Васька подымал иногда косматую голову от сухой травы, поворачивал ее на эти запахи к горам, морщил ноздри и взматывал челкой.
Мустафа не приходил уже несколько дней. Ни сена, ни овса никто не давал. На легконогую женщину, которая ставила недалеко от него ведро воды и пыталась свистать, чтобы подозвать его, Васька смотрел презрительно по-прежнему. А когда проходил мимо него Михаил Дмитрич, ночную жесткую палку которого он помнил, Васька оборачивался задом и прижимал уши.
— Когда же ты думаешь резать его? — спросил как-то, ужиная, Михаил Дмитрич.
— Разве теперь можно резать, когда так еще тепло?
— Зачем же ты его покупала так рано?
— А затем, что позже, пожалуй, нельзя будет и достать, — вот зачем…
Однажды Васька радостно заржал тонким голосом евнуха: это поднялась подвода сюда снизу из колхоза, — вышло распоряжение скосить и привезти в сараи на сушку оставшееся на плантациях бодылье, чтобы потом отправить на табачную фабрику, где должны были его пустить в производство.
Лошадь была серая кобыла, знакомая Ваське, и, пока проходила она по дороге, он шел вдоль ограды, бодро дрыгая задней ногой и стараясь лихо подымать голову.
Но вот он уткнулся в угол, а серая знакомка пошла дальше. Ее остановили шагах в двухстах за кустами, так что только одни усталые уши ее было видно, но Васька долго не отходил грызть опостылевшие колючки перекати-поля, смотрел и время от времени грустно ржал слабым голосом евнуха. Когда же часа через два кобыла тащила тяжело нагруженный зеленым бодыльем воз обратно, мерин так же вдоль ограды, косясь и задирая голову, проводил ее до другого угла.
Русский рабочий из пришлых шагал около воза с вожжами в руках и смотрел на Ваську враждебно. На возу сверху прикручена была и сыро блестела, как нож мясника, горбатая коса.
Прежний хозяин Васьки, Мустафа, сытый, круглый, уравновешенный человек лет сорока, один раз тоже проехал мимо на новой молодой буланой, такой же сытой, как и он сам, лошади. Даже и Алевтина Прокофьевна, как раз в это время стоявшая у калитки, удивилась и спросила:
— Где ты достал такую?
— Тебе сказать? — ласково улыбнулся Мустафа. — Четыре штук таких Васька дал и еще половина! — А чтобы было понятнее, он добавил: — Пять таких Васька дал!.. Считай дорога туды-сюды, шибай, магарыч, что еще, — сама знаешь… Пять!
Линейка у него была теперь на новых черных резиновых шинах, колеса недавно окрашены в ярко-красное, — все было веселое, и сам сиял.
— Куда еду, сказать тебе?.. Автомобиль мотор не работает, просил приехать, забрать, — пфу!.. Мой мальчик автомобиль повезет!
И Мустафа захохотал весело и замотал головой. Шоссе отсюда было недалеко, и, присмотревшись, разглядела на нем Алевтина Прокофьевна светлую легковую машину, около которой возились люди.
На своего бывшего хозяина, на нового его красавца — жеребца Васька глядел из-за ограды таким сложным взглядом, в котором все было: и радость, и надежда, что его возьмет сейчас Мустафа на пристяжку, и ненависть к новому буланому, и обида, и отчаянье наконец.
Добежав до угла ограды, он стал бить в нее ногой, стараясь перебить колючую проволоку и вырваться. И он не ржал даже при этом, он как-то выл по-собачьи, тоскливо и глухо. Выпуклые глаза его были жалки и, пожалуй, страшны. Алевтине Прокофьевне показалось даже, что он плачет. Неестественным было бы взять и зарезать такое сильное еще и явно разумное животное… Она закричала:
— Мустафа, найди мне покупателя на Ваську. Я продам за свою цену!.. Скажи там кому-нибудь, слышишь?
— Э-э, — отозвался Мустафа. — Кто его теперь купит? Скоро зима, никто не купит… Кому говорить будем?.. Нема кому говорить!
