Заговорщики (Книга 1, Преступление) - Николай Шпанов 39 стр.


Чувство отвращения смешивалось у него с желанием подняться обратно на холм, взять отца и увести прочь, подальше от людей, любующихся избиением почти беззащитных поляков. Но навстречу этому желанию в душе поднялось чувство острого стыда: чем хуже было пассивное любование картиной истребления поляков, чем его собственное активное участие в этом кровавом спектакле? Да, теперь он брезгливо отворачивался от дела рук своих. А о чем он думал, когда создавал эти бомбардировщики, когда продумывал каждую их деталь, когда вынашивал формулы, обеспечивающие возможность сеять огонь и смерть с крыльев, украшенных отвратительным черным крючком фашистской свастики? Разве он давным-давно не знал, к чему ведут его расчеты, разве он совершенно трезво не оценил свое благополучие в те тысячи человеческих тел, что корчатся теперь под развалинами Гдыни, в десятки и сотни тысяч жизней, что еще будут истреблены его самолетами? Разве он не обменял кровь этих людей на свой покой?.. Значит, ему было мало разумом понять, к чему ведет его соучастие в преступлениях Гитлера, ему было недостаточно картины пресловутого "аншлюсса", мало пылающих ненавистью глаз чехов? Понадобилось своими руками ощупать тела убитых поляков почувствовать жар пожарищ, чтобы до конца понять.

Внутренне содрогаясь, загораживаясь рукою от встречных, Эгон плелся по склону с холма, представлявшегося ему голгофою. Там вместе с Польшей распинали и его собственную душу.

Через день, разбитый физически и морально подавленный, как никогда в жизни, он вылез из самолета на аэродроме норвежского города Ставангера.

У Эгона не было никакого багажа, но он шел, едва передвигая ноги. Вокруг него царила тишина мирного провинциального города, но он не чувствовал покоя. Близ него не было ничего, что напоминало бы гитлеровский рейх, но Эгон не сознавал свободы.

Он шел, окруженный грохотом разрывающихся бомб пикировщиков, опаляемый огнем пожаров, душимый смрадом разлагающихся тел. Он шел, вытянув руки, чтобы очистить себе путь среди обступивших его смертных теней австрийцев, чехов, поляков...

- Эльза!..

Она нашла его в приемном покое городской больницы.

В виде особой любезности для перевозки больного иностранца в маленькую гостиницу, где остановилась Эльза, врач разрешил воспользоваться больничной каретой. Это был неуклюжий старый экипаж, выкрашенный в черную краску и запряженный парою понурых лошадей. Когда Эгон его увидел, он с кривой усмешкою спросил:

- Карета палача?.. Или уже катафалк?..

И бессмысленно рассмеялся.

Врач посоветовал Эльзе купить в аптеке, по дороге, снотворного.

- Это стоит каких-нибудь двадцать ёре, - сказал он, заметив смущение Эльзы.

3

Едва успев наступить, новый 1940 год уже нес заговорщикам против мира новые разочарования. Генерал Вейган, приготовивший было 150-тысячную армию к наступлению из Сирии на Баку, как только экспедиционные корпуса англичан и французов помогут финнам перейти в наступление на севере, и заявивший, что в июне 1940 года он начнет бомбардировку бакинских промыслов, кусал себе ногти. Напрасно нажим великих держав на Швецию и Норвегию обеспечил проход в Финляндию англо-французских войск, напрасно гитлеровские полки готовились к посадке на суда, чтобы подпереть отступающих финнов и бок о бок с англо-французами ударить на русских. Напрасно! Вместо финского Петербурга на карте появился советский Выборг. Пакты СССР о взаимопомощи с Латвией, Эстонией и Литвой и последующее воссоединение этих республик в Советском Союзе окончательно закрыли перед носом агрессоров балтийские ворота на восток.

Все провалилось. Рушились планы немедленного сокрушения советского государства.

Взоры англо-французских заговорщиков рыскали по карте мира в поисках кусков, которыми можно было бы заткнуть пасть взбесившегося гитлеровского пса, продолжавшего получать бодрящую струю золота и нефти из-за океана.

Общий кризис капитализма углублялся все больше. Неустойчивое равновесие в мире империализма снова было непоправимо нарушено. С силою взрыва обнажились все скрытые противоречия между главными империалистическими державами. Это и определило то, что пожар второй мировой войны, уже несколько лет бушевавший в разных концах земли за стыдливыми покровами всяких дипломатических формул, вырвался наружу и его пламя поползло по Европе. Оно подбиралось уже к берлогам самих поджигателей. В стороне пока еще оставались только главные заговорщики против мира, отгороженные от очагов кровавой борьбы тысячемильными пространствами двух океанов. Эти рассчитывали отсидеться и от пожара войны и от гнева распинаемых ими народов.

