэму о взмокшем ватнике.

Рябинин ощутил силу, которая возвращалась, как откатившая волна. Он распрямился на стуле и чуть окрепшим голосом продолжал:

— Это про работу руками… А тут у меня работа с людьми, психологическая. Тут другое. Руки вроде бы свободны, ничего в них, кроме авторучки…

— У тебя работа психованная, — вставила она.

— Но тут другое удовольствие от работы. Попадётся какая-нибудь дрянь, подонок…

— Вроде меня, — ввернула она, и Рябинин не уловил, так ли она думает о себе или к слову пришлось.

— Ты не подонок, ты овца.

— Какая овца? — не поняла она.

— Заблудшая, — бросил Рябинин и продолжал: — Вот сидит этот подлец с наглой усмешкой… Преступление совершил, жизнь кому-то испортил, а ухмыляется. Потому что доказательств мало. Вот тут я потею от злости, от бессилия.

— Посадить человека хочется? — спросила она, но беззлобно, с интересом, пытаясь понять психологию этого марсианского для неё человека.

— Хочется, — честно признался Рябинин, схватываясь всё больше тем жарким состоянием, когда человек в чём-то прав, но не может эту правоту внушить другому. — Очень хочется! Вот недавно был у меня тип. Одну женщину с ребёнком бросил, вторую с ребёнком бросил, детям не помогает, женщин бил. Женился на третьей. И вот она попадает в больницу с пробитой головой. Сама ничего не помнит. А он говорит, что она упала и ударилась о паровую батарею. Свидетелей нет. Все понимают, что он её искалечил, а доказательств нет. Вот и сидит он передо мной: хорошо одетый, усики пошлые, глаза круглые, белёсые, блестящие. Что меня злит? Ходит он меж людей, и ведь никто не подумает, что подлец ходит. Ну кто им будет заниматься, кроме меня? Где он будет держать ответ, кроме прокуратуры?

— Перед богом, — серьёзно сказала она.

— Знать бы, что бог есть, тогда бы я успокоился, припекли бы его на том свете. Вот я и решил: раз бога нет — значит, я вместо него.

— Ты вместо чёрта, — ухмыльнулась она.

— Потел, потел я сильно, — не обиделся на реплику Рябинин, потому что это было остроумно да и слушала она внимательно. — Пригласил физика, который рассчитал падение тела. Сделал следственный эксперимент, провёл повторную медицинскую экспертизу. И доказал, что удариться о паровую батарею она не могла. И посадил его.

— Если не посадишь, то и радости у тебя нет? — серьёзно спросила она.

Рябинин усмехнулся: знал бы кто, что значит для него арестовать человека, даже самого виновного, но ведь ей объяснять не будешь.

— Придёт письмо из колонии — радость. Человек всё понял, значит, не зря я работал.

— Я тебе прямо телеграмму отстучу.

— Или выходит человек на свободу — и ко мне.

— Это зачем же?

— Бывает, спасибо сказать. Поговорить, посоветоваться, жизнь наметить. Матери приходят, просят помочь с подростками. Разве это не здорово: получил подростка-шпану, повозился, попотел с ним года два-три и смотришь — входит к тебе в кабинет человек, видно же, человек.

— А я никакую работу не любила, — задумчиво сказала она. — Да и нет, наверное, работ по мне.

— Почему же, — возразил Рябинин, — одну я уже знаю: воспитывать детей.

— Я?! — дёрнулась она и повернула к нему уже обсохшее лицо.

— Ты.

— Ха-ха-ха, — фальшиво захохотала она. — Умора.

Но Рябинин видел, что никакой уморы для неё нет, — опять что-то задето в ней, как это всегда бывало, когда упоминались ребята.

— Я воспитываю детей? — с сарказмом спросила она.

— Ты воспитываешь детей, — убеждённо ответил Рябинин.

— Кто же мне их доверит?

— Сейчас никто.

— А когда выйду из колонии — доверят?

— Не доверят. Но если ты поучишься, поработаешь, докажешь, что ты человек, — доверят. В тебе есть главное: ты любишь чужих детей. Это не такое частое качество.

Она вдруг растерялась и вроде бы испугалась, взглянув на него беспомощно, будто он её оскорбил.

— Говоришь это… для воспитания? — тихо спросила Рукояткина.

— Да брось ты… Я как с приятелем за бутылкой.

