КОГДА МЫ БЫЛИ СИРОТАМИ - Кадзуо Исигуро 9 стр.


— Итак, Вьюрок, что это мы сегодня в таком унынии? Понимая, что это мой шанс, я произнес:

— Дядя Филип, я хотел спросить. Как, по-вашему, человек может стать более настоящим, истинным англичанином?

— Более настоящим англичанином? — Он остановился и посмотрел на меня. Потом с задумчивым видом подошел поближе, придвинул стул и сел напротив. — А почему ты хочешь стать более настоящим англичанином, чем ты есть, Вьюрок?

— Просто я думал… ну, просто мне показалось, что я должен бы.

— Кто тебе сказал, что ты не истинный англичанин?

— Никто, правда, — ответил я и через секунду добавил: — Но мне кажется, что, может быть, мои родители так считают.

— А что ты сам об этом думаешь, Вьюрок? Тебе тоже кажется, что следует стать в большей степени англичанином, чем ты есть?

— Я не знаю, сэр.

— Да, наверное, не знаешь. Ну, что тебе сказать? Разумеется, здесь ты растешь в несколько ином окружении: китайцы, французы, немцы, американцы… Неудивительно, что ты становишься немного «полукровкой». — Он издал короткий смешок и продолжил: — Но в этом нет ничего дурного. Знаешь, что я думаю, Вьюрок? Я полагаю, было бы неплохо, если бы все мальчики с детства впитывали бы в себя всего понемногу. Тогда мы относились бы друг к другу намного лучше. Во всяком случае, было бы меньше войн. О да. Может быть, когда-нибудь все эти конфликты закончатся, и вовсе не благодаря государственным мужам, церквам или организациям, подобным моей. А благодаря тому, что изменятся сами люди. Они станут такими, как ты, Вьюрок. Более смешанными. Так почему бы тебе не быть «полукровкой»? Это вещь здоровая.

— Но если я стану таким, все может… — Я замолчал.

— Все может — что, Вьюрок?

— Ну, как это жалюзи. — Я указал на окно. — Если разорвется шнурок, все может рассыпаться.

Дядя Филип посмотрел туда, куда я указывал, потом встал, подошел к окну и осторожно прикоснулся к жалюзи.

— Все может рассыпаться. Вероятно, ты прав. Думаю, от этого просто так не отмахнешься. Людям нужно чувствовать свою принадлежность к чему-либо. К нации, к расе. Иначе кто знает, что может случиться. Вся наша цивилизация… возможно, она действительно рухнет. И все рассыплется, как ты выразился. — Он вздохнул, словно я только что одолел его в споре. — Значит, ты хочешь стать более настоящим, истинным англичанином. Ну-ну, Вьюрок. И что же нам с этим делать?

— Я хотел спросить, если можно, сэр, если вы не рассердитесь… Я хотел спросить, могу ли я иногда подражать вам?

— Подражать мне?

— Да, сэр. Иногда. Чтобы учиться вести себя так, как подобает настоящему англичанину.

— Это очень лестно для меня, старина. Но не думаешь ли ты, что эта великая честь прежде всего принадлежит твоему отцу? Представлять собой, я бы сказал, истинно английские доблести?

Я отвернулся, и дядя Филип мгновенно понял, что сказал не то. Он вернулся и снова сел напротив меня.

— Послушай, — тихо попросил он, — я скажу тебе, что мы сделаем. Если у тебя будут возникать какие бы то ни было сомнения — любые, если ты будешь сомневаться в том, как поступить, просто приходи ко мне, и мы обо всем поговорим. Мы будем говорить до тех пор, пока тебе все не станет абсолютно ясно. Ну как? Теперь тебе лучше?

— Да, сэр. Думаю, лучше. — Я выдавил улыбку. — Спасибо, сэр.

— Слушай, Вьюрок, ты — сущее маленькое наказание. Тебе это, разумеется, известно. Но в ряду подобных «наказаний» ты — весьма симпатичная особь. Я уверен, твои мама и папа очень, очень гордятся тобой.

