Теперь каждый раз, когда слышу, что Джелаладдин Руми — турецкий поэт, я поправляю — он родился и вырос в Афганистане. Ведь я слушала его — на его родном языке…
Наджиба
Первая женщина, которую я встретила в офисе, как только прибыла в Кабул. Я находилась в легком шоке от происходящего и в полнейшей растерянности от собственного безумного решения. Был невероятно теплый, обволакивающий ноябрь. На беседке, укрывающей двор, висели гроздья запыленного винограда, в маленьком садике перед зданием цвели розы, в воздухе над всем городом стояло тяжелое облако пыли и гари, а также вились ни на секунду не исчезающие запахи кебаба и кумина[17].
Тихая тень несколько раз проскользнула по этажу, потом Ахмед подвел ее ко мне и представил. «Наджиба». Тень предстала в виде изящной, удивительно прямой женщины непонятного возраста во всем черном. Она поправила шарф, вытерла об одежду руки и вдруг взорвалась ослепительной улыбкой. А потом как-то неожиданно резко обняла меня, звонко расцеловала в щеки, как ребенка.
Наджиба делала все. Мыла полы, готовила, приносила чай гостям. Мне было совестно и неудобно за свое сидение за компьютером. Иногда я ей помогала на кухне что-то резать или разливать. Мы смешно и удивительно общались. Я пыталась говорить на английском, но так как для нее было без разницы, русский или английский, то я перешла на русский, ибо на родном языке телепатировать легче. Она же щебетала и щебетала без умолку. О детях, о детях. О муже, который «о-оо-ххх». О продуктах, которые все плохие. О воде, которой нет.
Афганцы совершенно разучились готовить за двадцать лет войны. Когда-то в этой центральной стране Востока, на перекрестке традиций Индии и Узбекистана, наверняка была своя кухня, иначе быть просто не может. Но на тот момент, все, что готовили бесконечно меняющиеся поварихи, ограничивалось «пиловом»[18], чебуреками «булани», «чипсами» (картошкой фри) и вариациями жареного мяса. Все в диком океане масла. Несъедобно. Я научила Наджибу строгать салаты, мять в молоке пюре и даже новогоднему оливье. Мы очень много смеялись, пытаясь объяснить на пальцах название того или иного ингредиента, а потом еще и угадать, отправляя мальчика за этим на рынок. Меня это непритязательное общение умиляло и грело больше, чем глубокосодержательные беседы с коллегами «по несчастью», тем более что интересы мои и многонациональной хартии, приехавшей на край света сколотить деньжат или получить дозу экстрима, разнились.
Наджиба часто приносила фотографии своих детей. Они жили в лагере для беженцев, а после того, как она начала работать, перебрались всем многодетным семейством в глинобитную лачугу. Наш офис был для нее больше, чем дворец. Ей нравилось, что я высокая и что у меня светлые волосы. «Лена…» — улыбалась она и гладила меня по волосам. «Бьютифул». А мне она просто нравилась, так как была красивой. По-настоящему красивым человеком с глазами, полными какой-то огненной любви. Ко мне, детям, неработающему мужу-инвалиду, бывшему полевому командиру талибов, своему то ли проклятью, то ли радости. Она и судьбу свою любила, хотя горестно объясняла мне, что после работы в офисе ее ждет та же самая работа дома до ночи. «О-оо-ххх». Но она счастлива. Потому что — просто счастлива.
Однажды мне стало невмоготу. Как-то навалилось все — потерянность, отчаяние, неумение от себя убежать, страх. И я посреди дня бросила все дела, поднялась в свою комнату. Меня вдруг стиснул спазм странного сухого горя, и я вся сжалась на кровати, не в силах расплакаться. В комнату тихо вошла Наджиба, начала гладить мои волосы. Вдруг что-то внутри лопнуло, и я, тихо вздрогнув, проглотила слезу. Она прижалась ко мне, стала что-то такое снова рассказывать про себя, свое нелепое жилище, где нет света, воды, отопления. Про детей. Про невозможность купить всем обувь на зиму.
Она говорила мне, и я впервые осознавала, что все-все-все понимаю, и слезы катились из ее огромных темных зеркал навстречу мне, размывая косметику. Она сняла шарф, начала растирать все это месиво по лицу. Я же, уткнувшись ей в плечо, вдруг разрыдалась обо всем, так глупо случившемся или нет в моей жизни, и о тех, кто не, и о… И мы сидели, обнявшись, у меня на кровати, ревели, как две дуры. Каждая о своем. Так просто.
А на следующий день все было как обычно. Люди, встречи, планы, отключения света, иногда маленькие землетрясения, пыльные бури. Наджиба разносила чай. Мыла полы. А когда уставала, приходила в мой офис, закрывала дверь, садилась в кресло, чтобы отдышаться, и начинала щебетать. О том о сем, о женском.