— Правда? — грудным голосом, придушенным от тихой радости, спросила она и вскочив, заходила по кабинету. — Господи! Да если бы мне детей! Да я бы… Ночи не спала. Каждому бы сказку рассказывала. Каждому перед сном пяточку поцеловала… Они же глупые. Многие не знают, что такое мать. С детьми бы…

Рябинин увидел, как перспектива, даже такая призрачная, которая сейчас мелькнула перед ней огнями на горизонте, изменила её мгновенно. Лицо Рукояткиной сделалось добрым и сосредоточенным, даже интеллигентным, и пропал тот заметный налёт вульгарности; она прошлась перед ним по-особенному, стройно и строго, как ходят молодые учителя. На один миг, а может, два-три мига, представила она себя воспитательницей, и Рябинин испугался, — имеет ли он право дразнить человека перспективой, как дразнят голодного куском хлеба… Не издевательство ли — обещать благородную работу человеку, у которого впереди суд и колония… Ну, а чем ей тогда жить в этой колонии, как не мечтой? Он должен показать ей будущее, кроме него — некому. Показать так же настойчиво, как он разбирал и показывал её прошлое.

Рукояткина думала о будущем. Это удивило Рябинина и обрадовало: он-то считал, что ей начхать на всё.

— Главное, понять и не повторять. У тебя ещё жизнь впереди.

— Жизнь-то впереди, — согласилась она, но в голосе не было никакой уверенности. — Жизнь впереди, да начала нету.

— Ну-у-у, — вырвалось у Рябинина, и он махнул рукой, рассекая воздух. — Что начало… Многие жизнь начинают красиво. Надо не на это смотреть, а как они потом живут. Красивых свадеб много, а красивых семей не очень. Студентки тоже красивые ходят, в брючках, модные, высокие, с тубусами… Студенты такие здоровые, спортивные, смелые, всё знают, собираются жизнь перевернуть… А придёшь в НИИ — посредственные инженеры корпят. Ни взлёта, ни страсти, ни смелости… Куда что делось! Потому что красиво начинать легко, а вот жить красиво…

— Тебе просто говорить… Не каждый может.

— Каждый! Каждый может, и всё может — вот в чём дело.

— Чего ж не каждый делает, если может?

— Знаешь почему? Человек сам ставит себе предел. Вот до этой черты я смогу, а дальше у меня не получится. И живёт, и достигает только этой черты. Вот ты. Шла сюда на допрос. Не признаться следователю — вот твоя черта. А могла бы черту приподнять повыше. Скажем, всё рассказать, осознать, чтобы меньше получить. А могла бы черту ещё поднять: отбыть наказание, завязать, пойти работать. А могла и ещё выше. Учиться начать, забыть прошлое, стать педагогом. Да эта черта беспредельна, как духовное развитие человека.

— Это на словах только просто.

— Я не говорю, что просто. Трудно. Для тебя в сто раз трудней.

— Не в моих условиях эти чёрточки рисовать, — не согласилась она.

— Условия?! Человек должен плевать на условия. Теперь всё на условия валят. И ты: мать, мастер, дураки кругом, никто тебя не понимает… А что ты значишь сама как личность?! Впрочем, что это я морали тебе читаю, — спохватился он.

Самолюбие начинающего следователя частенько тешилось властью. Шутка ли сказать: иметь право вызывать людей, допрашивать, обыскивать, предъявлять обвинение и даже арестовывать. Рябинин считал, что следователь обладает ещё более ответственным правом, чем допрос или арест, — правом учить людей. Как раз это право начинающие следователи не считали серьёзным, поучая вызванных с завидной лёгкостью.

Поэтому Рябинин не учил образу жизни. Он мог поговорить только о её принципах. Вспомнился спор двух лётчиков в аэропорту, да и спора-то не было, а была хорошая умная фраза. Один молодой, пружинистый, высокий, с фотогеничным лицом и дерзким взглядом, лазерно смотрящий на людей. Второй в годах, седоватый, уже не прямой, но спокойный и медленный, как время. Молодой ему с час говорил, сколько он налетал километров, какого он класса, на каком счету и чего добьётся в воздухе. Второй лётчик слушал-слушал и сказал: «В воздухе-то многие летают, а ты вот на земле полети».

К этому Рябинин ничего бы не смог добавить: где бы человек ни был, он должен везде летать.

— А почему ты с фабрики ушла?

— А-а, надоело мне. Работа неинтересная, семьи нет, друзей нет… Люди чем-то интересуются, в музеи ходят, на музыку… А я как услышу по радио — скрипит известный скрипач — сразу выключаю. Вот какая идиотка. Ни космос меня не трогает, ни политика разная… В кино вот бегала. Книжки только про убийства читала. А то бы вообще от скуки можно сдохнуть.

