— Разумеется!
Но писодей, заслонившись внимательным выражением лица, не слушал, а думал о другом, причем мысли его по обыкновению разветвились, как рельсы на сортировочной станции. Ей-богу, если бы ему неделю назад сказали, что он, Кокотов, будет терпеть хамство и даже побои от соавтора, он бы никогда не поверил. Но ведь терпит! Зачем? Почему? Вероятно, нечто подобное происходит с приличной женщиной, которая, выйдя замуж за обаятельного и напористого мерзавца, отдается, рожает, смиряется, плачет ночами, а перед выходом в театр тщательно запудривает свежий синяк под глазом. Андрею Львовичу почему-то вспомнились растерянный Меделянский и какнивчемнебывалая Вероника. Писодею страшно захотелось, чтобы она узнала о его романе с Обояровой, а еще лучше — увидела бы в обнимку с Натальей Павловной. Вдруг перед его внутренним взором промелькнула во всех плотоядных подробностях ночная неудача. Он пытался взбодрить себя мыслями о чудодейственном камасутрине и затомился сомнениями: Гималаи это, конечно, хорошо, однако таблеткам-то, почитай, четверть века: могли и просрочиться. А второго срыва быть не должно! Ни при каких условиях. Хорошо бы испытать на ком-нибудь… Может, все-таки позвонить в «Ротики эротики», обратиться к профессионалкам… Но во-первых, это аморально, а во-вторых, не хватает еще, как Федька Мреев, подхватить какую-нибудь пакость и… страшно подумать… заразить Обоярову! Вот это постмодерн так постмодерн… Как это у Грешко? «И понял он, зверея, что это гонорея…»
— Кокотов!
— Я! — по-военному привстав, откликнулся Андрей Львович.
— Вы все запомнили?
— Все!
— Хорошо. Потом, после встречи у водопада, мне нужен такой поворот сюжета, какого не ожидает никто, даже я. Понятно?
— Да…
— Ну, мне пора. Ужинайте без меня. Буду исправлять ваши ошибки.
— Какие же?
— Поведу Валентину в ресторан «Сказка» — утешать. Так обидеть женщину! Ай-ай-ай! В последний раз советую — женитесь!
— Я подумаю!
— Не пожалеете!
— А почему без Регины Федоровны? — спросил автор «Русалок в бикини», позволив себе гомеопатическую гранулу сарказма. — Она не заревнует?
— Она на бюллетене. Но вы зря волнуетесь: мои женщины воспитаны в лучших традициях взаимозаменяемости!
— А как же Маргарита Ефимовна с зонтиком?
— Подрастете — поймете!
16. МЕМЕНТО МОРИ!
На ужин Кокотов отправился в одиночестве. Без хамоватого игровода и влекущей пионерки он чувствовал себя брошенным. В столовой царило оживление: перед старушками стояли бокалы с белым вином и тарелочки с виноградом, мелко-зеленым, как незрелый крыжовник. Старичкам же досталось по рюмке водки, к которой вместо закуски прилагались нарезанные кружками соленые огурцы, крупные, словно кабачки.
— У нас праздник? — спросил Кокотов Галину Ивановну, радостно выкатившуюся ему навстречу.
— Поминки. Скобеев помер, — блестя нетрезвыми глазами, кивнула она на некролог, не замеченный писодеем.
К мольберту был прикноплен лист ватмана, а под ним, на полочке для кистей лежали две красные гвоздики. С фотографии строго смотрел крепколицый старик с высоким седым зачесом, густыми пегими бровями и многослойной, как бекон, орденской колодкой на двубортном пиджаке с широкими лацканами. По датам рождения и смерти выходило, что прожил покойный — дай Бог каждому! — без малого девяносто годков: сиротствовал, окончил ремесленное училище, потом — втуз, воевал, был замполитом, организовывал дивизионную печать в танковых войсках, возглавлял драмтеатр Тихоокеанского флота, а затем дорос до начальника управления кадров Минкульта…
— Что-то я такого не припомню! — удивился Кокотов.
