Том 3. Произведения 1927-1936 - Сергей Сергеев-Ценский 11 стр.


— Это не ваша гиена воет, нет, не ваша!.. Что из того, что зверинец у вас разбежался?.. Никакого нам дела до этого нет!.. Похоже на вашу гиену?.. Ну, что же что похоже! А только это — наша гиена, а совсем не ваша!

Так понемногу Феона Петровна совсем отвыкла петь.

Уже к пятому году супружества она одомашнела до того, что когда пришлось ей быть свидетельницей на суде, где и предложили-то ей всего только два вопроса, то от волнения потеряла она за один день восемь фунтов весу.

И если думающий о смерти Мирон Мироныч без ее ведома купил чугунный крест на могилу, то она, поглощенная заботами о жизни, в первый же год замужества, проходя с базару мимо одного скромного дома и разобравши крупное объявление на его воротах: «Богословские книги, проповеди и супружеская кровать продаются», сделала тоже самочинную покупку, и, конечно, не богословскими книгами и проповедями, а супружеской кроватью вдовой попадьи украсилась спальня Мирона Мироныча.

Однако кровать оказалась несчастливой: Феона Петровна не тяжелела и говорила по этому поводу недоуменно:

— Что же это такое? Вроде как пострамление!.. Или это мне за то, что я на полотенце к образам ангела вышила, а он у меня какой-то кривой оказался?.. Ну, так разве же это я нарочно?

Но, убиваясь и оплакивая в одиночестве свою бесплодность, она неудержимо толстела.

К скромному жалованью своему Мирон Мироныч прирабатывал немного в тех случаях, когда его посылали определять убытки при маловажных пожарах. Тогда каждому хозяину хотелось, чтобы в протоколе осмотра сгоревшего было гораздо больше, чем на самом деле, и для достижения этого под протокол подсовывалась та или иная кредитка, но очень жалких качеств.

И Феона Петровна не тратила денег на пустяки: она хозяйничала толково, аккуратно, ретиво и с полным пониманием своего дела.

III

Есть иранская пословица: «Время — отец чудес»… Но время летело над домиком Мирона Мироныча, чудес же от него не было.

Может быть, они и хотели иногда проникнуть в какое-либо из пяти окошек этого обиталища, но остановились перед несокрушимой стеною безулыбочности и расчетливости, как известно не допускающей никаких чудес.

Даже когда Феона Петровна, не в меру располневшая и засыпавшая почему-то только на левом боку, вскакивала среди ночи от перебоев сердца и начинала жаловаться на страшные сны, Мирон Мироныч спрашивал несочувственно:

— Что же ты все-таки такое страшное видишь?

— Да все их же поганых, чертей! — стонала Феона Петровна.

— Гм… И что же они?.. Как же?

— Да все гонятся за мною и гонятся, гонятся и гонятся, проклятые!

— А догнать, значит, они тебя не могут?

— От них какое же еще спасенье? Возьму да проснусь со страху!

— И как же у них — все, стало быть, явственно? И рожки и хвосты видно?

— Ну, а как же еще?

Мирон Мироныч добросовестно думал минут десять, и, когда супруга вновь уже засыпала, кое-как устроившись на правом боку, он объяснял ей серьезно и спокойно:

— Это, наверно, козлы какие-нибудь тебе снились.

Тогда Феона Петровна обижалась и на то, что он ее разбудил снова, и на то, что не поверил в ее опытность, и ворчала:

— Ну вот — что я их, отличать, что ли, не умею?.. Городит черт-те что-о: коз-лы-ы!.. Пусть ты меня такой уж из дур дурой считаешь, однако ж рукавов я еще пока не жую!..

Сам же Мирон Мироныч или совсем не видал снов, или забывал их бесповоротно тут же, как просыпался. Он не хотел придавать значения снам: он находил, что и без снов жизнь достаточно загадочна и требует всегда неусыпных забот и размышлений: где и как, например, обойти? С какой поспешностью отступить? Как и чем отклонить грозящую неприятность: молчаливостью, вежливым ли поклоном, или же положиться на проворство ног?

И когда началась внезапно и грозно мировая война, он присвистнул тихо и сказал озабоченно:

— Ну вот и на тебе!.. Опять война… Давно ли была с японцем, теперь с немцами!.. Хорошего от этой истории я ничего не жду!

Война же лично его не касалась: как раз перед войною в апреле месяце ему исполнилось сорок три года, так что и в ополченцы его взять не могли.

Газет никогда не читал он раньше, не читал и теперь, а в телеграммах, расклеенных на улицах, он сначала удивлялся тому, сколько пленных берут наши армии и сколько орудий и пулеметов. Привыкший иметь дело с жилыми домами, которые большей частью и страховались в их агентстве, он сначала изумлялся: куда же денут такую уйму пленных, например девяносто тысяч?..