— Скучная жизнь у скучных людей, — громко бросил Рябинин.

Она подошла к столу и посмотрела на улицу. В доме через проспект зажигались окна. Рябинин удивился — было вроде бы светло. Он глянул на часы и удивился ещё больше, потому что рабочий день кончился. Но сейчас он жил вне рабочего дня. Обвиняемый и следователь не кибернетические машины — они не могут оборвать допрос вдруг, потому что допрос есть человеческий разговор.

— Когда мне было шестнадцать, — задумчиво сказала она, — я любила ходить по городу и смотреть на вечерние окна. Только вот не как сейчас, при свете, а осенью. Окна казались мне загадочными, таинственными… Казалось, что там сидят сильные благородные мужчины. Или красивые женщины… Пишут книги или стихи сочиняют. Или философ размышляет о нас грешных… Или художник рисует этих красивых женщин… Или изобретатель чего-нибудь изобретает… А теперь выросла. Теперь знаю, что за окнами смотрят телевизор.

— Ни чёрта ты не выросла! — подскочил Рябинин. — Нет интересных людей! А откуда же берутся интересные вещи?! Их ведь делают интересные рабочие. Откуда берутся интересные книги, фильмы, песни? Интересные мысли, машины, открытия, изобретения? Неужели ты думаешь, что всё это могут сделать скучные люди?

— Что ж, и скучных, по-твоему, нет? — повернулась она к нему.

— Сколько угодно. И везде. Обывательщина живуча, как вирусы. Но разве на них надо смотреть? Разве они делают жизнь? Да ведь ты сама интересный человек.

— Я?! Чем? — удивлённо спросила она и опять села рядом.

— Неглупая, имеешь оригинальные взгляды, характер у тебя есть, внешность выразительная, да и судьба твоя по-своему интересна. И способная — вон как про окна сказала поэтично.

— Господи боже мой, — тихо вздохнула Рукояткина.

— Нет интересных людей… Да они всегда рядом. У нас работает следователь Демидова. Ей пятьдесят семь лет — и всё работает. Следователь должен быть энергичным, быстрым, шустрым. Молодые не справляются, а она раскрывает преступления, перевоспитывает подростков. Пришла в прокуратуру — ей было восемнадцать. Заочно кончила юридический, специально кончила педагогический, чтобы заниматься малолетками. Всю жизнь работает допоздна, без выходных, без праздников, весь интерес в работе. Вышла когда-то замуж. Муж посидел дома один — и ушёл. Так без мужа и прожила жизнь. Выехала однажды на место происшествия, женщину током убило. А в углу сын плачет, девять лет. Ни родных не осталось, ни знакомых. На второй день работать не может: стоит у неё в голове мальчишка — забился на кухне и плачет. Бросила всё и поехала усыновлять. А через год умерла её родная сестра — ещё взяла двоих. И всех воспитала. Потому что живёт увлечённо, со смыслом, на полную душу…

Настойчиво стукнул сержант и тут же распахнул дверь. Рябинину было неудобно перед ним — держал человека в коридоре целый день.

— Товарищ следователь, — спросил сержант и замолчал, увидев их сидящими рядком, как супругов у телевизора.

— Скоро кончим, — устало сообщил Рябинин.

— Да я не про это. Курикин спрашивает, ему ждать или как.

Вот про кого он забыл совершенно, хотя весь день только о нём и говорил.

— Скажите, что сегодня очной ставки не будет. Потом вызову.

Сержант закрыл дверь, и Рябинин крикнул вдогонку:

— Извинитесь за меня!

— Противный он, как подтаявший студень, — вдруг сказала она.

— Сержант? — не понял Рябинин.

— Да нет, Курикин. Начал раздеваться, вижу, бумажник проверил и в другой карман переложил. У тебя сколько внутренних карманов?

— Ну, два.

— А у него три, третий где-то на спине пришит. Будет хороший человек третий карман пришивать? Не подумай, я не оправдываюсь. Положил туда бумажник, вижу, хоть и пьяный, а меня боится. Зло ещё больше взяло: пришёл к женщине насчёт любви, а за кошелёк держится. Да не ходи к такой. А уж пришёл, так не прячь, не озирайся. Ну и решила. Полез он на диван, а я бумажник быстренько слямзила и на кухню, да как забарабаню в дверь ногой. Меняюсь в лице и вбегаю в комнату: «Ой-ой-ой, муж пришёл!» Он как вскочит, пиджак на плечи и не знает куда смыться. Сразу протрезвел. Я его поставила за дверь, открыла её, потопала — якобы муж прошёл — и вытолкнула на лестницу. Чёрный ход не захотела открывать. Так и выпроводила. Ему уж было не до бумажника.

