Том 3. Произведения 1927-1936 - Сергей Сергеев-Ценский 37 стр.


Дожевывая на ходу, мерин шел послушно, дрыгая привычно ногой. От стариков пахло только землею. Мерин догадывался, что это земляные, работящие старики, что сейчас они, хозяйственные, вытащат откуда-нибудь охапку сена, настоящего, зеленого, лугового сена, потом, может быть, запрягут в неспешащую (старики не любят спешить) линейку или дроги… вечером дадут овса…

Перед заброшенным, пустым, ниже дома, сараем была небольшая площадка, забранная щелястым забором; сюда завели мерина. Оглаживая его, старик в рубахе, Степан, говорил другому:

— Ну, Овсей, вяжи передние!.. Да пинжак же свой сыми, повесь: сейчас тебе жарко станет!..

Овсей повесил пиджак на дерево около забора. Васька покойно дался перевязать передние тонкие, с шишками на коленях ноги: это были привычные путы перед тем, как пастись. Необычным было то, когда оба старика начали затягивать ему задние ноги веревкой, но мерин подумал: «Ковать»… Правда, обе задние подковы болтались.

— Лошадь все-таки смирная, ничего, — сказал Овсей.

— Старая, поэтому… Постареешь, — и ты посмирнеешь… — и Степан подмигнул Алевтине Прокофьевне, которая как раз в это время принесла топор, большой кухонный нож и цепь.

На стариков и покорно стоявшего Ваську она глядела со страхом.

Она сказала несмело и негромко:

— Вот цепь… Я думаю, хватит, — она длинная…

— Веревка бы лучше. Ну, ежели нет по нынешнему времю… Стой, Вася, стой, друг… Стой, ничего, это — один момент, и готово…

И Степан окружил шею Васьки ближе к голове жутко блестевшей цепью.

Когда, взявшись за конец цепи, оба старика дернули враз и внезапно и Васька рухнулся наземь, Алевтина Прокофьевна закрыла глаза.

— Голову, голову ему придерживай! — крикнул Овсей, хватая нож.

— Знаю, голову!.. Лег он неудобно… Ну, режь!

Алевтина Прокофьевна кинулась к дому, только слушая напряженно.

— Че-ерт!.. Разве так режут! — это голос Степана.

— Вали, вали его!.. Вали, ничего!.. Хватай за гриву! Веревки тоже называются! — это Овсей.

Алевтина Прокофьевна обернулась только на миг и увидела, как Васька, порвавши веревки на задних ногах, поднялся наполовину, и из перерезанной шеи его красным фонтаном далеко била кровь.

Она взмахнула рукой и побежала. Ей так ярко представилось, что Васька, порвавший веревки и на передних ногах, кровохлещущий, мстительный, сейчас догонит ее и вцепится зубами в затылок…

Вскочила в дом, заперла двери на ключ и стояла с сильно бившимся сердцем на веранде, глядя все туда, вниз на сарай, от которого видна была только черепичная крыша.

Но Васька не показался оттуда: обухом топора ударил его в голову Степан, и, дергаясь предсмертно, он улегся, чтобы больше не подыматься.

А когда через час или два осторожно и тихо вышла Алевтина Прокофьевна и стала так, чтобы можно было заглянуть на площадку перед сараем, она увидела во всю ширину ее распяленное что-то розовое и блестящее, и, заметив ее, седой Овсей, держа в руках свой теплый пиджак, кричал:

— Соли давайте, хозяйка, шкуру солить!.. Вот же, проклятый, весь пинжак кровищей обхлестал, а вы говорите… Эх! Нет у вас к нам сочувствия!

В то же время слышался неровный и жуткий хряск: это Степан, ругая тупой топор, рубил на куски то, что было недавно мерином Васькой, хекая хрипло при этом, будто колол крепкие сухие суковатые дубовые поленья.

На дубу, над самым сараем сидела Пышка. Точнее, она не сидела, она перескакивала с ветки на ветку и кричала, волнуясь необычайно. Крик ее был отрывистый, резкий, очень неприятный, как крик соек, дикий лесной крик, колющий в сердце.

— Откуда могут быть галки здесь? — спросил осторожно подходившую Алевтину Прокофьевну Овсей. — Что вороны должны налететь на мясо, это конечно, а галки?.. Дивно мне это!

А внизу в полнейшем восторге кружились поросята, уже окровавившие себе Васькиной кровью передние ноги.

Копыта Васьки были отрезаны по бабки и брошены вместе с подковами через забор, и поросята захватили за щетки каждый по копыту и волокли их, привизгивая радостно, в кусты.

Солнце клонилось к закату и бросало жесткий, желтый, беспокоящий неприятный болезненный свет.


Крым, Алушта.

Июль 1932 г.