— И не припомните! Его в больницу еще до вас увезли, — ответила сестра-хозяйка, глядя на автора «Беса наготы» с хмельным обожаньем. — А если и увидели — все равно бы не узнали! Очень изменился, бедный. Рак…
— Лечился? — спросил сочувственно писодей, морща нос и чувствуя в ноздре набухшую горошину.
— Нет, от операции он отказался. Все чагу в термосе заваривал. Год держался. Схоронили на Ваганьковском рядом с женой. Внуки, жадные, после кладбища нашим дедам даже стол не накрыли. Бездынько эпиграмму сочинил:
— Хорошая рифма.
— А что же вы сегодня один? — спросила она, понизив голос.
— У Дмитрия Антоновича дела…
— Знаем мы эти дела! — засмеялась Галина Ивановна и бросила на «Похитителя поцелуев» такой взгляд, что он поежился, заподозрив, какие мощные желания кипят в этом труднодоступном для любви теле.
В столовой уже началось броуновское движение, какое охватывает обычно коллектив, прибегший к алкоголю. Между столами нетвердо скитались ветхие насельники, одержимые желанием с кем-то чокнуться. Многие ринулись к Ласунской: рюмки к ней одновременно протянули режиссер Юркевич, композитор Глухонян, скульптор Ваячич и архитектор Пустохин. Великая Вера Витольдовна была одета в темно-вишневое кимоно с драконами и черный бархатный тюрбан, вероятно, приберегаемый для таких вот тризн. За триумфом соперницы из своего угла ревниво наблюдала прима Саблезубова.
У окна, под пальмой, сидел одинокий Ян Казимирович, бдительно охраняя водку и огуречные кругляши, предназначенные соавторам. На выпивку уже не раз покушался мосфильмовский богатырь Иголкин, успевший с помощью вымогательства набраться до самоизумления.
— Садитесь, голубчик. Пейте скорей и мою тоже! Не сберегу! — поторопил Болтянский.
— Спасибо, — Кокотов махнул две подряд и закусил огурцом, кислым до зубовного скрежета.
— А где же Дмитрий Антонович? — участливо спросил фельетонист.
— Он не придет…
— Тогда и его рюмку пейте! Ну же! — Он кивнул на шатуна Иголкина, попрошайничающего у соседнего стола.
Андрей Львович не заставил себя ждать, выпил, перевел дух и огляделся: старикашество гуляло. Поблизости, набычившись, громко спорили о пакте Молотова — Риббентропа два ветерана. Проследив взгляд Кокотова, Болтянский разъяснил: один из них — виолончелист Бренч, который когда-то гневно отказался подписать петицию в поддержку опального Растроповича и тут же получил за это звание народного, но зато погубил свою мировую карьеру: зарубежные импресарио внесли его в черный список и никуда никогда больше не приглашали. Второй, Чернов-Квадратов, участник знаменитой бульдозерной выставки. Мужественно защищая свой абстрактный пейзаж «Закат над скотобойней», он лег под лязгающие гусеницы, но так перепугался, что с тех пор больше ничего уже не нарисовал. Однако за храбрость его со временем избрали в Академию художеств. Споря, Чернов-Квадратов кричал, что Европа никогда не простит нам этого пакостного пакта, этого сговора с Гитлером. А Бренч возражал: если они в Европе такие непростительные, то пусть вернут Вильно Польше, ведь жмудь, почему-то выдающая себя за литвинов, получила свою столицу именно по этому позорному пакту!
— А ведь правильно! — одобрительно кивнул Болтянский.