Впрочем, отсидеться надеялись не только американские подстрекатели. Такие же намерения были у их английских и французских пособников. Находясь в "состоянии войны" с Германией, они и не думали использовать то, что гитлеровская военная машина была занята польским походом, и нанести ей удар на западе. Ведя на западном фронте "странную войну", то-есть, попросту говоря, сидя сложа руки, они дали Гитлеру возможность подготовиться к большой войне. Они надеялись, что, собравшись с силами, он, наконец, ударит на восток. Но и эти расчеты провалились. Козни заговорщиков обратились против них самих. Вырвавшийся из повиновения ефрейтор бросился не на восток, где ему грозило поражение, а на запад, где все было подготовлено для его легкой победы.

В течение нескольких месяцев до того Гитлер имел возможность держать на западном театре какие-нибудь двадцать четыре дивизии. Против него бездействовали сначала семьдесят, а потом и сто двадцать французских и четыре, а потом десять английских дивизий. Северный фланг союзников прикрывался двадцатью четырьмя бельгийскими и десятью голландскими дивизиями. До начала своих активных действий в мае 1940 года гитлеровский штаб не держал на западе бронетанковых частей, всецело полагаясь на неподвижность трех тысяч французских танков. По свидетельству начальника гитлеровского генерального штаба генерала Гальдера, нацистские силы на западе в то время представляли собою не больше чем "легкий заслон, пригодный разве для сбора таможенных пошлин".

О слабости немцев знали штабы союзников, но у французских генералов были свои расчеты. Проникнутые в своем большинстве идеологией фашизма, они давно уже стремились доказать, что демократический режим непригоден для ведения войны. Они пропагандировали мысль, будто республиканские порядки убили во французах патриотизм и способность чувствовать себя воинами. Они утверждали, будто "проникновение политики" в армию нанесло удар моральному состоянию солдатской массы, помешало военному обучению и внесло в войска дух поражения. Они шумели о "виновности" во всем этом коммунистической партии Франции. Заместитель начальника генерального штаба генерал Жеродиа дошел до того, что разослал командующим военными округами Франции документ, полученный от маршала Петэна и содержащий указания о действиях, какие надлежит предпринять против "мятежа", якобы задуманного "коммунистическими элементами" армии против своих офицеров. На самом деле тут шла речь об искоренении в армии патриотических элементов и воспитании ее в фашистском духе, в духе поражения.

Всячески демонстрируя взаимную враждебность, Петэн и Вейган совместными усилиями вели французскую армию к разгрому. Они не только разлагали ее морально, но боролись и против усиления ее технического оснащения. Еще будучи военным министром, Петэн прямо воспротивился продолжению линии Мажино на север - мере, которая могла бы усилить оборону Франции в случае вторжения Гитлера через Бельгию и Голландию. Со стороны Петэна это было открытым предательством интересов Франции.

Не лучше обстояло дело и с военной доктриной. Все высшие военные руководители Франции были участниками войны 1914-1918 годов. Вейган, предшествовавший Гамелену на посту главнокомандующего, и сам Гамелен были приверженцами устаревшей доктрины времен первой мировой войны. Маршал Петэн, генералиссимус 1918 года, кумир и высший авторитет в среде французского офицерства, будучи вице-председателем Высшего военного совета и военным министром, не мог выйти из-под гипноза того способа ведения войны, который применялся под Верденом. А этим способом была позиционная война. В ней движение войсковых масс в бою измерялось метрами, плодами наступления бывала в лучшем случае линия окопов или какой-нибудь узел местного значения. Ни масштабы свалившейся на них войны, ни требования быстрого и решительного маневра на широком оперативном пространстве не были понятны Петэну и его единомышленникам. Воспитанные в косности французские генералы прививали эту косность и офицерскому корпусу. Из решительных людей действия, какими должны быть военные руководители, они превратились в чиновников, старающихся не иметь собственного мнения. А уж если мнение необходимо было высказать, то оно должно было укладываться в прочно устоявшиеся рамки рутины. Соображения карьеры и личного благополучия заставляли их больше смотреть в рот начальству, чем размышлять.