Но он сказал все-таки, когда торжественно привез автомобиль в город; это была слишком радостная минута, чтобы не сказать, и в тот же день вечером к Алевтине Прокофьевне приехал другой извозчик Усеин с шишкой, он же «Лошадиная смерть», — старик лет шестидесяти с огромным турецким носом, с маленькими светлыми готскими глазами, безотказно еще грузивший на подводу пятипудовые мешки, весь в глубоких морщинах и соответственно, но непостижимо расположенных на лице красных наростах и с большущей жировою шишкой на правой стороне шеи.
Летом, когда дела его шли хорошо, он жирел, тогда вырастала чудовищно и шишка, зимою худел, и шишка становилась гораздо меньше; теперь она была средняя. Лошадей он любил менять часто, по-видимому, это было у него в крови — нечто вроде болезни. В три-четыре недели из каждой новой лошади он делал клячу, и та, на которой он приехал теперь, — рослая чалая кобыла, — еле переставляла ноги, распухшие во всех суставах, шла и гремела костями.
К большому удивлению Алевтины Прокофьевны, чуть только подошел, тяжело ступая и с кнутом за очкуром, Усеин к Ваське, тот отскочил, подобрав хвост, и потом, все оглядываясь, уходил от него в явном страхе, так что и Алевтина Прокофьевна сказала:
— Однако смотри ты, как он тебя боится!
— О-он зна-ает! — хитро подмигнул поочередно обоими глазами Усеин и вдруг добавил строго: — Копыта ему мягкий, кузнец ковать не хочет!.. Л-о-шадь очень старый: годов двадцать… На нога спорчен…
— Ну, все-таки лучше твоей! — даже обиделась Алевтина Прокофьевна.
— Бери мою, — тебе все равно на резня!.. Двадцать рублей тебе додачи. Ну?.. Айда!
И Усеин поднял черную (должно быть, уголь возил) широкую ладонь, чтобы сразу ударить по рукам.
— Это чтобы у меня тут твой скелет бродил, — испугалась женщина, — а ты чтоб моего мерина увечил?
— Ну, а что — увечил-увечил!.. Как это увечил?.. Я его, чтоб он да на постель спал? А, хозяйка!.. Я его, чтоб работал. Правда я говорю?
Усеин тоже обиделся. Нахлобучил шапку и отвернулся. Шишка и огромный нос делали его так очень похожим на пеликана. Уныло стояла на дороге совершенно мокрая и дрожащая чалая кобыла, иногда сгибая тонкую шею дугой, чтобы дотянуться губами до пыльной сухой травы на обочине.
— У меня тут Васька будет себе пастись, и хоть никто колотить его не будет, — начала думать вслух Алевтина Прокофьевна. — Недели через три, когда захолодает, его зарежут, так хоть мясо будет поросятам и собаке тоже… А ты его до резни еще раньше доведешь да вдобавок колотить его все время будешь…
— Прощай! — совсем осерчал Усеин. — Когда такой дело, — прощай!.. Жалко, сколько я время терял с тобой зря, ай-яй-яй!
И он пошел. И потом звонко загремели вниз по дороге его линейка и кости его кобылы, и показалось Алевтине Прокофьевне, что Васька в первый раз поглядел на нее благодарно и почтительно.
Ульрих обладал маленькой странностью: иногда он, подойдя к кусту, просовывал в него голову, осторожно, медленно, и как будто что-то старинное, лет этак за сто до своего появления на свет, вспоминал при этом. Медленно-медленно переставлял он, продвигаясь, не лапы даже, а каждый мускул лап, и не то что замирал, а совершенно переставал замечать окружающее. Как будто обыкновенный куст казался ему сплошь наполненным какими-то тайнами, и эти тайны он теперь постигал.
Такое в мышастом доге нравилось Алевтине Прокофьевне. Она даже наедине пожимала плечами, подымала высоко брови и так удивленно следила за ним издали, чтобы не испортить ему настроения.
Но поросята, эти трехмесячные пацю-пацю, необыкновенно жизнерадостный и занятой народ, они совершенно не выносили ничьей задумчивости и, подбегая с обеих сторон к Ульриху, добродушнейше хрюкая, хватали его за уши или за отвисшие брыжи.