— Вы действительно так думаете, сэр?

— Да. Я действительно так думаю. Ну, полегчало?

После этого он снова вскочил и стал расхаживать по комнате. Вернувшись к легкомысленному настроению, он принялся рассказывать какую-то невероятную историю о даме, работающей в соседнем офисе, и вскоре я уже хохотал до колик.

Как же я любил дядю Филипа! И разве были у меня хоть какие-то основания сомневаться в том, что он так же искренне любит меня? Совершенно очевидно, что в тот момент он желал мне только добра и так же, как я, даже приблизительно не мог представить, какой оборот примут события.

Глава 6

Тогда же, в то самое лето, в поведении Акиры появилось нечто, что начало серьезно раздражать меня. В частности его бесконечные панегирики в честь достижений Японии. Это всегда было ему свойственно, но тем летом приобрело оттенок одержимости. Мой друг постоянно прерывался в ходе игры, чтобы прочесть мне очередную лекцию о японском здании, недавно сооруженном в деловом квартале города, или о предстоящем визите очередного японского военного корабля в шанхайский порт. Он заставлял меня выслушивать бесчисленные пустяковые подробности и через каждые несколько минут провозглашал, что Япония стала «великой, очень великой страной, такой же, как Англия». Больше всего меня раздражало, когда он затевал спор на тему, кто больше не плаксы — англичане или японцы. Если я начинал защищать англичан, мой друг немедленно требовал проверить это, что на практике означало схватить меня мертвой хваткой и держать до тех пор, пока я либо капитулирую, либо начну плакать.

В тот период я относил одержимость Акиры доблестями своей нации на счет того, что ему предстояло осенью начать учиться в Японии. Родители отсылали его к родственникам в Нагасаки, и, хотя он собирался приезжать в Шанхай на каникулы, мы понимали, что будем теперь видеться гораздо реже. Это приводило нас обоих в уныние. Но со временем Акира, похоже, уверовал в превосходство японского образа жизни во всех ее аспектах и со все большим нетерпением ожидал встречи с новой школой. Я, со своей стороны, так устал от его постоянной похвальбы всем японским, что к концу лета почти хотел поскорее от него избавиться. Во всяком случае, когда пришел день расставания и я, стоя возле его дома, махал рукой вслед машине, увозившей его в порт, мне казалось, что я не испытываю ни малейшего сожаления.


Однако очень скоро я начал скучать по нему. Не то чтобы у меня не было других друзей. Были, например, два брата-англичанина, жившие неподалеку. С ними я регулярно играл и после отъезда Акиры стал встречаться еще чаще. Мы прекрасно ладили, особенно если играли только втроем. Но иногда к нам присоединялись их товарищи по городской средней школе, и тогда они начинали вести себя иначе: порой я становился объектом их насмешек. Я, разумеется, не обижался, поскольку видел, что все они мальчики, в сущности, добрые и не хотят меня обидеть. Несмотря на свой малый возраст, я успел заметить, что, если в группе из пяти-шести учеников из одной школы появлялся аутсайдер, он почти всегда становился мишенью безобидных шуток. Словом, я не думал плохо о своих английских приятелях, но в то же время их поведение удерживало меня от того, чтобы сойтись с ними так же близко, как с Акирой, и с каждым месяцем мне все больше недоставало его.

Впрочем, в целом осень после отъезда Акиры была не такой уж и грустной. Скорее, я вспоминаю ее теперь как время, когда мне зачастую целыми днями было совершенно нечего делать, и поэтому в памяти не осталось ничего примечательного. Тем не менее кое-какие события происходили и тогда, причем со временем они стали представляться мне гораздо более значительными.