Все это самым пагубным образом сказалось и на развитии двух важных видов оружия, рожденных первой мировой войной, - авиации и танков. Французская боевая авиация находилась во власти офицеров-белоручек. Это была армейская аристократия, перекочевавшая на самолет с вышедшего в отставку коня. Служба в авиации стала спортом. Летчики готовились к индивидуальным подвигам, не имея никакого представления о действиях авиационных масс. Они охотно служили в истребительных частях, но пренебрегали бомбардировочными и разведывательными частями. Эту черную работу они предоставляли унтер-офицерам. О взаимодействии с другими родами оружия, о действиях над полем боя французские летчики не имели представления.

Еще хуже обстояло дело в танковых войсках. Офицеры других родов оружия смотрели на танкистов сверху вниз, как на "механиков". Танкисты были плебеями армии. Они не были подготовлены к самостоятельным действиям. Танки считались вспомогательным средством пехоты, неспособным решать задачи даже самого скромного тактического характера. Концепция пассивной обороны, как ржавчина, глубоко проела сознание французских полководцев. Они даже танк стали рассматривать как оружие оборонительное.

Не увеличится ли эффективность танка, говорили они, "рассматриваемого ныне исключительно как инструмент наступления и прорыва фронтов, если использовать его для обороны? Танк должен быть использован для контрударов по противнику, дезорганизованному самым фактом своего наступления". Эта формула о дезорганизующей роли наступления обнажает зародыш поражения, таившийся в системе мышления французских военачальников. По мнению военных авторитетов Франции, современная оборона стала столь мощной, что наступающий должен обладать огромным превосходством, чтобы решиться на атаку. Они полагали, что атакующий должен иметь втрое больше пехоты, в шесть раз больше артиллерии и в двенадцать раз больше боеприпасов, чтобы надеяться сломить оборону. Все это давало им повод утверждать, будто Франция, как вооруженная нация, не должна начинать кампанию со стратегического наступления. Такое наступление, говорили они, означало бы зависимость судьбы всей страны от случая: "Современным условием "эффективного прикрытия" служит создание непрерывного фронта, использующего фортификационные сооружения". Отсюда: линия Мажино, линия Мажино и еще раз линия Мажино! Немногим смельчакам, напоминавшим о том, что лучшим видом обороны является наступление, приводили опыт войны 1914 - 1918 годов. По утверждению петэновцев, с ростом мощи артиллерии положение атакующего ухудшалось во много раз по сравнению с положением обороняющегося.

Но главное было даже не в этом. Главное было в том, что правители боялись народа. Народ был обманут. Всю силу ударов правящие верхи направили на коммунистов, патриотов. Пакт с СССР был фактически разорван. Гитлеровские агенты рыскали по всей Франции, сидели в правительстве, в палате депутатов, в сенате, заправляли многими отделами генерального штаба. Предателей возглавляли поклонники нацистского диктатора Петэн и Вейган. Они убеждали французов в невозможности борьбы с гитлеровской военной машиной.

4

Свет, проникавший сквозь опушенную желтую штору окна, придавал всей комнате радостный, солнечный вид. За другим, отворенным, окном слышался слабый шум дождя по листве деревьев.

Висевший в комнате сладковатый запах постепенно уступал место влажной свежести, веявшей из парка.

Рузвельт принюхался с недовольным видом. Это не были духи Элеоноры... Неужели запах остался после Спеллмана? Рузвельт не удивился бы тому, что душится какой-нибудь изысканный итальянец, вроде посетившего его в прошлом году кардинала Пачелли. Но это казалось нелепым в приложении к маленькому, толстому Спеллману, лоснившемуся с головы до пят, как хорошо отмытый боров. Архиепископ нью-йоркский, как заправский гонщик, ездил на автомобиле, учился управлять самолетом, плавал, катался верхом. Вероятно, он только не боксировал, чтобы не искушать паству. Казалось, духи - не его стиль.

Да, положительно странно, что Рузвельт, обычно такой наблюдательный и уже не в первый раз принимавший Спеллмана, раньше не замечал привычки кардинала душиться. Впрочем, прежние приемы происходили в Белом доме. А там все так пропахло затхлостью архивов и вирджинским табаком прежних президентов, что немудрено было бы не уловить и более резкий аромат, чем витавший теперь в кабинете Рузвельта.