И мне было так хорошо, словно мама рядом. А однажды я заглянула в документы с карточками работников, и прочитала, что она старше меня всего на два года. А мне казалось, что на десять жизней…
Когда я уезжала, она подарила мне дешевый браслет, который я конечно же потеряла. А я ей оставила почти все свои вещи. Что я еще могла оставить?…
Шабнам
Однажды я нашла у себя в ящике растрепанный тампон. То есть он был растрепанный наполовину: нижняя часть все еще в пластике, а сверху торчащее гнездо, как цветок хлопка. Стало смешно. Я улыбнулась. Девушки, промышлявшие уборкой в комнатах, зеленоглазая дородная Нина и юркая пытливая Шабнам, дочь Наджибы, зачастую оставляли знаки своего присутствия в моих вещах. Я была для них особым существом женского пола — с западными причиндалами, как-то: дезодорантами, тампонами, бесцветным блеском для губ, и так далее — разным, что приводило в недоумение наштукатуренную, как актера японского театра, Нину. У меня никогда ничего не пропадало, но все как-то смешно тестировалось, словно в магазине косметики.
Часто девчонки просто не могли закрыть крышку и заваливали злополучную коробочку разным хламом, а я потом билась в истерике в попытках ее найти. После того как из очередного трипа домой я притащила холсты и этюдник, Нина во мне окончательно разочаровалась, а Шабнам все чаще и чаще стала посещать мои владения. Когда я застукивала ее за размазыванием пальцами только что накрашенных холстов или заставала ее с незакрученной банкой скипидара, то просила таким слегка учительским тоном позвать Наджибу. Наджиба приходила, и мы развлекались: я изображала жестами действия Шабнам, а она валялась на кровати, давясь беззвучным смехом, — ведь Шабнам наверняка стояла под дверью, подслушивала.
Когда Наджиба впервые привела ее помогать по кухне, Шабнам было лет двенадцать. Это было очень красивое создание, как и сама Наджиба. Огромные золотисто-карие глаза с крупинками, смуглая оливковая кожа, какая-то птичья изящность, подстриженные до плеч волосы и неистребимая неугомонность. У Шабнам все валилось из рук, разбивалось, она то засматривалась на цветы, то на инженеров, то играла с котенком… Наджиба на нее покрикивала и шипела, а та рассыпалась в ответ смешными «гули-гули-гули» (что наверняка означало «мама, отстань, я потом все подмету»).
Если бы у меня спросили, видела ли я в своей жизни Лолиту (настоящую Лолиту), я бы закивала в ответ. Юные американки забавны, но я никак не могла понять, как Набоков нашел Лолиту среди них. Конечно, если учесть великое русское воображение, все можно допустить. Но — передо мной резвилась и крутилась волчком аутентичная кабульская Лолита. Иногда она затихала в моем кабинете, забившись в любимое Наджибино кресло, и начинала что-то рассказывать своим странным низким и хрипловатым, словно прокуренным, голосом. Иногда посреди рассказа (а я всячески поддакивала) она вдруг замечала, что я ничего не понимаю, как-то очень по-взрослому злилась, маленькой пантерой прыгала к моему столу, начинала грозно размахивать руками перед моим носом. И что-то очень суровое выдавала, сверкая глазами все ближе и ближе, переходя периодически на шепот, что я бы перевела так: «Я тебе тут про свою жизнь, а ты только делаешь вид, да? Шутишь, да? Думаешь такая умная, да?» Тогда мне ясно виделось, что она унаследовала от полной умиротворения Наджибы, а что — от полевого командира.
Она все время вертелась в офисе, быстро схватывала новое наречие. У нее был смешной учебник английского языка, похожий на прописи, и я не могла понять, как по этой книге можно что-то выучить. Но Шабнам не терялась. Она разговаривала то с одним, то с другим и проводила все свободное время перед телевизором с CNN. В перерывах она пыталась помогать Наджибе, и это можно было заметить по чертыханиям на кухне. Также она постоянно изучала устройство моей косметички и состав масляных красок, что было очевидно при взгляде на ее физиономию.
Я для нее была какая-то точка Х, которую необходимо определить. Я это поняла по тщательности, с которой она меня сканировала. «Тебе нужно учиться», — сказала я Шабнам, когда та смогла более-менее понимать английский. И повторяла ей это снова и снова. «Учись. Читай, все читай». Но, помня о том, что Александр Македонский, пройдя полмира, женился в итоге на афганской принцессе, Шабнам втайне мечтала, что найдется австралиец-японец-испанец, который вывезет, выкрадет ее отсюда, где ей уготована участь унизительного замужества по воле отца…
Шабнам в свои двенадцать была цветком, вооруженным арсеналом уловок, которыми редкая женщина владеет и в тридцать. Перед ней столбенели американские специалисты, и даже мой собрат по любви к Лорке, аргентинец Хуан, как-то поделился замечанием, что Шабнам какая-то странная. «Она просто слишком опасная». — «Да, скорее так».