Он говорил Феоне Петровне ошеломленно:

— Ты пойми: ведь для них три таких города надо построить, как наш, чтобы их разместить только!

Но уже через несколько дней трех городов оказалось мало, — надо было десять или одиннадцать, а потом Мирон Мироныч потерял даже и счет этим предполагаемым городам.

В их же городе между тем дома как-то сразу перестали строить, и со страховыми делами началась какая-то непонятная странность.

Деньги падали, надо было повышать страховые, а клиенты, махая руками, говорили на это возмущенно:

— Ну вот еще! Что это выдумывать такое зря!

— Однако же, — пробовал объяснить Мирон Мироныч, — лимон вчера жена моя пошла в лавочку покупать, а прибегает оттудова сама не своя, лица на ней нет… «Что ты, Фаня? Что с тобой?.. Или сердце?..» А она: «Ты пойми: два-дцать пять копеек!..» — «Что? Лимон?» — «Лимон! А то что же еще! Ли-мон!.. Тот самый, какому кровная цена пятачок!»

Но на это возражали Мирону Миронычу клиенты:

— Лимоны — они заграничные… И скоро их совсем, похоже, не будет… А страховые конторы — они наши, православные, и никуда от нас они уйти не могут…

Хозяин Мирона Мироныча, которого он называл за глаза принципалом, а в глаза Августом Эрнестычем, страховой агент «Первого российского страхового агентства», важный и плотный старик, хотя и был русский подданный, чувствовал теперь себя как немец не совсем ловко. И когда, подымая кулак и откачивая бородатую лобатую голову, он кричал, блистая очками: «О-о! Мы им покажем, этим немцам!» — то даже и Мирон Мироныч, потупясь, отводил от него глаза.

За год перед войной Август Эрнестович вошел в партию октябристов, и, конечно, в ту же партию записались вслед за ним, чтобы поддерживать его на выборах, все служащие в его конторе: и Семен Сидорыч, и Яков Сергеич, и Мирон Мироныч.

Записавшись в октябристы, последний долго ходил задумчивый, наконец сказал об этом жене.

— И что же, набавка жалованья тебе за это будет? — живо осведомилась Феона Петровна.

Со всех сторон еще раз, но безмолвно, обдумал происшедшее Мирон Мироныч, наконец сказал:

— Дело новое… И ко многому может оно привести…

Однако та война, которая шла и шла, не переставая, оказалась делом еще более новым.

Город Мирона Мироныча хотя и был из очень хорошо запрятанных в лесные дебри, однако ж к осени пятнадцатого года дохлестнули и до него беженцы из Галиции, из Польши, из Белоруссии, и на улицах зазвучала речь, до того совершенно неслыханная для четы Гуржиных, и появились непривычные для глаз черные вздутые муаровые картузы, смушковые высокие шапки, белые войлочные шляпы и много всякого, — и в городе стало заметно теснее. Замелькали и команды пленных австрийцев…

— Была я на кладбище, — рассказывала Феона Петровна мужу, — мамашу поминала, как ей теперь ровно двенадцать лет смерти, и стоит там один хохол, — дите похоронил, — стоит и сам ругается: дорого с него взяли — пять рублей могилку детскую выкопать… «А ты, говорю ему, дядя, взял бы да сам выкопал, как ты с землей обращаться умеешь…» А он на меня как гаркнет: «Хиба ж у нас от така земля?.. Я на цию зэмлю и плювати нэ хочу!..» Вот они какие беженцы называются!

А Мирон Мироныч говорил опасливо:

— Нынче к нам еще двое поляков наниматься приходили, чтобы в конторе писать… Каждый день ходят! Каждый день ходят!.. Теперь за место всеми зубами держись, а то возьмут и вырвут!.. Август Эрнестыч приказал себя Антоном Эрастычем звать… Говорит будто это — одно и то же… Мы зовем Антон Эрастыч, — что ж… Язык не отвалится… И прежде явственно он подписывался Кесслер, а теперь по подписи как будто Киселев он выходит… Русскую рубашку с косым воротом и петушками вышитую надел…

Подполковник Мордухай-Болтовский в первые же месяцы войны был мобилизован, и куда-то угнали его в ополченскую дружину, так что трехшерстный кот, ставший теперь очень важным и ленивым, совсем уж не получал щелчков.

Яков Сергеич и Семен Сидорыч иногда еще досаждали Мирону Миронычу тем или иным, и соответствующие коты соответственным образом страдали.

Кукла же разжирела, как и ее хозяйка, очень взлохматела, много спала на мягком стуле и оравнодушела ко всему на свете.

Но вот вдруг в конце февраля царь почему-то не захотел больше править Россией и отрекся, и в первый раз за всю жизнь Мирона Мироныча стала Россия без царя.

