— А каким образом? — спрашиваю. — Вы трещали вашим револьвером, как ребёнок хлопушкой, и теперь он пуст; вы также не можете действовать этой вашей прекрасной, длинной саблей; вдобавок и рука ваша дрожит, как осиновый листок. Лежите и подрастайте.
— Убирайтесь к вашему отряду! — говорит он. — Вы наглец!
— Все в своё время, — отвечаю я, — прежде всего я выпью.
Как раз в это время приходит Крюк, он был весь в синяках там, где не покраснел от крови.
— Воды! — сказал Крюк. — Я умираю от жажды. Но это великий день.
Он, кажется, выпил половину меха, а остальную воду выплеснул себе на грудь, и, право, она чуть не зашипела на его волосатой шкуре. Тут он заметил офицерика под сержантом.
— Это что? — спрашивает.
— Мятеж, сэр, — говорит сержант; офицерик же жалобно просит капитана освободить его. Но Крюка было трудно разжалобить.
— Держите его здесь, — говорит он. — Сегодня дело не для детей. По той же причине, — продолжал Крюк, — я конфискую этот элегантный, украшенный никелем пульверизатор для духов; мой собственный револьвер неизящно плюётся и невежливо колотит меня прикладом.
Действительно, первый и второй палец его правой руки совсем почернели, такой сильной была отдача револьвера. Поэтому-то Крюк и взял оружие офицерика. Вы можете не согласиться со мной, сэр, только, право, во время боев случается многое, чего не помещают в отчёты.
— Скажите, Мельваней, — говорит мне Крюк, — так ведь надо было поступить? — Мы с ним вместе вернулись к свалке, патаны все ещё не отступали. Однако они не проявляли большой дерзости. Тайронцы перекликались между собой, напоминая друг другу о Тиме Коулене.
Крюк остановился, не смешиваясь с толпой; он смотрел по сторонам, и в его круглых глазах виднелась тревога.
— В чем дело, сэр? — спросил я. — Не принести ли вам что-нибудь?
— Где трубач? — спрашивает он.
Я смешался с толпой; наши ребята отдыхали позади тайронцев, которые сражались, как осуждённые души, и вот я натолкнулся на маленького Фрегена, нашего трубача; мальчишка был посреди самых храбрых, действуя ружьём и штыком.
— Забавляешься? Разве за то тебе платят? — говорю ему и хватаю его за шиворот. — Уходи отсюда и делай своё дело, — прибавляю, но вижу, что мальчишка недоволен.
— Одного я уложил, — говорит он и усмехается, — крупного, как вы, Мельваней, и почти такого же безобразного. Пустите меня, дайте добраться до следующего.
Мне не понравилась та часть его замечания, которая касалась моей личности, а потому я схватил его под мышку и отнёс к нашему Крюку, наблюдавшему за ходом боя. Крюк надавал ему тумаков, так что мальчишка заревел, а потом некоторое время не мог выговорить ни слова.
Патаны начали отступать; наши молодцы заорали.
— Развернитесь! — крикнул Крюк. — Труби, дитя, труби ради чести британской армии!
Мальчик принялся дуть в трубу, как тайфун, а тайронцы и мы развернули строй; ряды патанов рассыпались, и я понял, что все происходившее раньше было нежностями да сладостями в сравнении с предстоящим боем. Когда патаны дрогнули, мы оттеснили их в широкую часть ущелья, развернули фронт и побежали в долину; их мы гнали перед собой. О, это было прекрасно и страшно! Сержанты находились сбоку; огонь вырывался по всем рядам; патаны падали. Долина расширилась, мы окончательно развернули ряды; когда же она снова сузилась, мы сблизились, точь-в-точь пластинки дамского веера; в отдалённом конце ущелья, там, где они пытались удержаться, мы выстрелами сбивали их; мы истратили мало патронов, так как раньше мы работали ножами.
