Весной на заимке Веселой начинался голод, привычный и потому не страшный. Месяц апрель — подведи животы, — надо терпеть поневоле. Жители туже затягивали пояс на брюхе, сметали последние крошки в рыбном амбаре, разваривали прелые кости, назначенные в пищу собакам, доставали из ям прогорклую «черную рыбу», пахнувшую плесенью и трупом, и ждали половодья, гусиного лёта и рыбьего хода.
Но пуще всего голодали Щербатые Девки, безотцовская выть. Натахины дочки росли, как будто на опаре, и были жаднее налимов, ненасытное гагар, которые до того объедаются, что засыпают на воде с рыбьим хвостом, торчащим из глотки.
Девки обдирали с окошек сушеный пузырь, доставали из мешков еще не копченую замшу, назначенную для продажи, и разваривали ее в кипятке вместо супа. Иной раз они злыми глазами поглядывали друг на друга, готовые в случае, нужды дойти до людоедства.
Однажды в такую голодную пору Щербатая Дука сделалась Души Ружейной. Ибо она сняла со стенки родовую пищаль, подвязала широкие лыжи и ушла на Павдинские горы в березовый лес, а через три дня вернулась и принесла за плечом сохачиную губу, похожую на старую калошу, и пару увесистых почек, облепленных жиром. Сорок пудов вытянул сохатый, когда его вывезли с гор на лучшей упряжке собак, подобранной в целой заимке. Весельчане кормились до самой весенней добычи и даже отцу Тимофею в Середний Городок послали язык и пол-бока. После того Щербатую Дуку прозвали Дукой Ружейной.
II
Дука плыла по широкой реке в тополевой лодке, сшитой тальничными (ивовыми) корнями и сбитой березовыми гвоздями без единого атома железа. С ней были две маленькие сестренки, Чичирка и Липка. Они спускались вниз по воде, сплавляя за лодкою невод. Он растянулся на 100 саженей и шел столбом поперек реки, слегка загибаясь по течению; поплавки из березовой коры чуть трепетали и играли, там, где проворные омули «ячеились в полотнище», застревали своими вертлявыми головками в нитяных петлях сетей.
Дука сидела на носу и слабо шевелила длинными веслами, словно бесперыми крыльями, выравнивая лодку. Это была летняя речная идиллия, забава и промысел вместе. Речная ширина на юге и на севере застыла, как жидкое зеркало. Огромное красное солнце чертило в небесах бесконечную спираль, спускаясь к западу и снова восходя к востоку.
Неожиданно Дука привстала на скамье и приставила руку к глазам.
— Сверху идут, — сказала она, указывая на черную точку, мелькнувшую вдали.
— Русь едет, — прибавила она, присматриваясь внимательнее.
Черная точка выросла и превратилась сперва в лодочку, потом в лодку, потом в паузок, широкий и грузный, похожий на лохань. Над паузком сверху повисло полотно безжизненного паруса, почти не помогавшего течению.
На паузке ехала «Русь», «Мудреная Русь», как называют ее на роке Колыме. То были пришельцы с далекого запада, из «города Российска», туманного и странного, как будто загробное царство. Их присылали десятками, потом увозили обратно и на место их присылали других. Были они молодые, но все в бородах.
«Мохнатые, как будто старики», — говорили об них колымские девки с лукавой усмешкой…
Они привозили с собой всякие редкие штуки, сахар в головах и чай в цибиках, а книг столько, что хватило бы на десяток церквей, и шамана в трубе, который и божится, и плачет, и поет[3], умели налеплять на бумагу человеческую тень[4]. Звали их «государственные люди». Из самого царского места они получали «государственные письма» на орленных листах[5]. Этими письмами были обклеены стены домов во всем Середнем Городке и каждое было такое, что целую зиму читай, до конца не прочитаешь.
Колымские девки влюбленными глазами глядели на этих чужих молодцов. Но они только крутили головами, как медведи, и грудились вместе и спорили о чем-то, словно бранились, — вот-вот подерутся, — но никогда не дрались…
— Девки, собирайте, — поспешно сказала Дука, принимаясь за весла.
Повинуясь приказу, Чичирка и Липка встали в носу и принялись выбирать в лодку тугие веревки тетив, поминутно вынимая из ячей вертлявую полосу живого серебра.
Тук, тук, тук! — прыгали омули в лодке. Паузок пристал к «домашнему берегу» заимки одновременно с лодкой Щербатых. С разных тоней, островных и заречных, тоже тянулись лодки, направляясь к поселку. «Русь» ехала из города и, наверное, везла и новости и всякие припасы.