Воронята*

I

Говорится, что ворона — дикая птица. Это не совсем верно, конечно, да едва ли и сама ворона считает себя дикой.

Ворона долговечна. Она живет на одном и том же месте многие годы, и разве известно вам, о чем она думает, сидя около вашего дома и глядя на него и на вас?

Для вас все вороны, конечно, одинаковы, вы из них ни за что не отличите даже самца и самки, они же отлично знают вас, и всю вашу родню, и всех ваших гостей, и когда приходит к вам в дом кто-нибудь такой, кого они никогда не видали, они начинают встревоженно каркать: они вас хотят предупредить о возможной для вас опасности, потому что по долгому опыту жизни знают, что всякий новый человек — это какое-нибудь беспокойство.

Они вполне уверены, что когда выплескивают с вашей кухни помои, то это для них, и за то это, что они ведь ваши вороны, вашего двора, вашего и еще двух-трех поблизости, но не дальше трех: там уже начинаются свои вороны, а еще дальше — свои. У них строго разграничены все дома в населенном месте: эти — наши, а вот эти — ваши, другие вороны! И что бы вы там ни говорили, а когда с конька вашей крыши они кидаются на ястреба, который вьется над вашими курами, они ведут себя, как дворовые собаки, и когда ястреба прогонят, они прилетают снова на крышу и каркают по-особенному, сильно раскачиваясь, пригибая и выставляя голову и распушив хвост. Приблизительно карканье это значит: «Вы видели, конечно, летал ястреб? Он мог задрать самую лучшую из ваших кур, но мы-ы…» Каркают этак они в смутной надежде, что вы их когда-нибудь да поймете и кинете им за их службу нескупой кусок хлеба.

В старину, когда люди были ближе к природе и непосредственней, ворон называли вещуньями, но теперь вороны потеряли способность вещать, так же как цыганки теряют способность к гаданью; что делать — время! Теперь вороны чаще бывают сыты, от сытости очень чувствительны, от чувствительности — неловки, и чаще с ними случается, что то или это они и проворонят. Но если они кое-что из своих знаний и потеряли, все-таки, — не особенно красивые, но сработанные прочно, — они остаются сметливы, себе на уме, осторожны и домовиты.

И те две вороны, которые вдруг по весне начали таскать прутья на вяз, стоявший в саду помощника машиниста с железной дороги Приватова, были, конечно, давнишние приватовские вороны, но, пока они не пустились в такое сложное предприятие, как устройство гнезда, их просто не отличали от других ворон.

Однако когда и на второй и на третий день две вороны усердно и деловито таскали в клювах прутья на верхнюю разлатину вяза, восьмилетняя Женя Приватова указала на них пальцем и сказала матери хотя и довольно тихо, но с явным восторгом:

— Мам! Погляди! Вон наши вороны строят себе дом!

Мать Жени Приватовой была высокая, статная, миловидная еще лицом, хотя уж не молодая. Потеряно происхождение старинного слова «степенный», но не утерялось еще его значение: у матери Жени была именно степенность, неторопливость во всем, что она делала. В молодости на селе она была первой рукодельницей, и множество прошло через ее руки лоскутных одеял и полосатых дерюжек из бесчисленных ситцевых обрезков заказчиц. Она и теперь еще вышивала по вечерам петушков и коньков на полотенцах, и хотя сама читала по складам и писала с большим трудом, все-таки она, а не отец, научила Женю читать и подписывать свою фамилию. Читала Женя уже лучше матери, а подписывалась так: «Женья Прыватов».

Когда в саду их — а он был не так мал для подгородной слободы — скашивали траву между деревьями: двадцатью четырьмя абрикосами и двенадцатью грушами, взяв пучок сена, Женя сияюще протягивала его к лицу матери, та затяжно нюхала его и говорила певуче:

— О-ох, и па-ахнет!

— Ох, и па-ахнет! — восторженно повторяла Женя и с совершенно нечеловеческим криком начинала кувыркаться на собранном стоге, набивая осоки в густые русые, как у матери, волосы.

— С ума ты сошла, гляньте-ка, люди! — повышала голос мать, но Женя видела, что серые, слегка впалые глаза ее улыбались.

Когда цвели груши щедрыми на белизну пучками цветов, сплошь укрывавших еще безлистые деревья, Женя складывала перед грудью руки и цепенела от умиления.

На неторопливо везде поспевавшую мать, на ее большое белое лицо с мелкими морщинками около губ и на безошибочное мелькание ее до локтей обнаженных рук, когда она мыла посуду после обеда и сверкали мокрые тарелки с синими ободками и розовыми цветочками, Женя тоже любила смотреть подолгу.