Однажды, прямо посередине небольшого совещания, она ворвалась в конференц-зал с открыткой, на которой был изображен крокодил. «Флорида, да?» — и она вворачивает свой пристальный золотистый взгляд прямо в президента компании, который родом из Майами. «Да, во Флориде живут крокодилы. Ходят по дорогам и едят маленьких девочек. Ням, ням, ням». Она, не отрывая взгляда от смутившегося президента, вдруг медленно целует крокодила на открытке, поворачивается и выбегает из зала. А все присутствующие хранят растерянное молчание еще пару минут, и в воздухе все еще стоит какой-то грозовой заряд… Ей после этого хорошо попало, и она не появлялась в офисе недели две…
Шабнам не стала моей подружкой, как Наджиба, но мне было ее искренне жаль. За то, что она, в свои двенадцать лет, никак не могла понять, почему одни люди должны носить чай, а другие его пить. Почему у одних женщин есть духи, обувь и косметика, а у других есть лишь семеро братьев и сестер, за которыми нужно смотреть. Я знала, чувствовала ее — нет, не зависть, а какое-то недоумение. Или — сопротивление этой вселенской несправедливости. Она вся бунтарствовала, не могла смириться с тем, что она — другой сорт человека.
Она ненавидела Наджибу за то, что та домработница. Ненавидела детей Устада за то, что у них было то, чего не было у нее. А я ненавидела эту жизнь, в которой все судьбы ходят по кругу. Матери, дочки, бабушки. И мне смутно молилось, желалось, мечталось, чтобы она — этот маленький редкий цветок — смогла. Смогла выскочить из космической бесконечности повторений и стать актрисой, или женой посла, или, на худой конец, просто любимой. Но зная жесткую кастовость и тщательность, с которой афганцы выбирают невесту, ее родителей, достаток, генеалогию для своих будущих детей, я понимала, как эти мечты нереальны.
* * *
…Они очень красивы. Они прекрасны. Иногда лица на улицах меня просто завораживали. Я не могла понять почему. «В Афганистане осело войско Александра Великого». «Мы единственные, уцелевшие во время потопа» (действительно, в афганских легендах миф о потопе отсутствует). «Мы очень дорожим чистотой крови». Много, много раз я спрашивала Ахмеда, Устада, голубоглазого блондина Туриаллая, о котором можно было бы сказать «потомственный уроженец Новгорода», — почему так. Они лишь пожимали плечами. Война, война и еще раз война. Столетия войны: с англичанами, с Индией, с Пакистаном, с Ираном, с Советским Союзом. Они ни на час не переставали воевать. Я удивлена, как они еще живы…
* * *
Шабнам была такая девочка-воин. Меня как-то осенило. Озарение. Я могла бы легко ее представить в черных одеждах смертницы или с огромным средневековым мечом. «Храни ее, Бог», — шепталось мне. А огонь внутри Шабнам только начинал разгораться, хотя она потихоньку росла и внешне немного смирела. То ли ей объяснили нормы и правила игры, то ли начали активно перевоспитывать дома. Но она все реже била посуду и давала поводы для вздохов: «Ой, Шабнам. Ну опять эта Шабнам».
Она меня как-то затаенно ждала и бежала встречать каждый раз, как только я возвращалась в Кабул. Зайдя в комнату с дороги, я могла найти на подушке открытку с иранской пэри, или смешную помаду, или маленькую розу. Она подолгу стояла у холстов, которые я километрами красила, не в силах развлекаться чем-то другим после работы, и как-то пристально в них всматривалась, словно пытаясь найти ответ. А потом, когда мне нужно было уезжать в Россию, она снова умилительно-рассерженно выговаривала: «Лена шууууу!», актерски расставляла в воздухе пальцы, и то переходила на полушепот, то снова заходилась в «гули-гули-гули». И хотя к тому времени она уже сносно объяснялась по-английски, мы все равно балалакали на ее языке, и мне нравилось ее дешифровать, словно я — священник, а передо мной Лилу из «Пятого элемента».
Я не знаю, где она. Что с ней. Ей уже восемнадцатый год, и она наверняка уже сосватана.
А может, случится чудо. И Люк Бессон решит снять фильм об Александре Македонском, и тогда я прыгну на самолет «Москва — Париж» и закричу прямо с трапа: «Люк, я знаю, где найти принцессу для Александра!» (Александром конечно же будет Брэд Питт.)