Приезжие укрепили на кольях свое неуклюжее судно и вышли на берег. Первым ступил на песок юноша высокого роста, в куртке, в рубахе из замши, но вовсе без шапки, с волнистою русой гривой.
— С приездом, — сказал Митрофан Кузаков, — «Куропашка» — лохматый и белый, как старая береза, поросшая мохом.
На берегу уже толпилось все наличное население, — старухи, старики, ребятишки. И в задних рядах раздалось, сперва несмело, потом громче, настойчивее:
«Табаку, табаку!..»
Полярному жителю курево, кажется, важнее, чем пища, особенно летом. По местной поговорке: «трубка не знает стыда». В случае нужды можно попросить на затяжку у самого исправника… Митрофан Куропашка быстро закивал головой:
— Все искурили, кисеты искрошили, скобленое дерево палили, до горечи дожглись!..
Он говорил торопливо и резко, как будто с наскоку, и у него выходило совсем, как у белой куропатки: «кабеу, кабеу!..»
— Дай лемешину… силимчик… прошки понюхать… — просили то справа, то слева, уже не стесняясь. Л е м е ш и н а кладется за губу для жвачки, с и л и м набивается в трубку, а п р о ш к а в нос. Поречане истребляют табак, как только возможно и сколько возможно.
Высокий без шапки достал из-за пазухи косматую папушу табаку и щедрой рукой стал раздавать подходящим широкие и бурые листы.
— Пожалуйте, гости дорогие! — сказала жена Митрофана, Маланья, кланяясь в пояс. — Чем бог послал… Милости просим…
Ненарушимый обычай требует устроить для приезжего, для гостя, торжественный пир, отдать ему последний кусок, даже в голодное время.
— Для гостя украсти не грэх, — говорят поречане реки Колымы, не хуже арабов.
Высокий без шапки неспешными шагами стал подниматься на гору к жилью. Дука смотрела ему вслед внимательно и любопытно. Он был выше головой не только поречан, но даже и собственных товарищей, шагавших сзади растянутой кучкой, выше, пожалуй, всего населения на реке Колыме и в целом округе, величиною в три германские империи, сложенные вместе. Каблуки его русских сапог, подбитые железом, оставляли на глине следы, как круглые копыта, но длинные ноги его шагали осторожно и упруго, как будто на пружинах.
«Ровно сохатый в лесу», — подумала Дука. Ибо сохатый тоже отличается проворством и умеет протиснуться даже сквозь двойную березу, растущую парой стволов из общего корня.
Губы у него были креню сжатые, словно каменные, и русая бородка завивалась на щеках, как шерстка у оленьего теленка-кудряша.
Он показался простодушной поречанке существом какой-то нездешней породы, «осилком» из старой былины.
«За руку схватит, рука прочь, за ногу схватит, нога прочь», — прозвенели беззвучно в ее певучей памяти «проголосные» тягучие слова.
И, будто привлекаемый взглядами Дуки, «Осилок» повернул голову и посмотрел на нее сурово и спокойно из-под сдвинутых бровей.
После угощения русские пришельцы в том же порядке вышли из приветливого дома Митрофана Куропашки и направились к берегу. Высокий без шапки на этот раз шел сзади, но, вместо того чтобы спуститься на берег, он свернул направо вдоль по угорью, у самого края домашней площадки поселка. — «Викентий, иди!» — окликнул его один из товарищей, низенький, крепкий и круглый, с бронзовой кожей и медной густой бородой, словно весь он был отлит из яркого металла.
Викентий не ответил. Приезжие перешли на паузок и стали отвязывать канаты и готовить отвальные шесты.
— Авилов, ого! — еще раз окликнул другой из артели, смуглый, бородатый, с мощной осанкой, похожий на картинку из ветхого завета. — Идите, уезжаем!..
— Счастливой дороги, — ответил Викентий Авилов, и голос его поплыл, как колокол, над сонной рекой.
Речная артель отвалила. Паузок со скрипом и скрежетом снялся с причала и выплыл на вольную воду.
III
День и другой прожил Викентий Авилов на заимке Веселой, изумляя простодушных поречан своею огромной фигурой и невиданной силой. В первый же вечер, когда воротились с заречных песков лодки, груженные рыбой, он спустился к берегу вместе о другими, подошел к самой большой лодке, взялся, потянул… Раздался треск тополевого дерева.
— Кор, кор (берегись)! — закричали в испуге рыбаки по-якутски.
Они опасались, что в этих могучих руках утлая лодка расколется надвое, как скорлупа яйца.
Авилов посмотрел на кричавших, потом не торопясь, как делал все, подобрал с земли пару деревянных обрубков, коротких и круглых, и положил их под лодку. Перекатывая эти, катки все выше и выше, он один вытащил лодку на берег вместе с грузом. Рыбаки шли сзади, опустив руки от изумления.