И когда приходил с железной дороги, — полтора километра было до станции, это она слышала, — ее отец и на его широком лбу с залысинами к вискам краснела потная вдавлина от тесной кепки, она знала, что он скажет:

И когда приходил с железной дороги, — полтора километра было до станции, это она слышала, — ее отец и на его широком лбу с залысинами к вискам краснела потная вдавлина от тесной кепки, она знала, что он скажет:

— Ну, как у нас нонче насчет жамканья?

И он непременно это говорил.

Потом поднимал ее к потолку, взяв подмышки, и делал это он так быстро, что она всегда вскрикивала.

От его рук при этом пахло керосином и ржавчиной, и иногда она говорила ему не без досады:

— Хотя бы руки помыл!

Отец отвечал:

— Это, большой люд, следует!..

Или:

— Это, большой люд, хотя действительно так — я сознаю…

Он часто звал ее «большим людом»; он был добродушен. Голос имел очень громкий и тихо говорить совсем не мог. Росту был высокого, но сутул. Женя привыкла с раннего детства к тому, что рубахи на нем, когда он приходил со станции, были грязные, тужурки отрепанные, в сальных пятнах, продранные на локтях; однако этого она не любила. И, оглядывая отца, так одетого, она качала осуждающе головой, глядела исподлобья и прижимала губу к носу.

— Что-о? Не любишь?.. Чи-стю-ля! — отзывался на это отец. — Когда бы я все в чистом ходил, что бы ты жамкала?

Когда она просыпалась по утрам, на стене, если было солнечное утро, нарисована была чрезвычайно замысловатая тень от кисейной занавески, и это было первое, на что смотрела она просыпаясь. Тень эта была от нее шагах в двух, но она смотрела на нее еще не вполне открывшимися глазами, как на величайшую загадочную красоту, оставшуюся от только что виденного и забытого сна, и водила по стене около подушки пальцем, чтобы передать все звездочки и кружочки этой изумительной тени.

А днем она любила водить карандашом по бумаге, стараясь передать жуков, лягушек, птиц и зверей так, как они были изображены в ее азбуке. Эти незатейливые рисунки в потрепанной, как отцовские тужурки, книжке ее поражали. Она смотрела на них, расширяя глаза, раздувая ноздри, чувствуя вдоль спины холод до дрожи.

Скакал ли, подбрасывая задние ноги, заяц, он соскакивал со страниц книжки, он проскакивал мимо ее рук, он сверкал на нее косым своим глазом, его хотелось ухватить за длинное ухо — совсем ведь не такое ухо, как у кота Мордана, — и держать крепко.

Кот же Мордан был рыжий, полосатый, как маленький тигр, а Морданом назвали его за толстенькую мордочку, когда он был еще котенком. Теперь же он был совсем не мордастый и, по мнению Жени, красивый необыкновенно, особенно в сумерки, когда казался белым, а зеленые глаза его чернели и блистали, или в яркий день на солнце, когда разваливался он и лениво раскидывал блаженно лапы и хвост.

Он увязался откуда-то еще в прошлом году летом за Женей, когда она шла поздно, уже вечером, с матерью из кино. Пристал почему-то и побежал следом. Его отгоняли, он возвращался тут же и даже забегал вперед и ловил в траве кузнечиков, точно стремился показать, какой он прекрасный охотник, так что если его возьмут, то пусть не заботятся о том, чтобы его кормить. Попрыгав так деловито в траве, бежал он потом рядом с Женей, задирая хвостик и толкая ее ласковой головой в голые щиколотки.

Наконец, вошел вместе с нею в дом, и Женя сказала:

— Мам! Пусть уж будет он наш, когда ему так этого хочется!

И рыженький Мордан ужился.

Зиму он проспал на кухне в духовке, а к весне из него вышел занятный веселый кот. И он действительно оказался охотник. Он очень ловко ловил ящериц, чуть только они появились; поймает и принесет показать Жене.

— Не ешь, Мордан! Брось! — вскрикивала в таких случаях Женя и кидалась к нему отнимать ящерицу, еще шевелившую в Мордановых зубах хвостом. Но Мордан бросался опрометью со своей добычей в дальний угол сада, чтобы выполнить там все сложные правила кошачьей игры и, только доведя ящерицу до неподвижности, ее съесть.

Женя наблюдала не раз с замиранием сердца, как он готовился схватить бабочку, когда та садилась на дорожке и то распускала, то собирала крылышки. Мордан прижимался тогда весь к земле, перебирал лапами, пружинил хвост и как-то быстренько-быстренько время от времени принимался дрожать зубами… Шевелились его белые усы, двигались взад и вперед уши, и только глаза, широкие страшные глаза были неподвижны, впившись в яркие крылышки. Наконец, он не выдерживал, бросался к ней, а она взлетала. Однако он подскакивал за нею высоко, в рост Жени, вытягивал лапы, стремясь схватить ее когтями.

