Фанни появилась в доме вскоре после моего рождения — в качестве кормилицы. Не думаю, чтобы моя родня намеревалась оставить ее в доме, но с первой же недели жизни я оказалась сложным ребенком, и я тянулась к Фанни. Так что она осталась в качестве моей няньки, и, хотя впоследствии ее не раз обижали миссис Трант, Полден и главная воспитательница, Фанни это совершенно не заботило — так же, как и меня.
Это была противоречивая натура. Грубость ее выражений не вязалась с мечтательностью взгляда; истории, которые она рассказывала о себе, являли собой смесь самых смелых фантазий, но всегда имели под собой реальную основу. Неизвестная особа оставила ее у дверей сиротского приюта. «Прямо у статуи Святого Франциска, который кормит птиц. Так что они назвали меня Фрапсез (коротко — Фанни), Франсез Стоун. Это была каменная статуя». Правда, теперь она уже больше не была Фанни Стоун, поскольку вышла замуж за Билла Картера, но о Билли Картере мы почти не говорили. Как-то Фанни сказала мне, что он лежит на дне океана и она больше никогда его не увидит. «Что сделано, то сделано, — спокойно заявляла она. — И самое лучшее — это забыть». Иногда она давала волю воображению, и любимой нашей игрой, когда мне было лет шесть или семь, стало выдумывание историй о том, каким образом Фанни оказалась у ног статуи Святого Франциска. То она говорила, что родилась в таком же великолепном доме, как наш, но ее украли цыгане. Или она оказывалась наследницей знатного рода, которую злобный дядя подбросил в приют, положив в ее колыбель тельце мертвого ребенка. Было несколько вариантов, и все они кончались словами: «И мы никогда этого не узнаем, мисс Хэрриет, так что пейте свое молоко, потому что вам пора в постель».
Она рассказывала мне и о приюте, о том, как колокола собирали воспитанников на скудную трапезу, — я ясно видела этих детей — в льняных одеждах, руки в цыпках от холода и покрыты струпьями. Я видела, как они почтительно кланяются своим благодетелям и потихоньку постигают науку унижения.
— Но нас учили читать и писать, — говорила Фанни, — это уже много.
Она почти никогда не говорила о своем ребенке, а когда говорила, то прижимала меня к себе и опускала мою голову, чтобы я не могла видеть ее лица. «Это была девочка, она прожила только час. Единственное, что мне осталось от Билли».
Билли был мертв, ребенок — тоже. «И тогда, — говорила Фанни, — я пришла к вам».
Фанни возила меня в Сент-Джеймс-парк, и там мы кормили уток или сидели на травке, и она, по моему требованию, рассказывала мне все новые и новые версии ее детства. Она показала мне Лондон, о существовании которого я даже не догадывалась. Фанни говорила, что это — секрет, что Им — людям в нашем доме — не следует знать, куда она водит меня во время наших прогулок. Мы отправлялись на рынок, где стояли ларьки лавочников; крепко держа меня за руку, Фанни тащила меня за собой, приходя почти в такой же восторг, как и я, от созерцания всех этих людей, которые хриплыми голосами расхваливали свой товар и речи которых я почти не понимала. Я помню магазины, где снаружи была вывешена старая одежда, — странный, затхлый, незабываемый запах; старую женщину, продававшую булавки и пуговицы, устриц, имбирные пряники и капли от кашля. Один раз Фанни купила мне печеного картофеля, который казался мне самой восхитительной едой на свете — до тех пор, пока я не попробовала жаренные на угольях каштаны.
— Не говорите никому, где вы были, — предостерегала меня Фанни, и сама таинственность этого мероприятия делала его еще более захватывающим.
Мы покупали имбирное пиво, шербет и лимонад, а один раз выиграли приз у пирожника. Фанни объяснила мне, что это — старинный обычай; и мы стояли и смотрели, как юный покупатель со своей девушкой бросили пенни и проиграли, — так что пирога они не получили; а потом Фанни — очень старательно — бросила свой пенни, и мы выиграли. Мы отнесли пирог в Сент-Джеймс-парк, уселись у пруда и съели все до последнего кусочка.
— Вы еще не видели рынок в субботу вечером. Вот это зрелище! — говорила Фанни. — Может, когда вы подрастете…
Да, здесь было о чем помечтать.
Я любила рынок, с его торговцами, чьи лица являли собой в готовом виде маски для назидательной пьесы. В них читались страсть и жадность, скрытность и лукавство, и неожиданно — святость. Фанни больше всего восхищалась циркачами — она могла часами смотреть на фокусника или жонглера, на шпагоглотателей и глотателей огня.