В протоколе она записала короче, официальнее. Но в протоколах ещё никто не писал художественно.

— И тебе нравится общаться вот с такими ловеласами? — осторожно спросил Рябинин.

— С кем? — не поняла она.

— Ловеласами… Ну, мужчинами лёгкого поведения.

— Во — ловеласы! — удивилась она, оттягивая юбку к коленям, потому что они сидели рядом, уже не было допроса, и Рукояткина теперь стеснялась. — Гулящих женщин зовут нецензурно. А гулящий мужчина — ловелас, донжуан. Красиво! Знаешь, кого я больше всего не люблю на свете?

— Следователей, — улыбнулся Рябинин.

— Мужиков! — отрезала она.

— Как же не любишь? Только ими и занималась.

— Ничего не занималась, — отрезала она. — И пить я не люблю, да и нельзя мне — гастрит.

— Ну как же, — повторил Рябинин, впервые усомнившись в её словах с тех пор, как преломился допрос.

— Да наврала я тебе про ателье-то. Есть захочется, познакомлюсь с парнем, наемся в ресторане за его счёт и сбегу. Или обчищу, ты знаешь. Я в комнату к себе никого не водила. Мне украсть легче, чем с мужиком.

— Чего ж так? — глуповато спросил Рябинин.

— А противно — и всё.

Её лицо заметно сделалось брезгливым, и он поверил, что «противно — и всё». Наверняка и здесь жизнь сложилась не так, и здесь жизнь пересёк кто-нибудь, не понятый ею или не понявший её.

— Друг у тебя… есть? — неуверенно спросил Рябинин.

— Да был один морячок-сундучок, — вяло ответила она.

— Понятно, — вздохнул Рябинин. — Ну хоть была в твоей жизни любовь-то хорошая?

— Чего-о-о-о?! — так чегокнула она, что Рябинин слегка опешил — вроде ни о чём особенном он не спросил.

— Тебя кто-нибудь любил, спрашиваю? Или ты?..

Она повернулась к нему всем телом так, что Рябинину пришлось отодвинуться, — иначе бы она упёрлась в него коленями.

— А что такое любовь? — с ехидцей спросила она.

Труднее всего отвечать на простые вопросы. Что такое хлеб? Мучнисто-ноздреватый продукт — и только-то? Что такое вода? Водород с кислородом, но кто этому поверит? А что такое любовь?

— Когда люди любят друг друга, — дал он самое короткое определение и улыбнулся, потому что ничего не сказал этим.

Рукояткина тоже усмехнулась. Она всё-таки знала о любви, потому что была женщиной. Но он знал больше, потому что был следователем. А определения он не знал. Да и кто знал: пятьдесят процентов людей употребляют слово «любовь», не понимая его значения; другие пятьдесят даже не употребляют. В его сознании давно сложилось два представления о ней.

Первое шло от жизни. У этой любви было другое, короткое, как собачья кличка, название — секс. Он пользовался этим определением, как пользуются рабочим халатом или инструментом, потому что следователь обязан понимать человеческие уровни.

Второе понимание любви было своё, о котором он говорил с редкими людьми и говорил редкими невнятными словами, потому что внятных не хватало, как для пересказа музыки. В этой любви секс оскорблял женщину. Пусть он себе есть, но пусть он имеет отношение к любви не больше, чем серый холст к написанной на нём рафаэлевской мадонне. Его тихо передёргивало, когда кто-нибудь говорил, что любовь держится на сексе, — чувство, которое заставляет боготворить и плакать, вон, оказывается, на чём держится. Он не признавал любви простой и весёлой, — только трагедия, потому что испокон веков любовь страдает от непонимания, но больше всего страдает от глупости, как, впрочем, и всё в жизни. Любовь должна быть трагична потому, что в конце концов смерть обрывает её. Она должна заключать в себе весь мир и быть в жизни единственной — или её не надо совсем.

Такой идеал любви у него был лет в восемнадцать. Ему давно перевалило за тридцать, но ничего не изменилось. Он понимал, что его любовь в общем-то несовременна и романтична. Но что такое любовь, как не романтическое состояние души?

Он смотрел на Рукояткину сбоку: на чёткий нос, который в профиль не казался широковатым; на маленькие, почти детские уши; на безвольно-лёгкую грудь, которая, казалось, от прикосновения растает; на стройные ноги, которые сейчас белели, как берёзки в сумерках, — не могла она не знать о любви.

Назад Дальше