Том 3. Произведения 1927-1936 - Сергей Сергеев-Ценский 9 стр.


— Ты же об черешне своей хотел… — заметил было Лука на деревяшке, но Алексей, напившись, уставился на него красными глазами в рамке белых ресниц весьма удивленно.

— Так, а я об чем же?.. Об черешне ж тебе и говорю… С Рыбасовым Федором будто за султанкой поехал он, а ялик, конечно, спер… А разве хороший ялик спереть можно, — ты подумай!.. Это уж ялик был такой, на произвол брошенный… В нем, конечно, течь, — руку закладывай, а как следует заделать, — гудрона даже, и того не было… Где его по тем временам найти, гудрона? Шуточное дело, — гудрон!.. Тряпками кое-как забили, — по-да-лись! А Рыбасов этот, он такой, что его редко кто и Федором называл, и фамилию его забыли, а назывался он Бас. Из себя сухощавый и росту был, ну, не выше меня, а как крикнет вечером, — лампа тухнет… Вот скажи, отчего это, а? Пятнадцать человек нас было, — ей-богу, я сам считал, — изо всех сил мы по команде кричали, аж посинели от крику, а сами на лампу смотрим: хоть бы тебе шевельнулась! А он как запоет божественное (он кроме божественного не признавал), — глядим, — лампа наша миг-миг — и потухла!.. Прямо, два бы дня даром работал, а деньги бы ему отдал: пой! Вот до чего нравилось мне того баса слушать! Он раз в столовую на базаре зашел, а денег на обед нема, а хозяин-болгарин ему: «Спой, говорит, Бас, обед поставлю». — Я, говорит, кроме божественного, не могу, а теперь народ леригии не приверженный, — ну, как смеяться будет? — Тут ему все уверяют: — Пой, ничего!.. — Он и пошел обедню жарить… Прямо, — гром с неба, и весь базар сбежался!.. Конечно, милиция запретила. Прежде бы ему с таким голосом, когда по церквам хоры, — э-эх!.. Он и видать в хоре хорошем пел, все службы знал, и так, что даже попа нашего раз пощунял на Пасху: — Что же, говорит, ты величанье Пасхи пропустил? Мы же зачем здесь в церкви собрались? Мы чтоб ее, матушку-Пасху, провеличать, а ты это самое главное и пропускаешь! — Так что поп наш тык-мык, и, что отвечать ему, сам не знает… «Извиняюсь, говорит, величание, действительно, я пропустил… В другой раз этого уж не будет!» — «А в другой раз меня в вашей церкви не будет, когда такое дело!» Вон он, Бас этот, как тонко все знал!.. Да он на службе церковной самого бы архирея сбил!.. Он ведь тоже не хуже Луки — вот в плену у немцев находился, по шахтам там работал, уголь копал, и так мне потом рассказывал: «Составили, говорит, мы там на шахтах хор, да такой вышел хор знаменитый, что ихнее начальство немецкое на ревизию приезжало, как нас послушало, как мы поем, аж заплакало да говорит: «Выдать им, сукиным детям, по бутылке рому на брата!» И выдали!.. Пятнадцать человек их в хоре было, пятнадцать бутылок с немца заробили… А так мужик он был тихий, этот Бас, — не знаю, ни в чем не замечен, — а мы ведь рядом жили… Ну, семья, конечно, одолевала: жена больная да ребят трос… Он и на то и на се кидался… Печи класть кафельные мог, а печи кафельные класть это не всякий печник согласится, — с ним надо уметь, с кафелем, как его поставить, чтоб он обратно не шлепнул, — ну, да в то время какой такой кафель? Его и сейчас-то нигде нет… Иконостасы мог он золотить тоже… И-ко-но-ста-сы!.. Кому теперь нужно? Об их и думать забыли… Свининой торговал, — опять толку нет… да и свиней тогда, — у кого они были, сам тот и резал… Нужда!.. Вот он Степке-матросу и попался… Тот дела свои по ночам завсегда один делал, а спал если дома, — он же рядом со мной тоже жил, — никакой кровати-маравати не знал, — прямо на полу, и нож с ним рядышком… Проснулся, первое дело он так руками цапает: нож в руку взять!.. Нож схватил, тогда только глаза открывает и сразу на ноги — хлоп: готов!.. Может куда угодно итить… Умываться, — это он никогда не занимался… «Я, говорит, человек чистый, чистей воды…» И всегда один… А тут, с Басом, он уж иначе: в море, видишь, одному нельзя, — море компанию любит… Ну, он, Степка, другого никого не искал, только Баса, — знает, что мужик тихий… «Поедем, Бас, султанки привезем!» А у того ж семейство, он об нем болеет… Хорошо даже не расспросил… «Ну что ж, поедем»… Чем свет и пошли… А султанку, ее где ловят? Ее зле берега: это рыбка недальняя… А между прочим, человек один их заметил двух: «Сели, говорит, двое в ялик, — один повыше, другой пониже, и поплыли себе в море… думаю так, — рыбацкие крючья щупать, какие на камбалу поставлены… Потому для султанки сеть такую надо иметь, вроде ятеря… Сеть эта ялику на нос кладется, и издаля она очень заметная, — между прочим, я не заметил»… Одним словом, с сетью ехать за султанкой надо, а сеть, конечно, спереть, а он, Степка, только ялик этот калекий пригнал… «Купил, говорит, и буду