— Спускаясь в долину, Мельваней опустошил тридцать патронных пачек, — заметил Орзирис. — Это было дело джентльменское. Он мог бы сражаться с белым платочком в руках и в розовых шёлковых чулочках.
— Крики тайронцев слышались за целую милю, — продолжал Мельваней, — и сержанты не могли остановить их. Они обезумели, совсем обезумели. Когда наступила тишина, Крюк сел, закрыв лицо руками. Все мы вернулись, каждый держался по-своему, потому что, заметьте, характер человека и его наклонности сказываются в такой час.
— Ребята, ребята, — проговорил про себя Крюк, — мне кажется, мы не должны были ввязываться в рукопашный бой, и это избавило бы от смерти людей получше меня.
Он посмотрел на наших убитых и больше не вымолвил ни слова.
— Капитан, милый, — сказал один тайронец, подходя к Крюку с рассечённым ртом и, точно кит, выплёскивая кровь. — Дорогой капитан, правда, двое-трое в партере были потревожены, зато зрители на галёрке насладились спектаклем.
И я понял, кого вижу; это был дублинец, крыса доков, один из тех малых, которые своими выходками заставили преждевременно поседеть арендатора Театра Сильвера. Они распарывали театральные скамьи и то, чем они были набиты, швыряли в партер. Я шепнул о том, что мне довелось узнать об этом молодчике, когда я был тайронцем и мы стояли в Дублине.
— Я не знаю, кто буянил, — прошептал я, — и мне это все равно. Во всяком случае, помню тебя, Тим Колли.
— Ох, — сказал он, — ты тоже был там? Мы назвали ущелье Театром Сильвера. — Половина тайронцев тоже знала старый театр, вот потому-то они и подхватили его слова. Итак, все мы стали звать ущелье Театром Сильвера.
Между тем маленький офицерик тайронцев дрожал и плакал. Ему не хотелось предавать сержанта суду, хотя он так смело толковал об этом.
— Ничего, позже вы почувствуете себя лучше, — спокойно сказал ему Крюк, — вы сами порадуетесь, что вам не дали ради забавы погубить себя.
— Я опозорен, — сказал офицерик.
— Если вам угодно, арестуйте меня, сэр, но, клянусь моей душой, я скорее вторично сделаю то же самое, чем взгляну на вашу матушку, когда вы будете убиты, — проговорил сержант, который недавно сидел на этом молодом человеке. Теперь он стоял перед ним навытяжку и держал под козырёк. Но юноша только плакал, да так горько, точно его сердце разбивалось на части.
В это время подошёл ещё один рядовой тайронец, весь в тумане битвы.
— В чем, Мельваней?
— В тумане битвы. Вы знаете, сэр, что сражение, как любовь, на каждого человека действует по-разному. Вот я, например, во время боя всегда чувствую сильную тошноту. Орзирис с начала до конца ругается, а Леройд начинает петь только в те минуты, когда рубит головы врагов; наш Джек — отчаянный боец. Одни новобранцы плачут, другие сами не знают, что делают; некоторые только и думают, как бы перерезать кому-нибудь горло или сделать что-нибудь такое же злое; некоторые солдаты совершенно пьянеют. Был пьян и этот тайронец. Полузакрыв глаза, он шатался и ещё за двадцать ярдов мы могли слышать, как он переводил дыхание. Увидев молодого офицерика, рядовой подошёл к нему и громко, пьяным голосом заговорил сам с собой.
— Кровь, юнец, — сказал он, — кровь, юнец!.. — Потом, вскинув руки, покружился и упал к нашим ногам, мёртвый, как патан. Между тем мы не нашли на нем ни одной царапины. Говорят, его погубило больное сердце, а все-таки было странно видеть это.
Мы пошли хоронить наших мёртвых, не желая оставлять их патанам. Тогда-то в вересковых зарослях чуть было не погиб юный офицерик тайронцев. Он собирался напоить водой одного из этих раненых патанских дьяволов и наклонился, чтобы прислонить его к скале.