Частный и притом совершенно доверительный прием кардинала в Гайд-парке состоялся впервые. На таком свидании, подальше от любопытных глаз, настоял Гопкинс. Правда, Рузвельт и сам склонялся к мысли, что нужно найти путь к обходу сопротивления, которое евангелическое большинство Америки оказывало установлению прямой связи с Ватиканом. Такая связь была необходима. Следовало использовать влияние католической столицы на Италию и Испанию. Эти страны должны были войти в "нейтральный блок". Рузвельт замыслил создать его еще в начале войны в Европе, но не мог найти способ установить связь с Ватиканом, роль которого в этом деле ему казалась очень существенной. С одной стороны лицо, которое осуществляло бы такую связь, должно было быть достаточно аккредитованным, чтобы внушить к себе доверие папского двора, с другой - не должно было быть прямо связано с государственным департаментом. Посылка американского посла в Ватикан противоречила бы конституции Штатов.

Выход предложил Гопкинс: направить в Ватикан личного представителя президента.

Вопрос согласовали с Ватиканом через Спеллмана, который и явился сегодня к Рузвельту, чтобы предложить кандидатуру на новый пост. В первый момент Рузвельта ошеломило имя Тэйлора. Но, поразмыслив, он оценил тонкость замысла: протестант по вероисповеданию, Майрон Тэйлор не мог вызвать у американцев такого раздражения в качестве посланца в столицу католицизма, какое вызвал бы правоверный католик. К тому же Тэйлор располагал широкими деловыми связями с правящими кругами Италии и был не последним человеком в группе Моргана. Попросту говоря, он был человеком Моргана.

Рузвельт ответил согласием обдумать эту кандидатуру, но высказал это таким тоном, что Спеллман понял: дело сделано. Единственным условием Рузвельта было сохранение всего в строжайшей тайне до того момента, когда президент сам найдет удобным объявить об этом назначении.

Спеллман и Рузвельт договорились по всем пунктам. Разговор велся в самых дружественных тонах. Перед уходом кардиналу была даже предложена чашка чаю, несмотря на совершенно неурочный утренний час. Подчеркивая частный характер визита, супруга президента сама отправилась проводить гостя.

Рузвельт остался в кабинете один. Он полулежал на своем излюбленном красном диване. Мечтательно-задумчивый взгляд его был устремлен на картину, висевшую над книжным шкафом. Белый клипер несся по зелено-голубым волнам, окруженный облачком дымки. Паруса напружинились, выпятили грудь, кливер вздулся так, словно вот-вот оторвется от бугшприта и, опережая судно, унесется в призрачный простор океана...

Рузвельт смотрел на картину с таким интересом, будто она не была ему давным-давно знакома до мельчайших подробностей. Видит бог, как ему хотелось бы сейчас очутиться на палубе корабля, почувствовать под ногами, - именно под ногами, а не под колесами передвижного кресла, - гладкие доски палубы. И нестись, нестись в бесконечную даль!.. Море было его тайкой любовью. Стыдно было признаться, даже кому-нибудь из сыновей, от которых у него почти не было секретов, что он всю жизнь так и промечтал о плавании в далеких морях. Приходилось довольствоваться коротенькими прогулками по реке на старом, как мир, "Потомаке" и вот этими морскими картинами на стенах кабинета.

Взгляд Рузвельта перешел было к другому полотну, но тут в поле его зрения попало кресло на колесах. Оно притаилось между письменным столом и книжным шкафом. Это было неумолимое напоминание о том, что никогда ни одно желание Рузвельта-президента, связанное с необходимостью сделать несколько шагов, не было осуществлено; никогда ни одной его мечте, связанной с тем, чтобы без чужой помощи пройти несколько футов, уже не суждено было осуществиться. Кресло стояло в углу как символ неподвижности, ниспосланной ему небом.

Было время, когда вынужденная скованность терзала Рузвельта. Потом это чувство прошло. Он привык к болезни, почти не обращал внимания на доставляемые ею помехи, стремился преодолеть их проявлением неистощимой энергии. Разве только в редкие минуты пессимизма, охватывавшего президента при неудачах, мысль о болезни возвращалась как досадное напоминание об его неполноценности.

Убеждение окружающих в том, что жизнь избаловала его успехом, что его путь был триумфом, гипнотизировала и его самого. Но в дни, когда трезвость реалиста брала верх над славословиями и самообольщением, он принимался анализировать события. Тогда окружающее представлялось ему совсем не таким радостным: силы уходят, все ускоренней делается бег жизни, ее неизбежный конец кажется несвоевременным и ненужным. Он не может сказать ни себе, ни другим, что покидает мостик, спокойный за судьбу корабля Америки...

Назад Дальше