Между тем «Пылесос» превратился в задник импровизированной сцены, появился микрофон на длинной ножке, и к нему прильнул знаменитый конферансье шестидесятых Морис Трунов, лысый, толстый и веселый. Пока, похохатывая, он извергал шутки и каламбуры, имевшие чисто мемориальную ценность, Ян Казимирович доверительно наклонился к писодею и, понизив голос, рассказал анекдот про великого Морю. Когда в начале семидесятых разрешили выезд в Израиль и началась алия, все его друзья-товарищи подали документы, а Трунов, женатый на русской, остался верен своей неисторической родине. Его удивленно спрашивали: «Моря, ты спятил, почему ты остаешься? Из-за своей шиксы?» — «При чем тут жена? — отвечал он. — Что я буду делать в Израиле? Над кем смеяться? Над евреями? Нет уж! Меня могут неверно понять. Антидиффамационная лига — организация серьезная!»
— Жену три года как схоронил. Здесь жила, — вздохнул Болтянский.
— …А сейчас л-л-лауре-а-ат Всесоюзных конкурсов, — раздался зычный конферанс, — солист театра «Ромен» Василий Чавелов-Жемчужный исполнит любимый романс незабвенного Николая Павловича Скабеева «Две увядших розы». А вот наши ипокренинские хризантемы, — он галантно поклонился Ласунской, — неувядаемы!
К микрофону подбежал смуглый сухонький старичок, похожий на изможденного индуса. На нем была красная шелковая рубаха, в руках он держал гитару. Дед тряхнул кудрями черного парика, улыбнулся белыми, как электроизоляторы, зубами, послал всеобщий воздушный поцелуй и, ударив по струнам, запел с рыдающими цыганскими переливами, иногда напоминающими сырой кашель:
Слушая романс, ослабевший от трех рюмок Кокотов чувствовал в потеплевшем сердце симпатию ко всему человечеству. Он оперся щекой на руку и вспоминал вчерашний вечер: беседку, Наталью Павловну, закутанную в одеяло, лунный пар от ее смеющихся губ, поцелуи с коньячным привкусом, расстегнутую блузку, невероятное, ставшее очевидным, и наконец ее обильное, напрасно разгоряченное тело, отчаявшееся отдаться… Тихо застонав, автор «Преданных объятий» заставил себя думать о другом, о том, что люди, в сущности, — это секретные сосуды, внешний вид которых почти ничего не скажет о тайне содержимого. В вычурном хрустале может оказаться сивуха, а в скромной аптечной бутылочке — редчайшее гаражное вино или малага со дна моря. Вот покойник Скабеев — беспризорник и вечный замполит — кем он был на самом деле, почему любил этот странный, декадентский романс?
Слушая романс, ослабевший от трех рюмок Кокотов чувствовал в потеплевшем сердце симпатию ко всему человечеству. Он оперся щекой на руку и вспоминал вчерашний вечер: беседку, Наталью Павловну, закутанную в одеяло, лунный пар от ее смеющихся губ, поцелуи с коньячным привкусом, расстегнутую блузку, невероятное, ставшее очевидным, и наконец ее обильное, напрасно разгоряченное тело, отчаявшееся отдаться… Тихо застонав, автор «Преданных объятий» заставил себя думать о другом, о том, что люди, в сущности, — это секретные сосуды, внешний вид которых почти ничего не скажет о тайне содержимого. В вычурном хрустале может оказаться сивуха, а в скромной аптечной бутылочке — редчайшее гаражное вино или малага со дна моря. Вот покойник Скабеев — беспризорник и вечный замполит — кем он был на самом деле, почему любил этот странный, декадентский романс?
…Возможно, покойный скрывал происхождение, но помнил расстрелянного отца — блестящего конногвардейца с плюмажем, умершую от горя мать — стройную пепельноволосую даму с длинным янтарным мундштуком в нервных пальцах. Впрочем, Скобеев мог быть из простых, из бедняков, но встретил в жизни, допустим, утонченную, изломанную женщину, пристрастившую его не только к своей беззастенчивой плоти, но и к ядовитой сладости серебряного тлена.
Романс закончился, старики долго хлопали, требовали песен, но Трунов, скорбно сложив брови, напомнил ипокренинцам о печальном поводе застолья, однако пообещал, что на праздничном ужине в честь Великого Октября Чавелов-Жемчужный споет все что попросят.
— Если доживу! — пообещал цыган, белозубо улыбнувшись.