Взять хотя бы случай, связанный с нашей поездкой на бега вместе с дядей Филипом. Могу сказать почти наверняка, что это случилось после одного из маминых утренних собраний. Как я, возможно, упоминал, несмотря на то что мама всячески поощряла мое присутствие в гостиной, где приглашенные собирались по приезде, в столовую, собственно, меня не допускали. Помню, однажды я спросил, нельзя ли мне посидеть на собрании, и, к моему удивлению, вопрос этот заставил маму надолго задуматься. Потом она ответила: — Прости, Вьюрок. Ни леди Эндрюс, ни миссис Кэллоу не одобряют детского общества. Очень жаль. Ты мог бы научиться там кое-чему важному.

Отцу, разумеется, вход возбранен не был, но, вероятно, существовала негласная договоренность, что он будет воздерживаться от присутствия на собраниях. Мне трудно теперь сказать, по чьей инициативе — если кто-то вообще проявил инициативу — установился подобный порядок, но, безусловно, по субботам, когда ожидалось очередное собрание, атмосфера во время завтрака была у нас неуютной. Мама в разговорах с отцом старалась избегать упоминаний о встрече, но в течение всего завтрака смотрела на него разве что не с отвращением. Отец же демонстрировал натужную веселость, и так продолжалось до тех пор, пока не начинали съезжаться мамины гости. Дядя Филип всегда являлся одним из первых, и они с отцом несколько минут болтали, громко смеясь, в гостиной. Когда гостей собиралось побольше, мама уводила дядю Филипа в уголок, где они с серьезным видом обсуждали предстоящее собрание. Обычно именно в этот момент папа удалялся — чаще всего к себе в кабинет.

В день, о котором идет речь, услышав, что гости начинают расходиться, я спустился в сад ждать маму, которая, как обычно — я в этом не сомневался, — должна была, напевая что-нибудь с восхитительным легкомыслием, появиться там, чтобы занять мои качели. Но поскольку время шло, а ее все не было, я отправился в дом выяснить, что случилось, и, войдя в библиотеку, увидел: дверь в столовую приоткрыта. Собрание явно закончилось, но мама с дядей Филипом все еще оставались там. Они сидели за столом, на котором были разложены бумаги, и о чем-то оживленно беседовали. В следующий момент у меня за спиной появился отец, тоже, разумеется, уверенный, что собрание кончилось. Услышав доносившиеся из столовой голоса, он остановился и спросил:

— Они что, все еще там?

— Дядя Филип, — ответил я.

Улыбнувшись, отец проскользнул мимо меня в столовую. Через приоткрытую дверь я видел, как дядя Филип встал, потом услышал, что мужчины громко смеются. Спустя минуту из столовой вышла несколько раздраженная мама с бумагами в руке.

Время уже перевалило за полдень. Дядя Филип остался обедать, и за столом царило добродушное веселье. Потом, к концу трапезы, наш гость предложил: почему бы не поехать всем вместе на бега? Подумав, мама сказала, что это замечательная идея. Отец согласился: мысль превосходная, но он вынужден извиниться — в кабинете его ждет работа.

— Но почему бы тебе, дорогая, — сказал он, повернувшись к маме, — не поехать с Филипом? День обещает быть восхитительным.

— Ну что ж, думаю, можно поехать, — ответила мама. — Небольшое развлечение никому из нас не повредит. Кристоферу тоже.

И в этот момент все посмотрели на меня. Хотя мне было лишь всего одиннадцать лет, я отлично понял ситуацию: мне предлагался выбор — ехать на бега или оставаться дома с отцом. Но похоже, уловил я и подспудные течения: если я решу остаться, маме тоже придется отказаться от поездки с дядей Филипом. Иными словами, мероприятие зависело от моего согласия участвовать в нем. Более того, я был совершенно уверен: отец отчаянно надеется, что мы никуда не поедем, потому что, если поедем, это причинит ему боль. Я догадался об этом не по каким-то внешним проявлениям, а скорее по тому, что подмечал — быть может, неосознанно — в предыдущие недели и месяцы. Разумеется, я многого тогда не понимал, но это видел отчетливо: спасти ситуацию для отца в тот момент мог только я.