Но вот вдруг в конце февраля царь почему-то не захотел больше править Россией и отрекся, и в первый раз за всю жизнь Мирона Мироныча стала Россия без царя.

— Что же это такое?.. Как же теперь будет? — воззрилась на мужа Феона Петровна, принеся ему страшную новость с базару, так как Мирону Миронычу нездоровилось и он уже два дня не ходил в контору.

Он выслушал новость эту ошеломленный, но даже и сомневаться в ней не стал: он только захлопал беспомощно глазами, и в раскрытый рот его, перескакивая через утлые усы (бороду он брил), вдруг потекли крупные слезы.

Когда же он получил возможность говорить, он сказал жене укоризненно, веско и веще:

— А ты еще пилила меня тогда, зачем я за шесть целковых крест чугунный купил!..

Все это показалось Феоне Петровне до того необъяснимо ужасным, что и она заплакала и шлепнула тяжкой ладонью Куклу, спавшую в это время на ее супружеской кровати: не дрыхни, подлая, безмятежно, когда такое настало!

Царя так и не оказалось, полицейских тоже сняли, но страховое агентство еще кое-как скрипело, и даже вместо невнятного «Киселев» опять появилось на бумагах принципала довольно отчетливое «Кесслер», и когда в имени-отчестве его стали сбиваться опять на прежнее, он уже не поправлял…

Он говорил теперь раскатисто:

— В данное время, господа, — раз царя нет, — то скорый и почетный должен быть мир!.. Скорый и почетный… и… и… и вечный!.. Мировой пожар скоро будет потушен, это знайте!

И, передавая эти слова жене, Мирон Мироныч добавил полушепотом:

— А Яков Сергеич, от большого-то ума, возьми да и спроси после этого: «А какое же агентство будет по этому пожару убытки платить?» Ведь вот же неймется человеку!.. Ах-ах-ах! Август Эрнестыч на него только глянул, а сказать ничего не сказал… За подобный вопрос, если теперь так все переменилось и войну до победного конца объявили, он ведь его может с места долой!.. Ясно, что платить немцы будут!.. Наши уж на них так в наступление и рвутся!..

Но потом, когда густо и неудержимо повалил солдат с фронта домой, а мужики начали жечь барские усадьбы, Мирон Мироныч загрустил. Походит-походит по комнате, остановится вдруг и скажет громко: «Викжель!..» Потом опять зашагает из угла в угол.

Однажды он даже купил газету и сначала прочитал ее всю про себя, потом начал читать ее снова и вслух Феоне Петровне.

К тому, чтобы Мирон Мироныч говорил очень долго подряд, хотя бы и читая вслух, она не привыкла; больше того, ее пугало это, и она все норовила улизнуть от него куда-нибудь по хозяйству. Но он неотступно двигался за ней и читал: она на кухню — и он на кухню; она в сарай — и он в сарай… Так что взмолилась она наконец:

— Господи! Да что же это за наказание!..

В то, что читал ей муж, она совершенно не вникала и никак не могла вникнуть, но даже виски у нее взмокли от напряжения.

А он читал о том, что «нашими солдатами зверски убит помощник фронтового комиссара Романенко», что, «несмотря на наши сильные природные позиции у Микулинце и Струсова, немцы переправились в этих пунктах через реку Серет», что «Ллойд-Джордж принял звание председателя нового клуба „Русско-британского братства“, и это показывает, что он не утратил еще веры в будущее России…»

IV

Как-то в октябре что-то случилось еще, по-видимому, самое страшное, потому что вскоре собрался неожиданно и исчез куда-то из города Август Эрнестович.

В воскресенье занятий в конторе не было, а утром в понедельник пришел Мирон Мироныч, и контора оказалась запертой.

Потом подошел Яков Сергеич, подергал все двери, заглянул во все окна и сказал, наконец:

— Значит, сбежал, немец проклятый!

Справились у дворника. Оказалось, что действительно в воскресенье, в обед, куда-то уехал со всем семейством, но вещей домашних с собой не вез, только чемоданы, корзины.

— И много ли чемоданов? — справился Яков Сергеич.

— Чемоданов-корзинов… так что порядочно, — ответил дворник.

Семен Сидорыч почему-то тоже не явился. Пошли было к нему на квартиру, но так и не добились, дома ли он или тоже скрылся. Однако вышла к ним с заднего крыльца его жена, вся расстроенная, и шепнула:

— Говорят, большевики октябристов арестуют!

Мирон Мироныч не стал ожидать, что предпримет Яков Сергеич: он махнул рукою, сказал убежденно: «Я предчувствовал!» — и пошел домой.