Фанни открыла мне новый мир, который начинался сразу за нашей дверью, хотя многие, казалось, даже не догадывались о его существовании. Единственным моментом, когда эти два мира встречались друг с другом, были воскресенья, когда, сидя у окна, я слышала колокольчик разносчика и видела, как он идет через площадь с подносом на голове, окруженный горничными в белых наколках и передниках, сбегавшихся, чтобы купить его товар.
Такой была моя жизнь до того вечера.
Как обычно, все обитатели дома занимались подготовкой бала. Фанни призвали на кухню с полудня и на весь вечер, мисс Джеймс помогала домоправительнице, и я осталась одна.
С нами тогда жила моя тетя Кларисса, поскольку отец нуждался в хозяйке. Тетя Кларисса была сестрой отца, и я ее не любила — столь же сильно, как она не любила меня. Она постоянно сравнивала меня со своими тремя дочерьми — Сильвией, Филлис и Клариссой, — все трое золотоволосые, голубоглазые и, по мнению тети Клариссы, очаровательные. Она собиралась в ближайшее время вывести их в свет, и мне предстояло присоединиться к ним в исполнение этого сурового долга молодых леди. Я уже знала, что стану ненавидеть подобную жизнь настолько же, насколько мечтала о ней тетя Кларисса.
Наверное, еще и поэтому мне захотелось бежать.
Я целый день слонялась по дому, пока не столкнулась на лестнице с тетей Клариссой.
— Боже мой, Хэрриет! — вскричала она. — Только посмотри на свои волосы! Ты всегда выглядишь так, словно тебя только что вытащили из кустов на заднем дворе. У твоих кузин никогда нет проблем с волосами. Они никогда не ходят в таком виде, смею тебя уверить.
— О, они — просто три грации.
— Не будь такой несносной, Хэрриет. Я думаю, что тебе надо как-то решить проблему с волосами.
— По-видимому, я уродина.
— Какая чепуха. Разумеется, ты не уродина. Но я подумала, что ты могла бы…
Прихрамывая, я стала подниматься наверх, в свою комнату. Она не должна догадаться, как мне больно. Никто из них не должен этого знать, потому что тогда станет совсем уж невыносимо.
У себя в комнате я стала перед зеркалом, приподняла длинную шерстяную юбку и посмотрела на свои ноги. Так они выглядели вполне нормально — когда я шла, становилось заметно, что я хромаю, поскольку одна нога была короче другой. Такой я в некий печальный день появилась на свет. Печальный! Это мягко сказано. Ненавистный день, трагический день — для всех, включая меня саму. Долгое время я ничего не знала и только со временем начала понимать, что я — не такая, как другие дети. Как будто недостаточно было того, что из-за меня умерла моя мать, судьба наградила меня еще и внешним уродством. Помню, об одной красавице, кажется о леди Гамильтон, говорили, что Бог, создавая ее, был в превосходном настроении. «Ну да, — с ожесточением подумала я, — похоже, когда он творил меня, он пребывал в весьма дурном расположении духа!»
Как я мечтала о том, чтобы родиться кем угодно, только не Хэрриет Делвани. Когда Фанни водила меня в парк и я видела других детей, я им завидовала. Я завидовала всем — даже грязным детишкам шарманщика, которые стояли рядом с ним с жалобными лицами, пока маленькая коричневая обезьянка протягивала свою красную шапочку, чтобы получить пару пенни. В те дни я думала, что на свете нет никого несчастней, чем Хэрриет Делвани.
Многочисленные няньки, под началом которых служила Фанни, много раз говорили мне, что я — плохая, злая девчонка. У меня прекрасный дом, вдоволь еды, добрый отец, прекрасные няни, а я все недовольна.
Я не ходила до четырех лет. Меня возили к докторам, которые ощупывали мои ноги и подолгу спорили о том, что следует предпринять, — и качали надо мной головами. Меня лечили и так и эдак; отец приходил посмотреть на меня, и во взгляде его ясно читалось, что он с большим удовольствием смотрел бы на что угодно другое, но он заставлял себя притворяться, что ему это нравится.
Помню, как я сидела в палисаднике дома тети Клариссы, рядом с Риджентс-парком. Как раз поспела клубника, и мы ели ее с сахаром и сливками. У всех женщин были зонтики и шляпы с широкими полями, чтобы не сгореть, а поскольку это был день рождения Филлис, на газоне резвились несколько детишек, бегавших друг за другом. Я сидела на стуле, вытянув вперед свои несчастные, ненавистные ноги. Меня привезли на праздник в экипаже, и один из лакеев перенес меня в сад, где мне поставили стул, чтобы я могла смотреть на других детей.