Викентий не ответил. Приезжие перешли на паузок и стали отвязывать канаты и готовить отвальные шесты.
— Авилов, ого! — еще раз окликнул другой из артели, смуглый, бородатый, с мощной осанкой, похожий на картинку из ветхого завета. — Идите, уезжаем!..
— Счастливой дороги, — ответил Викентий Авилов, и голос его поплыл, как колокол, над сонной рекой.
Речная артель отвалила. Паузок со скрипом и скрежетом снялся с причала и выплыл на вольную воду.
III
День и другой прожил Викентий Авилов на заимке Веселой, изумляя простодушных поречан своею огромной фигурой и невиданной силой. В первый же вечер, когда воротились с заречных песков лодки, груженные рыбой, он спустился к берегу вместе о другими, подошел к самой большой лодке, взялся, потянул… Раздался треск тополевого дерева.
— Кор, кор (берегись)! — закричали в испуге рыбаки по-якутски.
Они опасались, что в этих могучих руках утлая лодка расколется надвое, как скорлупа яйца.
Авилов посмотрел на кричавших, потом не торопясь, как делал все, подобрал с земли пару деревянных обрубков, коротких и круглых, и положил их под лодку. Перекатывая эти, катки все выше и выше, он один вытащил лодку на берег вместе с грузом. Рыбаки шли сзади, опустив руки от изумления.
На следующее утро Авилов отправился в лес и к вечеру стал выносить из непроходимой чащи очищенные бревна, правда не толстые, но все-таки такие, что впору увезти на лошади и то зимою, ибо колымские леса не знают колес и летней перевозки. Через пять дней такого лошадиного труда с краю заимки Веселой выросли бревенчатые стены в рост человека. Работал Авилов попрежнему не торопясь, но очень аккуратно, забивал мхом пазы и замазывал их глиной снаружи и внутри. А крышу накладывать не стал, только затянул потолок над избушкой синим холстом, который достался ему от товарищей с паузка. Ибо они выгрузили для него в ближайшем поселке и сахар, и холст, и табак, и всякие другие товары.
В странной избушке, покрытой холстом, завелись большие богатства, конечно, на колымскую мерку. Авилов раздавал не считая. Избушка, покрытая холстом, стала как будто бакалейной лавкой для соседских детей. А сам он не брал у других ничего, даже обеда. Он завел себе сеть и просто толкал ее с берега в воду на длинном шесте. Того, что попадалось, хватало на еду. Рыбу он пек на угольях. Вся жизнь его приблизилась к природе и стала первобытное и проще, чем даже у Яшки Худого, самого бедного жителя на заимке Веселой. Только в одном отношении он уклонялся от голоса природы, замыкаясь в неприступном одиночестве и суровом молчании.
Весельчанские девки качали головой и потихоньку злились. По старому обычаю для местных девиц считается обидой, ежели парень, пришелец из соседнего поселка, живет одиноко и не глядит ни на одну. Но тут был человек особенный, чужой. Как приступиться к такому?.. Отчаянная Дашка Кузакова, прозванная Сардонкой (щукой) за свою ненасытность, прибегала к нему в солнечную полночь просить табаку на лемешину, а потом не утерпела, села на кровать и сказала: «Ни за что не уйду».
Он молча и спокойно взял ее на руки, вынес за дверь и поставил на землю.
Однако своими серыми зоркими глазами Викентий Авилов внимательно рассматривал всех молодых девиц заимки Веселой. Но ни одна из них не была ему но нраву. Ибо все они жили, по местной пословице: «Баба не калач, один не съешь». Нравы у них были спокойно бесстыдные, как у оленей на тундре. Только одна держалась в стороне, не подходила, не заговаривала и даже не желала получать своей доли из тех заманчивых товаров, которые считались как бы общественным достоянием заимки Веселой.
— Чья это девка? — спросил он однажды у Дашки Сардонки, к которой он сохранил после ее неудачной атаки все-таки дружественные чувства.
И Дашка ухмыльнулась и сказала:
— Это — дикоплешая (полоумная) Дука, щелкает стрелкам по белкам, а рукам по щекам… Дуку и лешие боятся…
Однажды в безветренный вечер, когда солнце спустилось и повисло над заречными лесами и словно задумалось, спуститься ли еще ниже или уже подниматься, Викентий Авилов стоял на пригорке перед своей избушкой и любовался на яркую полночь. Сутки кончались и вновь начинались. Воздух был насыщен золотом, бледным, волнистым, словно разбрызганным в пространстве. Солнце было огромное, как круглая гора, и на него можно было смотреть простыми глазами, и, если долго смотреть, гора превращалась в провал, в круглый колодезь текучего алого света.