Три ночи он не спал: все ждал, что к нему явятся какие-то неведомые и потащат в тюрьму. Наконец, не выдержал: надел на себя все самое старое, дырявое, взял узелок с домашними пышками и пошел к городской тюрьме.

Около тюрьмы прохаживался какой-то маленький человек с большой винтовкой-берданкой и с красной повязкой на рукаве обыкновенной байковой ватной куртки.

Мирон Мироныч подошел к нему, усталый, измученный бессонницей, и сказал хрипло:

— Сажай и меня в это здание: я октябрист!

И хотя человек с винтовкой крикнул в ответ на это: «Пшел отседа, а то заколю!» — и действительно грозно выставил штык, Мирон Мироныч только отошел не спеша на противоположную сторону тюремной площади, сел на пень какого-то дерева и сидел до вечера, неотрывно впившись глазами в тюремные ворота, к которым иногда подъезжали автомобили.

Только к ночи Феона Петровна, пришедшая проведать его в тюрьме и узнать, не надо ли ему еще пышек и дали ли ему чаю и сахару, нашла его на этом пне и не без некоторых усилий увела домой.

Несколько дней понадобилось на то, чтобы он успокоился и пришел в себя.

Однако страховая контора все-таки продолжала оставаться запертой, никто не платил Мирону Миронычу привычного жалованья, никто не посылал его определять убытки от пожаров. Существование потянулось безденежное, бессмысленное, ничтожное…

— Приходится переждать пока, — говорил он жене задумчиво и не совсем убежденно.

V

Потом началось самое странное.

Август Эрнестович как в воду канул; и все другие страховые агентства и конторы нотариусов, и даже камеры мировых судей, и все вообще привычные места, где писали такие же Мироны Миронычи, закрылись, а вместо них открывалось что-то новое и с новыми, непохожими людьми.

Жизнь дорожала; Феона Петровна начала худеть, Мирон Мироныч сутулиться и глядеть исподлобья, и волосы его стали седеть прядями. Если бы он остригся наголо, то голова его казалась бы точно усеянной серебряными пятачками. Даже и в черных лохматых бровях засеребрело.

Однажды — это было тоже осенью, через год после того, как бежал Кесслер, — в городе замаршировали по улицам военные отряды, блестя страстью ружейных стволов, на рысях проскакал взвод кавалеристов, и вороные сытые лошади, нагнув головы, провезли одну за другой шесть пушек мимо домика Гуржиных куда-то в поле.

А потом домик весь сотрясался от орудийных залпов, с подоконников на пол падали стаканы, и Феона Петровна, ползая по полу боком, подбирала осколки, Мирон же Мироныч, весь смятенный и укротившийся, шептал:

— Да ведь это же значит — бой!.. Как же у нас бой?.. С кем?.. А если крышу провалят?..

Когда смерклось, вороные лошади провезли пушки обратно, промчалось несколько кавалеристов галопом, потянулся обоз, очень шумный и бестолковый, и, наконец, замелькали беспорядочно пехотинцы.

Очень страшно было на улицах, но когда стемнело, оказалось, что дома сидеть еще почему-то страшней. И вот, в темноте и в осенней сырости, оба они, привязав Куклу снаружи стеречь дом, который заперли всеми замками, крадучись по задворкам, ушли, перебравшись через два невысоких забора, в сад к соседу, где была старенькая гнилая беседка в такой глуши, что кто же новый, не зная, ее найдет темной ночью?..

Там они просидели час, два, три, пока отгремели какие-то близкие выстрелы и отсвистели пули вверху.

— Боже мой, боже мой! — шептала Феона Петровна, крестясь.

— Господи, господи! — шептал Мирон Мироныч.

Но вот утихла стрельба, только как будто сопела и кряхтела кругом окраина. И часам к двенадцати ночи выбрался из своего убежища Мирон Мироныч, и, держа за руку жену, осторожненько, прислушиваясь, вглядываясь в слоящуюся темноту кругом, долго он пробирался задами к своему дому.

Нет, все-таки это было единственное надежное — свой дом, самое прочное из всего в этой утлой, расколыхавшейся жизни… Все-таки можно, придя, лечь на свою честную преданную кровать, и, может быть, удастся уснуть, а завтра будет видно, что это была за пальба и в кого палили.

Когда же выбрались они к своему двору, больно поразило их: фыркали лошади в их сарае — в том самом сарае, в котором сколько уж лет были у них только дрова, куры да чугунный крест!

Сначала они даже не поверили ушам, но нет — и пахло лошадью!.. и намешанная лошадиными копытами грязь чавкала под ногами.

Когда же из-за сарая открылся дом, он так и прянул ярко в глаза освещенными окнами.

— Неужто зажгли все три лампы? — прошептал Мирон Мироныч, едва шевеля губами.

Назад Дальше