Едва смолкло пение, Бренч и Чернов-Квадратов, договорившись по поводу Молотова — Риббентропа, снова заскандалили, теперь о том, что же именно произошло 7 ноября 1917-го: революция или переворот. «Увезите вашего Ленина назад в пломбированном вагоне!» — кричал бульдозерный художник. «Революция вам не нравится! Соскучились по черте оседлости?!» — вопил Бренч. Друг друга они не слышали…
— Ну-с, позвонили вы Виктору Михайловичу? — спросил Болтянский.
— Да. Мы договорились о встрече. Просил водички привезти.
— Проверяет, старый конспиратор! — улыбнулся Ян Казимирович.
— В каком смысле?
— Ну, как же! Нашу-то ипокренинскую водичку не спутаешь ни с чем! Кеша говорит, она лучше ессентуковской. А боржоми — вообще такой же миф, как грузинская воинственность. Перед самой перестройкой было решение Совмина о строительстве здесь водолечебницы. А с чего все началось?
— С чего?
— С моего фельетона в «Правде» в семьдесят четвертом. Назывался он «Живая вода под ногами». Десять лет согласовывали и все-таки решили строить здесь санаторий «Кренинский родник», выделили деньги на проект, отвели землю — сейчас там поселок «Трансгаза». А потом пришел болтунишка Горбачев — и все рухнуло! Впрочем, это вторая революция на моей памяти… Кстати, на чем я остановился в прошлый раз?
— Станислав спасся из польского концлагеря…
— Верно. Пока он сидел в Тухоле, Врангель вышел из Крыма, чтобы соединиться с поляками и взять Москву, но Пилсудский обманул барона и быстренько заключил мир с большевиками. А те, развязав себе руки на Западном фронте, всеми силами обрушились на Крым, прорвали Перекоп… Началось бегство, паника, неразбериха. Мечислав, прикомандированный к 62-му Виленскому полку, застрял в Феодосии…
— Как это вы все помните?
— Человек, мой юный друг, помнит, к сожалению, гораздо больше, чем это необходимо для счастья… Сначала Мечислав спрятался в приморском поселке и выдал себя за рыбака. Но потом кто-то принес из города листовку, подписанную знаменитым Брусиловым. Генерал обещал амнистию оступившимся соотечественникам, если они явятся в ЧК и зарегистрируются. Конечно, это была западня, придуманная мрачной троицей — Куном, Землячкой и Михельсоном, которым Ильич поручил очистить Крым от буржуев и белогвардейцев. Брат поверил, явился, заполнил анкету и сразу попал в кровавые руки начальника особого отряда Папанина…
— Какого Папанина? — удивился Кокотов. Покойная Светлана Егоровна часто рассказывала ему, как в детстве она больше всего любила играть с друзьями в «папанинцев на льдине».
— К тому самому — будущему полярнику, — пояснил фельетонист. — Папанин тут же отправил Мечислава, как офицера, в концлагерь под Симеизом. По ночам узников вывозили, чтобы расстрелять или утопить в море. Даже в тридцатые годы водолазы-эпроновцы видели в воде тысячи мертвецов с камнями, привязанными к ногам. Скелеты стояли на дне подобно огромным веткам коралла.