И вот сразу пропадало всякое очарование воспоминаний дожизненного, Ульрих ляскал зубами, ворчал, подбрасывал голову, смотрел презрительно, морщил нос, старался показать, что даже и запах поросят чрезвычайно ему противен.
Однако он и сам был еще молод — годовичок — и не больше как через минуту сам начинал заигрывать с ними, и тогда подымался на дворе очень веселый кавардак. Поросята, разбежавшись, то один, то другой подталкивали его снизу в живот, а он старался ухватить их зубами за совершенно круглые и плотные, как футбольные мячи, спины. Так втроем добегали они до мерина…
Вопросительно подымая на него морды, с разбега останавливались поросята, хрюкали и пятились, потом со всех ног прыскали к дому, а Ульрих лаял, припадая к земле, и ждал, когда мерин погонится за ним.
Как величественный бронтозавр, обреченный в пищу подвижным и прожорливым ящерам аллозаврам, но не понимающий своей обреченности, Васька притворно двигался на дога, мотая головой, а дог обращался в притворное же поспешное бегство.
Ночи становились уже долги.
Сначала часов до десяти мелькали на шоссе мятущиеся огни автомобилей, и гулко доносился их бег. Потом темнота, тишина и колючее перекати-поле, на которое то и дело натыкались губы.
Иногда в тишине скоплялись тучи, и начинал сразу колотить частый крупный дождь. От него укрыться было некуда, — не было здесь сарая. Васька мог только терпеливо ждать, когда дождь устанет наконец бить его по ребрам. Иногда подымался холодный порывистый ветер, что было хуже. Васька подходил тогда к новой ограде, которую поставил от него Михаил Дмитрич, и глядел на кухню. Он упорно уныло думал, что хорошо бы было, если бы его пустили постоять за кухней. Он тихонько ржал, чтобы о себе напомнить. Он ожесточался, что его никто не слышит, и бил копытами в землю. Но ничего не оставалось больше, как идти снова рвать колючую траву и подставлять худые бока ветру.
Сидел Савелий, приземистый старик с седой и лысой уже головой, но с рыжими еще, широкими фельдфебельскими усами. Он только что вылегчил поросят (оба были боровки) и теперь в тени лохматого кипариса около дома вытирал платком лысину и говорил:
— Муха их не должна беспокоить, если в темном их помещении продержать дня два… Потому что, хозяйка, дня за два так у них там все затянет, — ни-и чер-та-а не бойтесь!.. Ведь это же младенцы считаются — им что?
— Так они ведь, бедные, неизвестно куда забежали от страха! — недоуменно глядела на Савелия Алевтина Прокофьевна. — Если бы вы их связали…
— Ну, куда же они от родимого корыта забечь должны? — весело подмаргивал Савелий. — В балке где-нибудь легли — прижукли… Кушать захотят — прибегут. У меня их, подобных, до сотни было, — в лесу по горам я их пас… До двадцать шестого дозволяли, а потом уж запрещение вышло… А там же, конечно, орешки буковые кучами гниют, желуди… Свинья в лесу завсегда сыта бывает и может даже сала на палец приобресть… Ходишь так вот с ними, бывало, думаешь: облегчать ведь надо, а человека подходящего в лесу где возьмешь? Вот я один раз наточил свой ножик на камушке да сам начал… У меня рука легкая оказалась, — ничего… Сразу пошло безо всяких потерь… А потом я уж начал и барашков и бычков и так что даже до жеребцов достукался… Приходят люди: «Дядя Савелий, так и так…» Ну что же тут сделаешь с людьми? Отказываться? Это делов немного, конечно, — отказаться всякий способен, — идешь, конечно.