Солнце подвинулось к утру, но многие все еще не спали, В летнее время на севере живут беспорядочно и с трудом разбираются, где кончается в ч е р а и где начинается з а в т р а. Птицы, привыкшие к более правильной жизни на юге, снялись с речных заводей и потянулись за тундренный берег на тихие болота. Чета лебедей низко протянула над самыми домами поселка. Они летели важно и прямо, как связанные вместе невидимой нитью; их серебристые перья были словно позолочены жидким сиянием солнца.
И вдруг из-за груды плавника, собранной с берега подростками и бабами на общее зимнее топливо и высокой, как дом, мелькнули две смуглые руки в петле напряженного лука, похожей на заглавное D; щелкнула, запела тетива, и лебедь словно подскочил налету, опустил обессиленные крылья и рухнул на землю. Можно было видеть, как тоненькая стрелка дрожит в его шее, похожей на белую змею.
Ружейная Дука с резким и радостным криком выскочила из-за прикрытия. С луком, протянутым кверху в упоении победы, высокая и сильная, она показалась Викентию какой-то бессмертной охотницей Дианой с реки Колымы. Другой лебедь, однако, не свернул и не поднялся в высоту. Он пролетал над домами так же торжественно, прямо, с распластанными крыльями. Он был теперь как раз над головой Викентия Авилова. И вдруг, повинуясь мгновенному побуждению, юноша выхватил из кармана браунинг и выстрелил вверх. Лебедь, пораженный в голову, шлепнулся об землю, как тяжелый мешок.
— Го-гой! — крикнула Дука-охотница азартнее прежнего. Она подхватила свою пернатую добычу, перекинула через плечо, как мягкую сумку, и, придерживая ее за голову, стала быстро приближаться к Викентию Авилову. Он безотчетно нагнулся, подобрал свою птицу и тоже перекинул через плечо. Они стояли теперь друг перед другом в позах картинных и странных, как новые Адам и Ева охотничьего рая.
— Покажи, — спрашивала Дука о горячим любопытством, — чем же ты стрелял, винтовкой?..
— Какая она м а ч е к о н ь к а я… — протянула она жалостно, разглядывая тонкий граненый клубок вороненой стали в руке Викентия. — То не винтовка, только ребенок винтовочный…
Несмотря на свою обычную важность, Викентий усмехнулся.
— И где ты стрелять научился, скажи, — настаивала Дука. — По чем у вас в «Российском» стреляют, но зверям, по оленям?
Викентий покачал головой.
— По птицам, по гусям? — настаивала Дука. — Что у вас в «Российском» живое?..
— По людям, — воскликнул Викентий сердито и неожиданно, и серые глаза его вспыхнули странным огнем…
— Грех! — протянула Дука с недоверчивым испугом, но лицо ее тотчас же просветлело.
— Звонишь[6], обманываешь, — сказала она, качая головой, — а я, дура, слухаю… Разве можно стрелять по людям?..
— А разве нельзя? — бросил Викентий спокойно, как всегда. — Почему?
— Ну, ну, — ворчала успокоительно Дука. — Чать, люди братья… Потому и нельзя…
— Братья?.. — переспросил, как эхо, Викентий.
— А как же? — настаивала Дука с важностью, — взять хоть у нас на Веселой. Все у нас братья да сестры, кои двухродные, а кои трехродные. И всего у нас два имени, Щербатые да Кузаковы.
Викентий не нашелся, что ответить. Мир Дуки был узок и мал, как лужайка в лесу, и все населявшие его были, действительно, братьями. Они цеплялись один за другого, как белки зимой в дупле, и могли сохранять искру живого тепла, только согревая друг друга, как живая и мягкая гроздь.
Дука тоже помолчала и посмотрела на российского пришельца весело и вместе нерешительно. Мысли ее теперь устремились к более близким предметам, чем охота в «Российском».
— Ты сильный? — спросила она, наконец, и без особых церемоний дотронулась пальцем до мускулов юноши, торчавших под замшей рукава, как упругие, ядра.
Викентий кивнул головой.
— А дерево вырвешь?..
Викентий молча ступил вперед, схватил молодую березку и внезапным усилием выдернул ее из земли вместе о корнями.
— Огой!..
Любознательный палец поречанки поднялся выше, чем прежде, и дотронулся до груди российского пришельца, белевшей из-под раскрытого ворота.
— Какая волосатая!.. — сказала она с детским любопытством. — Однако от этого сильный… Медведь волосатее того, а как высоко скачет, — прибавила она с очаровательным простодушием.