Но, сколько ни наблюдала на такой охоте своего Мордана Женя, это ему никогда не удавалось, за бабочек она стала уж спокойна, когда вдруг он принес ей показать большого красавца махаона и даже уступил его ей, не убегая, но махаон был уже придушен, его можно было только насадить на булавку и пришпилить к переплету книжки.

Однако махаон был до такой степени прекрасен, что Женя долго не могла на него наглядеться и забыла осерчать как следует на кота.

Когда же Мордан поймал и так же деловито притащил ей напоказ какую-то маленькую серенькую пичужку и Женя в ужасе и с криком кинулась ее отнимать, кот заворчал вдруг угрожающе-глухо, забился в совершенно недоступный угол, а оттуда шаркнул в открытую дверь — и в сад. Потом под кустом смородины Женя нашла одни только длинные перышки из крыльев и хвостика — и ничего больше.

Мышей в доме он перевел всех до одного и съедал их совершенно без остатка, а от крыс оставлял одни только вывернутые шубки; за это мать Жени относилась к нему с уважением и даже с некоторой задумчивостью вспоминала иногда, как он увязался за ними ночью на улице и все старался показать, что он работящий, добычливый кот, что дармоедом он быть не любит и не будет. И хвалилась даже им не раз:

— Вот до чего умный котишка вышел, — просто прелесть какой!.. В комнатах ведет себя чисто, на стол не лезет, как другие, из шкафа ничего не стащит, — очень даже редкостный котик получился, а мы его, дуры, не хотели брать!.. Вот так же и с людьми бывает.

Когда кота не видели около дома долгое время, то звали его не «кис-кис-кис», а «Мордан! Мордан!» — и он откуда-то появлялся и бежал на свою кличку, как собачонка.

— Смотри же ты, пожалуйста, — говорил и отец Жени. — А я ведь, признаться, никогда до кошек пристрастия не имел… Что же касается Мордана, то зверек он оказался очень потешный и нешкодливый, и даже, признаться сказать, мне он довольно нравится… Ничего, пускай у нас продолжает.

Иногда он ловил Мордана за хвост и поднимал на воздух. Мордан не мяукал загробно при этом, не извивался, как другие коты, не царапался, а терпеливо ждал, когда его отпустят. Отец Жени отпускал его удивленный, кот преданно терся лбом об его сапог.

— А танцевать ты умеешь? — спрашивал помощник машиниста, усаживался поплотнее, брал кота под передние лапы, подбрасывал его у себя на коленях и насвистывал «чижика».

Кот смотрел на хозяина с большим любопытством, а хозяин говорил удовлетворенно:

— Танцует ничего! Вот поди же ты: другой бы кот, пожалуй, все бы мне глаза повыцарапал, а этот… Нет, прямо скажу: это у нас довольно замечательный кот!

Но однажды Мордан притащил откуда-то совсем маленького, не больше крысы, кролика, черненького с белой душкой, недавно появившегося на свет. Переполох в доме Приватовых поднял он этим большой. Крольчонка отбили, но искалеченного уже настолько, что пришлось его прирезать. Кот убежал, но к вечеру вернулся до того брюхатым, что Женя вскрикнула:

— Вот где сидит еще один кролик! — и ткнула ногой в Морданов живот.

Мордан же глядел на всех вполне невинными глазами.

И так несколько дней потом он ничего не просил есть, а брюшко у него было туго набито.

Мать объяснила Жене, что где-то напал он на кроличий выводок: окролилась чья-то крольчиха на воле в норе, но чья именно, нельзя догадаться, так как поблизости ни у кого кроликов не было.

Долго потом Женя укоризненно качала головой, глядя на своего Мордана, и приговаривала:

— Пожрал кроликов несчастных, у-у, паршивый!

А Мордан глядел на нее невинными светлыми глазами.

II

Две вороны устраивали в саду Приватовых свое лохматое гнездо, упирая в развилины сучьев сухие прутья, а кот Мордан смотрел на них очень пристально и двигал хвостом: для такого кота-охотника вороны казались неплохой дичью.

Вороны приметили его тоже. Вороны обеспокоились.

Они не видали его зимою, — ведь он проспал зиму в духовке, — а вяз для гнезда облюбован был ими еще зимой. Они начали его испытывать, то одна, то другая. Они садились недалеко от кота и каркали вызывающе, — бросится или нет? Кот немедленно бросался, вороны взвивались и садились на средние ветки абрикосов. Кот начинал подкрадываться и вдруг взлетал по дереву к воронам. Вороны были старые, опытные. Они орали от возбуждения, но усаживались на самые верхние тонкие ветки, на которые за ними не мог бы погнаться, как более тяжелый, Мордан. Они поднимали крылья для взлета и каркали с шипом, с задышкой.

Назад Дальше