А потом мы сядем на маленький Ан-24 на границе Таджикистана и полетим над безумной, космической красоты пятитысячеметровым плато Хинду-Куш, под ногами ледниковых вершин будут проходить стада овечек, а вдали маячить снежные Гималаи, и я буду голосить через рев моторов старенького самолета: «Смотри, Люк. Это забытая всеми земля. Она убога и удивительна, архаична, как утерянные свитки, и наивна, словно только народилась на свет. Здесь столько чистоты, скорби и неба, что, однажды прикоснувшись, ты станешь другим человеком. Ты изменишься и навсегда останешься — здесь…»
ИРИНА ЛАРЬКОВА Другой Пигмалион
Человеку свойственно ошибаться, и самая большая ошибка подстерегает его тогда, когда он оценивает свои собственные силы. Мало кто знает, какие неисчерпаемые ресурсы предоставила ему жизнь. Не безумие ли — провести все отведенное тебе время в сожалениях о том, что не наступило по вине твоего собственного безволия и невежества? И как отблагодарить случай, который переворачивает с ног на голову весь застоявшийся мир — просто чтобы убедить тебя, что ты — другой? Не тот, кем привык себя считать…
Аида
Аида не в восторге от малайцев, а может быть, просто оценивает их трезво. Говорит: ленивые, избалованные самодуры. Ей, конечно, виднее: она сама малайка, родилась в Сингапуре и прожила там первую четверть своего века. Первую учебную четверть.
Когда мы познакомились на каком-то сайте путешественников, я первым делом отметила, что хиджаб ее на всех фотографиях темный: вот она за рулем кабриолета, вот рядом с ростовым портретом шейха, вот с коллегами на семинаре — всюду круглое и желтое, как луна, лицо ее обрамляет черный платок. Иногда на нем вышито что-нибудь хорошее, вроде Swarovski, и так же поблескивают прямоугольные стекла очков. При встрече Аида производит самое благоприятное впечатление: светло улыбается, не отводя взгляда, грациозно двигает округлыми плечами, будто пританцовывая, говорит быстро и тихо.
— Не жарко тебе так ходить? Ведь Сингапур на экваторе почти? — спросила я о том, что волновало меня больше всего, без лишних церемоний.
— А без платка не жарко? Вот и мне жарко. А впрочем, привыкаешь быстро, — отмахнулась Аида и принялась делиться восторгами от Эмиратов, куда недавно перебралась. Поддавшись настроению, я поддержала ее энтузиазм. С этого дня у нас появился ритуал, повторяющийся каждую встречу, — хвалить место, где мы оказывались, погоду, окружающих — словом, находить рядом что-то, достойное похвалы.
Поначалу общие темы требуется искать — у нас с этим проблем не было. Каждый день она забрасывала меня письмами с трогательными и вдохновляющими роликами, делилась собственным опытом, напоминала о Божественном промысле и справедливости и преуспела — мы стали улыбаться и смеяться вместе почти постоянно.
С ней вообще тут же стало легко. Тем удивительнее — потому что жизнь ее никогда не была простой. Старшая дочь, любимица отца и рабочая лошадка для остальных родственников, она и в игрушки-то не помнит, чтобы играла: сразу приняла на себя груз забот о младших. Отец оставил тело, когда Аиде было четырнадцать, и так началась ее совсем уже взрослая жизнь. Наверное, с этой тоской — потерей единственного близкого человека — она так до конца и не справилась, но тоска сделала ее щедрой, задушевной, искренней. Однако угодить всем многочисленным тетям, дядям, кузенам и кузинам плодовитого семейства и заслужить их поощрение ей ни разу так и не удалось.
К двадцати годам, устав пытаться сделать всех счастливыми, Аида поступила так, как поступила бы на ее месте любая другая золушка, — собралась замуж. Ей даже улыбнулась удача: жених был не противен — но как не сказать: он и хорош был только тем, что освобождал хлопотунью от опостылевшего отчего дома. Других достоинств Аида в нем не искала.
Супруги прожили вместе двенадцать лет, и Аллах послал им троих детей. Жили, по малайским понятиям, хорошо — как все. Грех жаловаться. В один непрекрасный день Аида вернулась из офиса особенно уставшей и спросила: «Эй, муженек, а нельзя ли сделать так, чтобы ты тоже ходил на работу каждый день и обеспечивал нашу семью?» — «Тихо, женщина! — прикрикнул муж с дивана. — Работаю я два дня в лавке у друга, только чтобы тебе угодить. Для себя бы не стал. Денег на проживание нам вполне хватает. А детям я нужен сильным и здоровым, а не вымотанным и безрадостным». С детьми он действительно играл и гулял с удовольствием.