Я слышала голос тети Клариссы:
— Не слишком приятная девочка. Хотя ей это, конечно, простительно…
Я не поняла, что она имела в виду, и отметила это замечание, чтобы обдумать его позже; теперь, воскрешая в памяти тот день, я ощущала вкус клубники — нежную смесь ягод, сахара и сливок — и видела ноги…сильные, здоровые ноги других детей.
Я помню ту отчаянную решимость, с которой я сползла со стула, встала на собственные ноги и пошла.
Некоторые говорили, что это было чудо. Другие полагали, что я давно могла ходить и все это время притворялась. Доктора изумлялись.
Хотя поначалу я ковыляла кое-как, но с этого дня я стала ходить. Я не знаю, могла ли я ходить до этого или нет, — все, что я помню, — неожиданное ощущение, что я должна это сделать, и вера в свое всесилие, когда я ковыляла навстречу другим детям.
Постепенно я узнала свою трогательную и печальную историю — по большей части от слуг, работавших в нашем доме еще до моего рождения.
— Ей поздно было заводить детей. Ну, вы понимаете… Рождение мисс Хэрриет убило ее. Операция… Ну, конечно, это было опасно. Потеряли ее и спасли ребенка. А тут еще эта ее нога. А он… он так и не оправился. Он ее боготворил… Они были женаты всего год или два. Сложись все иначе, он бы остался прежним… Неудивительно, что он терпеть не может своего ребенка. И вправду, будь она хотя бы как мисс Филлис… Вот и задумаешься поневоле, правда? Деньги — еще не все.
Такова была, в нескольких словах, моя история. Иногда я представляла себя святой, которая идет по миру, творя добро, и все любят меня. «Ну да, она некрасива, — говорят обо мне. — Ну и что, зато она хорошая».
Но я не была хорошей. Я ревновала своих кузин, с их хорошенькими розовыми личиками и шелковистыми золотыми волосами; я злилась на отца, который меня не выносил, поскольку мое появление на свет стоило жизни моей матери. Я жалела себя и грубила слугам.
Единственные, перед кем я склонялась с чистым сердцем, были Менфреи, — дело в том, что они относились ко мне как-то по-особому, но они были Менфреями-волшебпиками, жившими в самом потрясающем доме из всех, которые я когда-либо видела, возвышавшемся на скале напротив Безлюдного острова, который им принадлежал и о котором я столько слышала. Наш дом, куда более современный, стоял по соседству с Менфреей, — в нем мой отец принимал гостей и пестовал свой округ. Менфреи были его лучшими друзьями. Я слышала, как отец говорил своему секретарю Уильяму Листеру:
— Их надо привечать. Они самые влиятельные люди в округе.
Так что с Менфреями носились как с писаной торбой.
И вправду, достаточно было только взглянуть на них — на них на всех, — чтобы поверить в то, что они пользуются влиянием. Уильям Листер говорил, что они живее самой жизни. От него я в первый раз услышала эту фразу, и она подходила к Менфреям как нельзя лучше.
Они с готовностью поддерживали эти дружеские отношения и во время выборов работали для моего отца: он ублажал их, они ублажали его. Менфреи владели обширнейшими землями, и, когда сэр Энделиои приказывал своим арендаторам голосовать, они голосовали за того кандидата, которого предпочитал он, — или переставали быть его арендаторами.
Мы не брали с собой в Корнуолл всех слуг; миссис Трант и Полден в Лондоне присматривали за оставшимися. Мисс Джеймс, Нэнни и Фанни, среди прочих, ехали с нами; а в Корнуолле нас ждали дворецкий и домоправительница — муж и жена, А'Ли, которых мы получили в придачу к дому, что было очень удобно.
Мне разрешалось гостить в Менфрее, а Гвеннан заглядывала на чай ко мне, в «Вороньи башни». Она приезжала верхом в сопровождении грума из Менфреи, и во время одного из ее посещений я попробовала сесть в седло, и мне это страшно понравилось, — здесь мой недостаток совсем не чувствовался. Сидя на лошади, я о нем забывала. Никогда я не была так близка к счастью, как в те мгновения, когда гоняла вверх-вниз по холмам и задерживала дыхание, созерцая неожиданно открывавшееся передо мной море.
Я завидовала Гвеннан, постоянно жившей в таких местах. А ей нравилось слушать о Лондоне, и я с удовольствием о нем рассказывала, в ответ заставляя ее говорить о Менфрее и Менфреях, но больше всего — о Бевиле.
Стоя у окна после перепалки с тетей Клариссой, я принялась думать о Менфрее — с тоской, такой глубокой, что она больше походила на боль.
Я вышла на площадку и перегнулась через перила. В гостиной играла музыка, но ее заглушал гам голосов и неожиданные взрывы смеха. Весь дом внезапно ожил — теперь он больше не был холодным, голоса и свечи преобразили его.