Однако понимал я, судя по всему, все же недостаточно, потому что, когда мама сказала: «Ну, давай, Вьюрок, поскорее надевай туфли», — поспешил сделать это с каким-то демонстративным энтузиазмом. По сей день вижу, как отец провожает нас до выхода, пожимает руку Филипу и, смеясь, машет рукой вслед экипажу, увозящему маму, дядю Филипа и меня на те бега.


И еще одно воспоминание о той осени тоже связано с отцом — с моментами его забавного хвастовства. Отец был исключительно скромен, и чужое бахвальство его всегда смущало. Вот почему так поразительно странно было слышать, как он несколько раз говорил о себе тогда. То были малозначительные эпизоды, вызвавшие у меня лишь мимолетное удивление, но тем не менее засевшие в памяти на долгие годы.

Например, однажды во время ужина отец совершенно неожиданно обратился к маме:

— Я не говорил тебе, дорогая? Тот человек снова приходил ко мне, ну, представитель портовых рабочих. Хотел поблагодарить за все, что я для них сделал. Он весьма недурно владеет английским. Конечно, китайцы всегда говорят излишне эмоционально, к их высказываниям следует относиться критически, но знаешь, дорогая, у меня создалось ощущение, что он был искренен. Сказал, что я их «почетный герой». Как тебе это нравится? Почетный герой!

Смеясь, отец, однако, не спускал напряженного взгляда с мамы. Какое-то время она продолжала есть, потом ответила:

— Да, дорогой. Ты мне это уже рассказывал. Отец мгновенно сник, но через несколько секунд уже снова весело улыбался.

— Значит, рассказывал? Но Вьюрок, — тут он повернулся ко мне, — этого еще не слышал. Ведь правда, Вьюрок? Почетный герой. Вот как назвали твоего отца.

Не могу сказать теперь, в чем там было дело, скорее всего тогда это меня не интересовало. И запомнился тот эпизод лишь потому, что, как я уже сказал, отцу было совершенно несвойственно говорить о себе в подобном тоне.

Нечто подобное произошло, также, когда мы с родителями отправились в городской парк послушать выступление духового оркестра. Выйдя из экипажа на набережной, мы с мамой готовились перейти через широкий бульвар на другую сторону, где находились ворота парка. Был воскресный день, по тротуарам текла толпа разодетых отдыхающих, наслаждавшихся прохладой дувшего с реки ветерка. По мостовой сновали экипажи, автомобили и рикши, мы с мамой еще ожидали просвета в их потоке, когда папа, расплатившись с кучером, подошел к нам сзади и неожиданно довольно громко сказал:

— Видишь, дорогая, теперь в компании уже знают. Им известно, что я не из тех, кто отступает. Во всяком случае, Бентли-то уж точно в курсе. О да, теперь он это прекрасно знает!

Так же, как и тогда, за ужином, мама в первый момент и бровью не повела, чтобы показать, что слышит его. Она взяла меня за руку, и мы стали пересекать проезжую часть набережной. И только оказавшись на противоположной стороне, она пробормотала:

— Неужели?

Но это еще был не конец. Войдя в парк, мы, как и прочие семьи, приходившие сюда по воскресеньям, стали гулять по лужайкам вокруг цветочных клумб, раскланиваясь и иногда останавливаясь поболтать с друзьями и знакомыми. Время от времени я видел кого-нибудь из приятелей по школе или по кружку игры на фортепьяно — нам давала уроки миссис Льюис. Но они, как и я, были с родителями и демонстрировали примерное поведение, так что мы едва замечали друг друга, а то и вовсе делали вид, что незнакомы. Оркестр должен был начать выступление точно в половине шестого, все это знали, и большинство народа ожидало, когда через парк продефилируют трубачи, чтобы двинуться вслед за ними к эстраде.