теперь рыбальством заниматься, как я есть моряк природный»… Ну, уж как поехали тогда, так больше ни Степки, ни Баса мы уж не видали… Не иначе, на худой посуде залились… Ну, Степан хоть отчаянный, а Басу — нужда подошла… Жена больная лежала, детишки… Я их потом хлебом кормил… Или так где, бывало, свинятники борова купят, режут-смалят. Я туда Петьку посылаю: беги, потроха проси, как твой отец-покойник тоже по свиной части занимался!.. Глядишь, ему печенку-легкое дадут… А мальчишка шу-устрый был!.. Ну что ж, на такого он доктора наткнулся, на неука… Как Степка-матрос докторов не терпел, так и я, признаться, пользы от них не вижу… Крепко много они на тот свет людей загоняют… Ну и я ж зато одного доктора на тот свет загнал, — во-от загнал!.. Лет семнадцать, а, может, все двадцать назад дело было. Доктор тут жил один приезжий, — я ему дачу строил, а пришло время ему бассейн бетонный делать для воды, он опять же ко мне: — Так и так, Алексей, сделай! — Я же, говорю, есть плотник! — Это я, говорит, хорошо сознаю, только я к тебе потому, что за честного человека тебя признал, — на мошенника очень боюсь нарваться!.. — Это-то, говорю, хоть так… Мошенники теперь кругом. Ну что ж, тогда возьмусь, говорю. — Нашел из рабочих, какие на толчке стоят, знающие бетон мешать, — взялси!.. А, конечно, выставки становить — обшивать, упоры давать, это все равно моя же работа: без плотника не обходятся… Я это форму сбил, — ребята, трое, бетон мешают… «Сыпь!» Валят-трамбуют, знай, валят-трамбуют… Смотрю, — что за страсти? Как в прорву!.. Влез я в яму, — как тут и была! Вся наша форма разъехалась!.. Стоп, — бетон назад выгребай!.. А жарко, лето, не хуже вот этого, — июнь, — боюсь, бетон погибнет!.. Я сейчас одного малого вниз на базар: «Бери еще двоих-троих, сколько на толчке окажется!..» Другого на лесной склад: «Тащи волоком доску вершковую!..» Третьего за водкой: «Неси две бутылки!..» Сам тут около в сад за виноградом сходил… (Значит, это уж в августе дело, — виноград тогда был!) Поел фунта три, лег, от мух закрылся. Только это сон меня взял, а он тут и есть, доктор этот… В яму посмотрел, заметил, да ко мне!.. То-се, подобное… «Ах, ты, говорю, черт старый!.. Ты что мне каркаешь в уши? Не видишь, — у меня тоска, и рабочих куды-зря погнал?..» Да как следует его, как следует!.. Схватился он за живот: «Ох! Ох!.. Сердце зашлось!.. Я — человек дюже крепко ученый, а ты меня так не по-печатну!» С тем и лег, — ей-богу!.. Лежал с неделю, а потом жена-старуха в Москву его потащила, лечиться… Нет, брат, не вылечился! Больше уж не приехал, помер там… Вот как я его: словом одним убил!.. Что значит народ-то ученый!.. Нашего брата обухом колоти, мы все живы, а они от одного слова дух спускают!.. А еще хотели спроти нас войну весть!.. То-то мы от них клочья оставили… Не хуже, как я взялся трубы в одном доме чистить… Это в двадцать втором годе, — тогда люди за все брались, лишь бы подковок не отодрали… Может, лет пять, а то все десять не чищено, — понимаешь? И дымоход от печки до чего по-уродски сложен: косяком так идет вдоль стены, камнями заложен, и пошел косяком до потолка, — как его чистить? Стенку что ли ломать?.. Взял я соли котелок, карасину туда, в соль, налил, в печку поставил и сижу около: что будет?.. Как начала моя соль рвать, как начало там стрелять!.. Сижу, не жукну… Кэ-эк загудело!.. Думаю даже, может, это прибой такой сильный?.. Ан это моя соль так работает!.. И до чего ж я тогда спугался! Что вспомнил? — Трубу, вспомнил, я не открыл!.. Выбежал на двор посмотреть, а моя сажа прямо клочьями из трубы чешет!.. Значит, это я другую трубу не открыл, а эту открыл, — а то бы пожар явный… Ну, тут уж и безо всякого пожара такое пошло, — весь дом сбегся!.. Огромадные клочья из трубы кверху, и горят!.. Я опять к своей печке, — прижук… Думаю: — Сейчас команда пожарная прискочит, и мне труба!.. Бунит, понимаешь, как все одно море… Ну, слава богу, пожарные другим делом заняты были: два года своей жизни справляли… а то бы за такое дело… Так всю сажу ее и вынесло к чертям!.. Соль!.. А бертолетой, я слыхал, на Кавказе, когда деревья большие корчуют, вон какие махины рвут!.. Так и летят с земли, как галки! И никакого тебе пороху не надо: наука!.. Лектричество, ты думаешь, штука мудрая? Ан я до нее сам достиг… Как что где по складам найду — прочту насчет этого, какой порошок надо взять или что, — сейчас в аптеку: «Давайте мне этого вот!» — Да это, говорят, тебе ни к чему, да дорогое: два рубли стоит… — «Что за дорогое, говорю, два рубли, когда я в день пять обгоняю? Сыпь, тебе говорят!» Таким манером я сколько там денег на это извел, а все ж таки я добился… Хлористый цинк главную роль играет…