— Осторожнее, сэр, — говорю я. — Раненый патан опаснее здорового.
И поистине, едва эти слова сорвались с моих губ, как лежавший на земле выстрелил в офицерика, и я увидел, что с головы бедного мальчика слетела каска. Я ударил патана прикладом ружья и отнял у него револьвер. Юный офицерик побледнел, выстрел опалил его волосы.
— Ведь я говорил вам, сэр, — сказал я; после этого он все-таки постарался уложить патана, но я стоял, прижав дуло револьвера к уху этого дьявола. Под прицелом они решаются только проклинать. Тайронцы ворчали, как собаки, у которых отняли кость; они видели своих мёртвых и хотели перебить наших врагов, всех до одного. Крюк крикнул, что он выстрелом спустит кожу с того, кто не будет его слушаться, но ведь тайронцы в первый раз видели своих убитых товарищей, и потому неудивительно, что они ожесточились. Это ужасное зрелище. Когда мне довелось впервые взглянуть на наших мёртвых, я до того рассвирепел, что решил не давать пощады ни одному мужчине в области севернее Кханибара, да и ни одной женщине, потому что в сумерках они тоже нападали на нас. Ух!..
Вот мы похоронили своих убитых, унесли раненых, перешли через горы и увидели, как шотландцы и гурки вместе с патанами целыми вёдрами распивают чай. В то время мы походили на шайку отчаянных разбойников, смешавшаяся с пылью кровь густым слоем покрывала нас; струйки пота бороздили этот тёмный налёт, но наши штыки висели, точно мясницкие ножи, и на каждом из нас было по ране того или другого рода.
Вот к нам подъезжает штабной офицер, чистенький, как новое ружьё, и говорит:
— Что это за вороньи пугала? Кто вы?
— Что это за вороньи пугала? Кто вы?
— Мы — рота чёрных тайронцев её величества и рота старого полка, — спокойно отвечает Крюк. Знаете, слегка подсмеивается над штабными.
— О, — говорит штабной, — вы прогнали резерв?
— Нет, — отвечает Крюк, а тайронцы смеются.
— Так что же вы с ним сделали?
— Уничтожили, — буркнул Крюк и повёл нас дальше, но Тумей, тайронец, громко сказал голосом чревовещателя:
— Зачем этот бесхвостый попугай остановил на дороге тех, кто лучше него?
Штабной посинел, но Тумей скоро заставил его лицо покрыться розовым румянцем, сказав голосом жеманницы:
— Поцелуйте меня, майор, дорогой, мой муж на войне, и я в депо одна.
Штабной офицер повернул коня и уехал, и я заметил, что плечи Крюка так и прыгают.
Капрал выругал Тумея.
— Оставьте меня в покое, — не моргнув глазом, ответил ему тайронец.
— Я служил у него до его свадьбы, и он знает, о чем я говорю, а вам это неизвестно. Пожить в высшем обществе — дело хорошее. Помнишь, Орзирис?
— Да, помню. Через неделю Тумей умер в госпитале, и я купил половину его добра, а после этого, помнится…
— Смена!
Пришёл новый взвод, было четыре часа.
— Я сбегаю, достану вам двуколку, сэр, — сказал Мельваней, быстро одеваясь. — Пойдёмте на вершину холма форта и наведём справки в конюшне мистера Греса.
Освободившиеся часовые обошли главный бастион и направились к купальне; Леройд оживился, стал почти болтлив. Орзирис заглянул в ров форта, перевёл взгляд на равнину.
— Ох, как скучно ждать Мэ-эри, — замурлыкал он песенку и сказал: — Раньше, чем я умру, мне хотелось бы убить ещё нескольких проклятых патанов. Война, кровавая война! Север, восток, юг и запад!
— Аминь, — протянул Леройд.