Смертная очередь Мечислава неумолимо приближалась. Но тут, к счастью, из польского плена в Киев вернулся Станислав, он узнал, какие зверства творятся в Крыму, а потом случайно выяснил, что поручик Болтянский значится в списках легковерных офицеров, зарегистрированных ЧК, и бросился к нему на помощь… С огромным трудом он нашел его в лагере и чуть не опоздал: Мечислава уже повели к морю. Однако освободить белого офицера, да еще служившего в контрразведке Деникина, оказалось непросто. Но Стась решил повторить уловку Бронислава — завербовать брата. Другого выхода не было. Однако поручик Болтянский даже не захотел его слушать. Предать идеалы Белого дела? Никогда! Станислав заклинал его памятью отца и здоровьем матери, которая в далекой Сибири тосковала о сыновьях. Он угрожал застрелиться, если старший брат откажется… И убедил! На прощанье Стась показал ему серебряную ложку с вензелем графа Потоцкого и предупредил: это пароль, предъявитель сего — связной. Председатель ЧК Крыма Михельсон одобрил вербовку и помог Мечиславу переправиться в Болгарию, где тот влился в ряды белой эмиграции и уже вскоре вместе с генералом Кутеповым готовил монархический переворот в Софии. Мятеж провалился, и Мечислав перебрался в Париж. В 1924-м он одним из первых вступил в Русский Общевоинский союз. А в 1925-м к нему пришел незнакомец, передал привет от Стася и вручил вот это…
Болтянский, тщательно вытерев туалетной бумагой серебряную ложку, осторожно вернул ее на место — в сафьяновый футляр… Между тем столовая почти опустела. Штатный богатырь «Мосфильма» Иголкин уснул под столом, и пришлось посылать за Агдамычем, чтобы отнести его в номер. У Саблезубовой от зависти случилась тахикардия, Ящик и Злата под руки увели ее на укол к Владимиру Борисовичу. Бренч и Чернов-Квадратов в своем углу спорили уже о том, была ли Ласунская любовницей Сталина. Причем, первый слабо сомневался, а второй настаивал на новейшей теории, согласно которой вождь вообще был геем и жил с членами Политбюро, сажая их жен в ГУЛАГ, чтобы не мешали работе и счастью. Татьяна, убирая остатки тризны, лукаво посмотрела на Кокотова и выставила перед ним рюмку водки:
— Пей, ходок! Это жуковская.
— А что же он сам?
— Всё коробится.
— Отнесите ему.
— Да ну их к черту! Выпьют — и подерутся!
Кокотов охотно хлопнул нечаянную радость, закусив по совету Болтянского морской капустой, застрявшей в зубах. Когда веселенький писодей играющей походкой шел в свой номер, булькнула «Моторола», и на экранчике появился новый «месседж» от Обояровой:
О, мой спаситель!
Наша встреча, увы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы, завтра не состоится. Нужно собирать новые бумаги. И еще будем консультироваться с самим Падвой, чтобы Лапузин меня не облапошил. Я такая доверчивая. Вы ведь знаете. Искала в сумочке пудреницу и вдруг удивилась, что вас там нет — маленького и милого! Я огорчилась и чуть не заплакала. Вот что вы со мной сделали! До скорой встречи!
Фактически ваша Н. О.
Сказать, что прочитанное его огорчило, — ничего не сказать. Казалось, весь сущий мир, вдумчиво созданный за шесть дней творцом или возникший в результате случайного космогонического ДТП, эволюционировал от «первичного бульона» к человеку разумному исключительно затем, чтобы вот так, наотмашь, обидеть Кокотова. Андрей Львович, чувствуя слабость в подгибающихся ногах, дотащился до комнаты и рухнул на кровать. Он лежал поверх одеяла, ощущая, как отчаянье струится по униженному телу, словно ток по высоковольтным проводам. Автор «Кандалов страсти» впал в мнительность, заподозрив, что перенос свидания — всего лишь мягкая отставка с формулировкой «как не оправдавший надежд». А что означают ее фантазии о нем, Кокотове, уменьшенном до сувенирного размера? Ясно! Это жестокий и лукавый намек на его мужскую мизерабельность! Он вновь и вновь перебирал в сознании подробности ночного провала и казнился мучительными картинами бурной безуспешности. При этом мозг выискивал новые объяснения и причины: а может, Жарынин, этот отъявленный энергетический вампир высасывал из соавтора не только творческую, но мужскую силу? Свежее самооправдание успокоило, и писодею страшно захотелось набрать номер Обояровой, услышать ее голос и по интонации определить, что же на самом деле скрывается за отменой свидания. Некоторое время он боролся с собой, брал в руки телефон, нажимал зеленую кнопку и смотрел, как струятся по экрану черточки вызова, но потом все-таки давал отбой.