— Ка-кой цинк ты назвал?

— Хлористый… Тридцать пять граммов, — понимаешь? Одного тридцать пять, другого, третьего, — уж забыл чего, — и ведь как действует!.. Хлористый цинк этот, его года на два хватает… А тут есть у нас Коротков Евсей, тоже плотник, теперь уж он дюже старый, — тоже вот, как с вами, вместе работали… Идем с работы, — а он же старый, — ворчит мне в ухо: «Ты, грит, лектрическим светом занимаешься, а над просветами должей меня провозился!..» А он — подслепый: раз сумерклось, — шабаш, — вроде куриная слепота у него… А зле дома его — яма: для столба телефонного выкопана или так зачем… Вот я иду с ним да на яму эту потрафляю… А он, знай, свое: «Ты же, говорит, и когда пьешь, примерно, так ты же пей с толком… Я, говорит, и сам всю жизнь пью, а только я пьяный никогда ще не валялся!» И только это выговорил, — в яму!.. А тут жена его зле дому… «Бери, говорю, мужа свово, должно, крепко-дюже пьяный!» Ух, он же тогда и расшибся!.. Пришлось нам его с бабой на себе тащить… Ден пять пролежал, — с места не вставал…

— А ты же хотел насчет черешни своей, — грустно напомнил ему Лука, все еще дуя на свой палец, укушенный полуосою.