— Что это? — сказал Мельваней, который натолкнулся на что-то белевшее подле старой будки часового. Он наклонился и тронул белое пятно. — Да это Нора, Нора Мак-Таггарт! Нони, дорогая, что ты тут делаешь одна в такое время? Почему ты не в постели со своей мамой?
Двухлетняя дочь сержанта Мак-Таггарта, вероятно, ушла из барака в поисках свежего воздуха и забрела на вал около рва. Ночная рубашонка малютки лежала складками вокруг её шейки. Нони стонала во сне.
— Бедная овечка, — сказал Мельваней, — как опалил зной её невинную кожу! Тяжело, жестоко даже нам; что же должны чувствовать вот такие, как она? Проснись, Нони, твоя мама с ума сойдёт из-за тебя. Ей-богу, ребёнок мог свалиться в ров!
Светало. Мельваней поднял Нору, посадил её к себе на плечо, и светлые локоны ребёнка коснулись седеющей щетины на его висках. Орзирис и Леройд шли позади своего товарища и щёлкали пальцами перед личиком Норы; она отвечала им сонной улыбкой. И вот, подкидывая малютку, Мельваней залился песней: его голос звучал ясно, как голос жаворонка.
— Ну, Нони, — серьёзно сказал он, — на тебе не очень-то много одежды. Ничего, через десять лет ты будешь одеваться лучше. Теперь же поцелуй своих друзей и скоренько беги к своей маме.
Спущенная на землю близ квартир семейных солдат, Нони кивнула головкой со спокойной покорностью солдатского ребёнка, но раньше, чем её ноги зашлёпали по вымощенной каменными плитами тропинке, она протянула свои губки трём мушкетёрам. Орзирис вытер рот тыльной стороной руки и пробормотал какое-то сентиментальное ругательство; Леройд порозовел, и оба ушли.
Йоркширец громким голосом запел мелодию хора «Будка часового»; Орзирис пискливо подтягивал.
— Что распелись, вы, двое? — спросил их артиллерист, который нёс патроны, чтобы зарядить утреннюю пушку. — Что-то вы слишком веселы для таких тяжёлых дней.
Леройд продолжал песню, и оба голоса скоро замерли в купальне.
— О Теренс, — сказал я, когда мы остались наедине с Мельванеем, — ну и язык же у вас!
Он посмотрел на меня усталым взглядом; его глаза впали, лицо осунулось и побледнело.
— Ох, — ответил он, — я болтал целую ночь, я поддержал их, но могут ли помогающие другим помогать себе? Ответьте мне на это, сэр.
Над бастионами Форта Амара заблестел безжалостный день.
ЧЁРНЫЙ ДЖЕК
Как три мушкетёра делят серебро, табак и выпивку, как они защищают друг друга в бараках, в лагере, как все трое веселятся, узнав о радости одного, так и печали у них общие. Когда неудержимый язык Орзириса на целое лето завёл его в карцер; когда Леройд потерял свою амуницию и одежду или когда Мельваней под влиянием излишка крепких напитков стал порицать своего офицера, вы могли бы видеть тревогу на лицах остальных двоих. И весь полк знал, что неблагоразумно толковать или шутить по поводу неприятности, постигшей кого-нибудь из трех приятелей. Обыкновенно эти трое оставляют в стороне дежурную комнату и угловую лавку, которая стоит с ней рядом, уступая место ещё не перебесившейся молодёжи, но все случается…
Вот, например, Орзирис сидел на подъёмном мосту перед главными воротами Форта Амара; он спрятал свои руки в карманы, изо рта у него свешивалась трубка. Леройд во всю длину растянулся на траве гласиса и размахивал ногами в воздухе; я вышел из-за угла и спросил, где Мельваней.
Орзирис плюнул в ров и покачал головой.
— Не стоит заходить к нему, — сказал он, — Мельваней — глупый верблюд. Слушайте.
Я прислушался. По каменным плитам веранды, которая прилегает к караульной комнате, звучали мерные шаги, и я мог бы принять этот стук за топот ног целой армии. Двадцать шагов crescendo, перерыв, потом двадцать шагов diminuendo.