На мне была фланелевая ночная рубашка, на которую я накинула красный твидовый халат, но шлепанцы слишком шаркали, поэтому я их скинула и стояла босиком. Едва ли кто-то стал бы ругать меня, что я смотрю через перила, — просто мне нравилось притворяться, что я нисколько не интересуюсь развлечениями отца.
Иногда я мечтала, как он пришлет за мной, и я, прихрамывая, войду в его комнату. Там будет премьер-министр, и он заговорит со мной, и его и всех остальных поразит мое остроумие и проницательность. И глаза отца потеплеют и засверкают от гордости за меня.
Какие глупые мечты!
В ту ночь, перегнувшись через перила и вдыхая запах воска и скипидара, которыми их полировали, я подслушала разговор тети Клариссы с каким-то незнакомым мужчиной. Они говорили о моем отце.
— Блестящий политик…
— Премьер-министр тоже так думает.
— О да. Сэр Эдвард возглавит кабинет. Помяните мое слово.
— Милый Эдвард. — Это был голос тети Клариссы. — Он заслужил немного удачи.
— Удачи! По-моему, он в ней просто купается. Он, наверное, очень богатый человек.
— Но с тех пор, как умерла его жена, он ни одной минуты не был счастлив.
— Но ведь он уже много лет вдовец, разве нет? Жена могла бы ему помогать. Я удивляюсь… почему он не женится снова.
— Женитьба оказалась для него таким трагическим опытом, а кроме того, Эдвард — убежденный холостяк.
— Я слышал, у него есть ребенок.
— О да, ребенок есть. Генриетта. Мы называем ее Хэрриет.
Тетя Кларисса сказала это таким тоном, что меня бросило в жар от гнева.
— С ней что-то не так?
Тетя Кларисса что-то прошептала, затем заговорила в полный голос:
— Я часто думаю, какая жалость, что спасли ее, а Сильвия умерла. Ребенок ее убил, понимаете. Они поженились всего за пару лет до того, но ей уже было далеко за тридцать. Конечно, они хотели сына. И эта девочка…
— И все же она должна быть для него утешением.
Горький смех. Потом шепот. Затем громче:
— На меня ляжет задача вывести ее в свет, когда придет время. Мои Филлис и Сильвия — ее назвали так в честь тети — с ней почти одногодки, но разница… Не представляю, как мне удастся найти мужа для Хэрриет… несмотря на все ее деньги.
— Она настолько непривлекательна?
— Она никакая… просто — пустое место.
Фанни всегда говорила мне, что те, кто подслушивает, никогда не слышат о себе ничего хорошего. Как же она была права! Я слышала, что я — испорченная, злобная и что мне прямая дорога в ад. Все это говорили мои многочисленные няни. Но я никогда не слышала ничего, что ранило бы меня так сильно, как этот разговор внизу — между тетей Клариссой и неизвестным мужчиной. Еще долго после того я не выносила запах воска и скипидара, поскольку они напоминали мне о том унижении.
Я больше не могла там оставаться и отправилась в свою комнату.
Я всегда знала, что, когда чувствуешь себя совсем несчастной, надо перестать думать о своих печалях и изобрести что-нибудь такое…что угодно, лишь бы забыться. Мечты мои были глупостью, потому что в них я никогда не видела себя такой, как я есть. Я становилась героиней. Менялся даже цвет волос. Вместо темно-коричневых они становились золотыми, глаза из зеленых превращались в синие, нос был прямым, а не курносым, — курносый нос придает очарование некоторым лицам, но в моем случае явно создавал дисгармонию с его мрачным выражением.
«Нужно срочно что-то изобрести», — сказала я себе — и тут же пришел ответ. Они не хотят меня здесь видеть, значит, я убегу.
Но куда? На свете было только одно место, куда мне хотелось бежать. Менфрея.
— Я уеду в Менфрею, — сказала я вслух.
Я запретила себе думать о том, что стану делать, когда туда доберусь, потому что план, по сути, казался правильным, а мне нужно было заглушить в себе гул голосов, произносивших жестокие слова. Надо срочно что-то предпринять.
Я сяду в поезд на вокзале Паддингтон. Денег из копилки хватит на билет, это главное. Мне важно добраться до Менфреи, а уж оказавшись там, я решу, что делать дальше. Я не могу жить в этом доме — всякий раз, спускаясь вниз по ступенькам, я буду слышать те голоса. Тетя Кларисса тревожилась о том, где найти мне мужа. Я избавлю ее от этой заботы.
Теперь оставалось только понять, когда лучше бежать, чтобы меня не хватились достаточно быстро и я успела сесть в поезд. Тут требовалось тщательно все рассчитать.