— Ну, а я ж тебе о чем же? — удивился Алексей. — И я же тебе об Петьке Рыбасове… Он, Петька, мальчишка уважительный очень был… Куда его послать, что принесть, это он сбегает, слова не говоря… И собой ничего был… Так ему уж годов двенадцать, должно, сполнилось… Корпус справный, и с лица тоже… Или уж я привык к нему? Да нет, безобразным никто не звал… Только шишка с орех, — вроде как кила, — желвак такой на шее… С орех волоцкий. Ну желвак и желвак, — пусть… Что ему, замуж выходить? А мать же его, мальчишки этого, в больницу служить поступила, а как белый халат надела, — отступись, не подходи! «Ти-ти-ти, ти-ти-ти, — так и поет щеглом. — Операцию, операцию!..» А у ней же еще двое ребят, — ну, те девчонки… А я ей даже говорю: «Кабы прежнее время, я бы его к себе по плотницкому делу взял…» Ну, конечно, теперь уж не возьму, — теперь учеников брать не полагается, а откуда мастера новые возьмутся, как мы, старики, подохнем, этого нам не говорят… Опе-ра-ци-ю!.. Дюже крепко умна стала! «Ти-ти-ти, ти-ти-ти…» А черешню, ее у нас скворцы одолевают… Чуть они поспевать, — тут и скворцы поспели… Чем свет прилетят стаей, — в пять минут всю дерево оболванят, — только косточки одни болтаются, а листья все одно кровью попрысканы… Тут уж не зевай, — чем свет выходи, смотри… А у меня ж сорт был крупный, красивый, называемое «бычье сердце»… Стемна красная… Вот я четвертого дня чем свет встал, смотрю, а на черешне вместо скворцов Петька Рыбасов сидит. Тут в картуз рвет-поспешает, тут трудится!.. Я ему: «Ты же, стервец этакий!.. А ну-ка, слазь!.. А ну-ка я тебя ремнем!..» Слез он, сам мне картуз протягивает: «Дяденька Алексей! Дяденька Алексей!..» Одним словом, отмолился… А я ему: «Ты бы, говорю, у меня попросил лучше: — Дяденька Алексей! Дай черешни!.. — Я бы тебе, слова не говоря, дал… А теперь, раз ты такой воришка оказался, то и картуза ты не получишь!» Ну, он пошел, и так что день целый мне на глаза не попадался. На другой день является: «Картуз дай!» — На тебе картуз! — Отдаю, ни слова не говоря… А он шишку свою рукой трогает: «Меня, говорит, нонче резать в больнице будут…» — Ну что же, говорю, пущай, ежель мать твоя стала такая крепко умная… — «А ты же мне, говорит, обещал черешен дать, ежель я попрошу… Я, говорит, рвал, действительно, а съесть я ни одной не поспел». — А я ему на это, конечно: — А ремня не хочешь? Ишь ты, черешней ему! А за вухи к матери отведу, — не хочешь?.. Ты же мне, лазявши, две ветки обломал, дерево попортил!.. — Ну, он пошел, а сам невеселый… А у нас тут старых докторов-то их не осталось, — все пошла молодежь, неуки… Эх, доктор был раньше Молчанов, — вот кого одобряли! Бывалыча, куда бы ни позвали, хоть к бедному, хоть к богатому, — без сороковки из дому не выходил… Войдет в дом, — он сначала сороковку из кармана на стол… Нальет, выпьет, аж потом только глазами лупает: «Где больной? Давайте его сюда!..» Вот раз так-то его позвали, — пришел, выпил сороковку… «Давайте больного!» Говорят: — К больному подойтить надо… Он тоже вот так-то, как вы, — пил-пил, да теперь трое суток сидит не разгибается… Только молоком его поим… — Подходит доктор Молчанов: «Что-о, брат! Залил в печенку?.. Теперь же у тебя кишка, как бумага папиросная… Ни боже мой, тебе такого кусочка хлебца нельзя!.. На-ка, вот пилюльку одну проглоти: сам такие от пьянства принимаю…» Проглотил малый, — и что же ты скажешь? На наших глазах разгибаться стал!.. Эх, до чего же был доктор знаменитый!.. А эти теперь что?.. Мальчишка пошел вроде бы пустяк сделать, а его там зарезали: жилу какую-то сонную перерезали, — кровь и пошла винтом!.. Туды-сюды, метались, как кошки, а мальчишка кровью истек!.. Как я про это услышал вчера, пришел, — у меня на глазах аж слезы… Что же это вышло, — до чего же я-то зверь стал, что раз мальчишка у меня перед смертью черешни попросил, а я ему взял да не дал!.. Сущий я после этого азият стал! Перед смертью мальчишка, а я ему чепухи пожалел! Вот посмотрел я на ту черешню тогда да говорю жинке еврей: «Когда такое дело, — вынеси мне пилу двухручную, я ее сейчас долой!.. Полное право имею, раз она в моем дворе, а чтобы мне через нее зверем быть, да чтобы воров через нее делать, — не надо… Другой бы и не хотел, да у него нет возможности, понимаешь? Терпенья к ягоде нет!.. Давай, жинка, ее лучше от греха спилим!..» Ну, баба моя было на дыбошки. А я ей кричу: «Хочешь живая остаться, бери за тот край, пили!.. Пили, а то изуродую!» Ну, она после этого пилу бросила да бежать!.. Я уж тогда этой плотницкой своей спилил ее, ягоды обобрал, топором ее порубал, в кучку склал, — нехай сохнет, — осенью спалим… Жинка ругается, а я ей одно свое: «Когда раз народ такой округ нас живет, что без того он не может, чтоб на черешню не залезть!.. Глазки у него маленькие, а он весь свет норовит обворовать-ограбить!.. Зле такого народу живешь, напоказ ничем как есть не выставляйся, а подальше ховай!..» И когда ж у нас те воры переведутся?.. Будет у нас когда такое время?..