Тут Савелий хитровато-простодушно пожал плечами и сбочил голову, улыбаясь:
— Идешь на отчай души — вот как все одно к вам пошел, ведь вполне вы во мне уверены: зарезал их Савелий, поросят моих!.. Ну, однако, они живые останутся и скоро вы ихний рост увидите… А бывает, действительно, так что рука тяжелая. В прежнее время барашки гурты огромные были, — у какого хозяина в степу их тысяч несколько ходит, — и также вот холостить время… Хозяин нанимает, конечно, мастеров трех-четырех, и, конечно, они так за столом со своими ножами стоят, а чабаны им только барашков задом подносят… Те их — чик и готово. Хозяин же, он стоит себе одаль и только смотрит: у кого барашки потом идут себе выбрыком, этого мастера он оставляет. А то бывает такой, — он и охолащивать умеет, а неизвестно отчего, — от ножа ли, или от руки зависимость, — у иного мастера барашек пошел, шатается, а то упал, лежит… да другой так, да третий… Ну, такого уж хозяин гонит в шею… Что же насчет быков, то этих холостить надо так: завязать ему жилу бечевкой дня на три, а когда уж жила отомрет, — развязать, а жеребцов, — их, конечно, холостят по четвертому году, — этим клещатку заправлять надо…
— Какую клетчатку? — подняла брови Алевтина Прокофьевна.
— У них же, хозяйка, жила до такой степени толстая, что без клещатки как же? Без клещатки не подступай. Берут так вот две палочки (он показал на своих обрубковатых пальцах) и с одного бока завязывают концы, потом жилу эту ими захватывают и своим порядком опять и эти концы завяжут… И так чтобы жеребец ходил с клещаткой дня четыре, аж тогда только можно ее снимать… За холощеньем, как я это дело людям показал, что знаю, чуть бык, корова, а то и лошадь заболеют, — об свиней не говоря, — сейчас все до меня: «Иди, Савелий, погляди, что за болезнь такая…» Ну, идешь, конечно… Поглядишь да возьмешь и сделаешь… Вот недавно лошади одной, — груди у ней опухли, — это ж чистая сибирка считается, а ветинар что? — Помажь, говорит, скипидаром… У ней же и так все нутре горит-печет, а от скипидара, всякому известно, дух в ней заняться должен!.. А я ей ножом разрезал, да фонтанель туда, — нехай дрянь всю повытягает. Что ж?.. К вечеру лошадь кушать начала… А то еще у одних бык захромал… Он, бык этот, степной, в степу был куплен, по наших горах никогда не ходил, камушек вот такой ему промежду копыт попал, кончено. Начинает шкандыбать, — ни-куда! Я посмотрел, — вязать ноги ему!.. Связали… А там, в копыте, вижу, уж даже кровь скверная. Взял ножик, разрезал, так кровь и хлынула. А в кармане у меня подкова была воловья. Подковал его, говорю: «Теперь развяжите — ходить должен». Развязали, — бык себе и пошел пастись. А ветинар узнал: «В суд его, говорит, чтоб леченьем не занимался!» Это меня-то! А сам до кого ни придет, никому от него пользы, а бывает чистый вред… Вон где они, мои леса, где я свиней своих стадо пас! Посмотреть, кручь какая, а там ходишь, мало замечаешь, — перебил самого себя Савелий, уйдя глазами в леса на горах. — Не помню уж, в каком годе это, — стою я, свиней смотрю, как они в орешках роются, а тут зеленые на полянку выходят… Они тогда в лесах скоплялись, зеленые, и не то они за красных стояли, не то за белых, или сами за себя, не помню. Только это ко мне: «Твои личные свиньи?» — «Мои личные». — «Продай одну». — «А деньги?» — «А деньги у нашего каптенармуса получишь». Ну, я вижу, что они мне и денег не уплатят и свинью своим порядком заберут, говорю: «Когда такое дело, берите одну, вот эту, — так ее вам даю, без денег». А свинья эта, первое дело, прибаливать стала, а второе, думаю: «Леса эти теперь все равно что ихние… То я бесплатно пользовался, а теперь платить надо». — «Ну, они говорят, когда такое дело, к нам приходи свинку свою кушать, а также вина нашего выпьешь». Я и пошел, а свиней на подпаска оставил. Иду, а мне часовой навстречу: «Кто такой?» — «Свинарь, говорю». — «А, говорит, знаю, проходи». Так я у них тогда дня четыре провел. Все вино мы пили, свинину жарили, — насилу вырвался. А вырвался каким манером? Калабалык у них начался, стрельба всеместная. Ну, я тикать, конечно, и кто такой на них нападал, я, по правде, даже и спытывать не стал, а скорей ходу…
— А лошадь вы зарезать можете? — вдруг, глядя на красную лысину Савелия, вспомнила Алевтина Прокофьевна.