— Это он, — объяснил мне Орзирис. — Боже мой, это он. И все из-за проклятой пуговицы, в которой вы могли бы увидать часть вашего лица и кусочек губы.
Мельваней маршировал взад и вперёд в полном походном костюме, со своим ружьём, штыком, ранцем и шинелью. И это должно было длиться несколько часов! Его вина состояла в том, что он явился на ученье в невычищенном мундире. От изумления и злости я чуть не свалился в ров форта: ведь Мельваней — самый щеголеватый малый, когда-либо стоявший на часах. Нельзя было представить себе, чтоб он вышел на смотр, не почистившись, как нельзя было подумать, что он мог выйти из барака без брюк!
— Кто из сержантов наказал его? — спросил я.
— Ну, конечно, Меллинс, — ответил Орзирис. — Никто другой не пригвоздил бы его. Но Меллинс не человек. Он грязный свиной скребок, вот что он такое!
— А что сказал Мельваней? Не такой он человек, чтобы подчиниться покорно.
— Что сказал? Лучше бы промолчал. Но, Господи, как мы хохотали! «Сержант, — это он говорит, — вы сказали, что я одет грязно? Ну-с, когда ваша жена позволит вам собственноручно высморкаться, может быть, вы узнаете, что такое грязь. Вы недостаточно хорошо воспитаны, сержант», — говорит он, но тут мы пришли. А после учения Меллинс ругал его и клялся перед дежурной комнатой, что Мельваней назвал его свиньёй и ещё Бог знает чем. Вы знаете Меллинса. Скоро он сломает себе шею. Уж слишком это необыкновенный лгун. «Три часа в походной форме, — объявил полковник, — не за грязный мундир на ученье, а за грубость, хотя, — прибавил он, — я не верю, чтобы вы сказали Меллинсу то, что, по его словам, вы сказали». — Мельваней молча ушёл. Вы знаете, он никогда не отвечает полковнику, чтобы не попасть в новую беду.
Меллинс — молодой и женатый сержант, его манеры отчасти результат врождённой резкости, отчасти плод плохо переваренного образования в закрытой школе. Он перешёл через мост и грубо спросил Орзириса, что он делает.
— Я? — переспросил Орзирис. — Да жду офицерского чина. Не видали ли, не идёт ли он сюда?
Меллинс побагровел и прошёл мимо. С того гласиса, на котором лежал Леройд, донёсся звук лёгкого смешка.
— Меллинс надеется, что его когда-нибудь произведут, — объяснил Орзирис. — Да спасёт Господь товарищей, которым придётся сидеть с ним за столом! Как вы думаете, сэр, который час? Четыре! Через полчаса Мельваней освободится. Не хотите ли вы, сэр, купить собаку? Щенок, которому можно доверять, от полковничьей серой, рампурских кровей.
— Орзирис, — сурово ответил я, понимая, что он задумал, — не хотите ли вы сказать…
— Я не хотел просить денег, во всяком случае, — ответил Орзирис. — Я дёшево продал бы вам хорошую собаку, но… но… видите ли, я знаю: Мельваней потребует выпивки после того, как мы «выводим» его, а у меня нет ни пенни, да и у него пусто в кармане. Я хотел продать вам собаку, сэр, искренне хотел.
На подъёмный мост упала тень, Орзирис начал подниматься в воздухе под влиянием огромной руки, схватившей его за шиворот.
— Все, только не деньги, — спокойно сказал Леройд, держа лондонца надо рвом. — Что угодно, только не деньги, Орзирис, мой сынок. У нас есть рупия и восемь анна, мои собственные. — Он показал мне монеты и опустил Орзириса на перила подъёмного моста.
— Прекрасно, — сказал я. — Куда вы отправитесь?
— Когда его отпустят, отправимся за две, за три или за четыре мили, — ответил Орзирис.