Алексей приподнял кепку и почесал лоб, потом поднялся и сам.

Кончился обеденный отдых, — нужно было снова начинать выстругивать филенки для дверей.

Максим, наскоро разрезав пополам еще двух ос, сложил свой ножичек, вздохнул и сказал задумчиво:

— Али пойтить опростаться?

И когда он вышел из двери балагана, а за ним заковылял Лука на деревяшке, Алексей внимательно поглядел на ящик новых трехдюймовых гвоздей, стоящий под верстаком, потом еще внимательнее на сквозящие стены балагана, кашлянул и, решительно запустив правую руку в ящик, набрал гвоздей сколько могла держать рука и, отвернув фартук справа, проворно высыпал их в карман широких штанов… Потом он зевнул, еще раз оглядел обшивку балагана и, не желая терять ни секунды, запустил в ящик левую руку, отвернул левую полу фартука и уверенно высыпал гвозди в левый карман.


Крым, Алушта.

Сентябрь 28 г.

Блистательная жизнь*

I

До четырех лет он совсем почему-то не говорил, и первое слово, которое он твердо усвоил и вполне правильно произнес, так же как твердо говорили его отец и мать, содержатели маленькой пивной, было: «Откубрить». Можно было думать, судя по такому началу, что из него выйдет горький пьяница, но нет, не пьяница, а совсем напротив, вышел из него трезвейший и рассудительный человек.

Даже и женился он, имея тридцать два года от роду, только тогда, когда очень дешево, по случаю, приобрел небольшой домик на окраине города: иначе куда же было ввести жену как хозяйку? Говорили, что, кроме домашней рухляди, он и приданого за нею никакого не взял, и этому можно было поверить.

Служба у него была хотя и в частной страховой конторе, но прочная, и казалось бы, причин для беспокойства не появлялось, однако странный человек этот всегда имел необычайно озабоченный вид и не улыбался: может быть, не умел делать этого и в детстве.

Люди, совершенно не способные улыбаться, производят разное впечатление. Их называют или строгими, или глубокомысленными, или угнетенными большим горем. Иногда их уважают, иногда их побаиваются, иногда им сочувствуют до того, что, глядя на них, перестают улыбаться сами.

Но когда проходил по улице безулыбочный Гуржин Мирон Мироныч, все, знавшие его, снисходительно улыбались ему вслед. Между тем по виду он был вполне приличен, ростом не низок и не слишком высок, лицом не уродлив, костюмом приятен. Если узнавал, какой галстук считается самым модным, непременно покупал именно такой, а старый укладывал в стол, где лежало порядочно других галстуков на всякий случай: мода переменчива, и, кто знает, может быть, какой-нибудь из этих отверженцев войдет снова в моду, — тогда незачем будет тратиться на покупку: разыскать его у себя в столе, надеть и носить.

Назад Дальше