— Приходилось, резал, — отчего ж? — ничуть не удивился Савелий. — В голодный год так что даже нескольких пришлось, — также и свою одну… Я ведь раньше и дрогальством занимался… и так что это была у меня, кажись, последняя. А потом уж я, это когда свиней пасть в лесу запретили, — тут я на волов перешел… И теперь же у меня ведь пара волов, — дрова из лесу вожу. Хотите, вам могу тоже воза два сухостою доставить…
— Нет, мне дров пока не нужно, а вот лошадь зарезать…
— Шуткуете? — весело перебил Савелий.
— Ничуть… Вон моя лошадь пасется!
И она показала ему Ваську, который только что вышел на чистое из густых дубовых кустов пустыря.
— Так это же Мустафы-извозчика лошадь! — живо отозвался Савелий.
— Была Мустафы — теперь моя… Я на зарез купила.
— На за-рез?!
Савелий несколько секунд смотрел изумленно хитровато-простодушными светлыми глазами в круглые и тоже светлые глаза женщины, вздернул плечами, ударил себя по колену, проворно встал и пошел к мерину, говоря:
— Эта же лошадь, — она по здешним местам первая на вывоз была!.. Я ее сколько годов уж помню?.. Ну, не меньше как пятнадцать! Я когда сам дрогальством занимался, сколько раз присыкивался, чтоб ее купить, ну только у нее хозяин был — Павло Букреев — нипочем не продавал…
— Ваську? — удивилась Алевтина Прокофьевна.
— Ваську… Этот Васька был изо всех Васек Васька!.. Мы раз камень с горы везли на постройку, а у Павла тормоз был плохой, — лопнул на самой круче. Это что называется? Это называется, что и лошадь другая бы пропала к чертям и дроги, потому что ей бечь надо вниз не порожняком, а сорок пудов у ней сзади… А Васька этот — он как уперся задними ногами, так и ни с места!.. Пока-то Павло подбежал, — мы с ним сзади шли, — да камень под колесо встремил!.. Нас тогда, дрогалей, человек восемь было, — так все и ахнули. А также в гору, если с камнем идти приходилось, — Васька этот кнута никогда не видал. Он если остановится, то не больше какой полминуты стоял, а потом сам возьмет и пошел себе! Он не ждал, когда ему нокнут, лошадь была понимающая: нужно везть, он и вез… Он Павлу дом нажил, а также все хозяйство, этот Васька…
И, подойдя к мерину, Савелий похлопал его по загривку, откинул челку вправо и пощупал под салазками.
— Это вы что у него ищете? — спросила женщина.
— Насчет сапу я думал… Между прочим, сапу нет.
— Еще чего — са-ап!
— Сапу нет, а только, конечно, ноги… Гм… Васька, а?.. Что же ты, брат?..
Мерин смотрел на Савелия пытливо. Конечно, он помнил этого старого дрогаля. Привыкший к тому, что его в последнее время часто продавали, он и на Савелия глядел вопросительно: не он ли будет его новый хозяин? Он даже заржал вполголоса, таким шелестящим интимным ржанием, как шепот между друзьями, и в это ржанье вложил так много всего: и вопрос: «Купишь?», и совет, похожий на просьбу: «Покупай, я еще не совсем сдал!» — и жалобу на то, что здесь, на этом пустыре, нечего есть, кроме горькой сухой сурепы, колючего перекати-поля, жестких, как железо, дубовых листьев.
Он и голову старался подымать выше и держался молодцеватее, чем всегда, и косил глазом, наблюдая усатого Савелия, хорошего хозяина, заботливого к лошадям.