Мы всегда опаздывали, поэтому к моменту нашего прихода все места обычно были заняты. Меня это не огорчало, поскольку детям разрешалось во время выступления собираться вокруг эстрады, и я иногда играл там с ребятами. Была уже, судя по всему, глубокая осень, потому что солнце висело совсем низко над горизонтом. Мама отошла в сторонку поговорить со стоявшими неподалеку друзьями, и я, немного послушав музыку, попросил разрешения у отца подойти к знакомым американским мальчикам, игравшим за кругом, образованным зрителями. Отец молчал, уставившись на оркестр. Я хотел было повторить вопрос, но он вдруг тихо сказал:

— Все эти люди, Вьюрок. Все эти люди… Спроси любого — все будут с пеной у рта утверждать, будто имеют принципы. Но, став старше, ты убедишься, что на самом деле очень немногие действительно их имеют. А вот твоя мать — другое дело. Она никогда не изменяет себе. И знаешь, Вьюрок, именно поэтому она в конце концов добилась своего. Она сделала твоего отца гораздо лучшим человеком, чем он был. Гораздо лучшим. Да, она бывает сурова, уж тебе ли этого не знать! Со мной она бывает так же строга и сурова, как с тобой. Но ей-богу, именно благодаря ей я стал лучше, чем был. Потребовалось немало времени, но она сумела это сделать. Я хочу, чтобы ты, Вьюрок, знал: твой отец сегодня совсем не тот, каким был тогда, ну, когда вы с мамой ворвались ко мне. Ты ведь помнишь тот случай? Конечно, помнишь. Я был тогда у себя в кабинете. Мне очень жаль, что тебе довелось увидеть своего отца в таком состоянии. Но теперь это в прошлом. Сегодня благодаря твоей маме я стал гораздо сильнее. Я стал человеком, которым, смею надеяться, Вьюрок, ты когда-нибудь сможешь гордиться.

Я мало что понял из его речи, а кроме того, меня не покидало ощущение, будто мама, стоявшая совсем рядом очень рассердится, если что-нибудь услышит. Поэтому я, кажется, ничего не ответил отцу — просто, помолчав немного, снова спросил, можно ли мне пойти к моим американским приятелям. Тем дело и кончилось.

Но потом в течение нескольких дней, я несколько раз мысленно возвращался к папиным словам, особенно к его упоминанию о некоем случае, когда мы с мамой якобы «ворвались к нему» в кабинет. Довольно долго я не мог сообразить, к чему это могло относиться, и тщетно пытался связать свои отрывочные воспоминания с его словами. Наконец на память пришел-таки один эпизод из раннего детства — мне было тогда года четыре или пять, но к девяти годам он начал меркнуть в памяти.


Кабинет отца находился на верхнем этаже, в мезонине, и из его окон просматривалась вся усадьба. Обычно мне не только не разрешалось входить туда, но даже играть поблизости. Однако от лестницы к двери кабинета вел узкий коридор, на стенах которого висели картины в тяжелых рамах. Скрупулезно точно художники изобразили вид на реку, открывающийся взгляду человека на берегу: на фоне зданий, окаймляющих набережную, были нарисованы многочисленные суда, пришвартованные к пирсам. Картины были, вероятнее всего, написаны не позднее 1880 года и, полагаю, как многие вещи в доме, принадлежали компании. Сам я этого не помню, но мама часто рассказывала, что, когда я был маленьким, мы с ней любили рассматривать эти картины и давать забавные названия изображенным на них кораблям. По маминым словам, я при этом безумно хохотал и ни за что не хотел уходить до тех пор, пока все суда не получали смешных имен. Если это было действительно так — если мы и, правда громко смеялись во время игры, — то почти наверняка развлекались так только тогда, когда отца в кабинете не было. Но чем больше я размышлял о словах отца, сказанных в городском парке, тем отчетливее проступало воспоминание об одном случае, когда мы с мамой стояли в коридоре мезонина, наверное, играя в эту игру, и мама, вдруг замолчав, застыла в неподвижности.

Назад Дальше