Конец фильма, или Гипсовый трубач - Поляков Юрий Михайлович 21 стр.


— Ого! — сказала Нинка.

— Это, конечно, не гаражное вино, но пить можно.

— Соображаешь, — похвалила бывшая староста, странно глянув на него. — Но. Тут. Дорого!

— Не волнуйся, я получил гонорар! — со значением успокоил автор «Жадной нежности», чувствуя, как упирается в грудь несгибаемый бумажник. — Хочешь омаров на гриле? — предложил он, гордясь роскошным словом «омары».

— Там. Есть. Нечего. Возьми. Мраморную. Вырезку. Мне — салат.

Она взмахом руки подозвала Гулрухсор и продиктовала заказ. Азиаточка записала, кивая и улыбаясь, потом ушла и минут через пять, смущенная, вернулась в сопровождении восточной подружки, но только постарше. Согласно бейджику, звали ее Зульфия.

— Извините, пожалуйста, — сказала та с приятным акцентом. — Гюля — новенькая и еще плохо говорит по-русски.

— Откуда она? — спросил Кокотов.

— Мы обе из Куляба. Но я в школу пошла еще при Советской власти. А Гюля потом. Молодые теперь у нас по-русски не знают.

— Ладно, — нахмурилась Валюшкина и повторила заказ. — Поскорей. Пожалуйста!

— Ты торопишься? — удивился писодей.

— Немного. Дочь. Прилетела.

— А-а…

— Хотела. Тебя к себе. Пригласить. Приготовить. Что-нибудь. Жаль.

— А я хотел тебя к себе пригласить, — вздохнул автор «Любви на бильярде», наглея от разочарования.

— Серьезно? — встрепенулась она.

— Абсолютно.

— Скажи! Нет. Выпьем.

Гулрухсор, боязливо улыбаясь, принесла бутылку, перетянутую белой салфеткой. Неловко, чуть не уронив, с третьей попытки откупорила большим штопором, показала пробку, бордовую, как пестик помады, и стала щедро наполнять Нинкин бокал. Однако тут, откуда ни возьмись, подскочила Зульфия, перехватила льющую руку землячки, и с китайским поклоном подала бокал писодею:

— Попробуйте! Такого вы еще не пили!

Кокотов отхлебнул, ощутил во рту терпкую кислятину, подвигал губами, как Жарынин, и кивнул. Зульфия с облегчением разлила вино по бокалам, ткнула Гулрухсор локтем в бок, и официантки удалились, оставив одноклассников наедине.

— За что? — спросила Валюшкина, поднимая бокал и рассматривая вино на свет.

— За нас! — со значением предложил писодей.

Выпили. Нинка поморщилась, еще раз посмотрела вино на свет, и наконец спросила то, что, наверное, хотела спросить давно, с той первой встречи в ресторане «На дне».

— Скажи. Честно. Почему ты не стал… — Она от волнения перешла со своего телеграфного на человеческий язык. — Со мной встречаться после экзаменов? Я тебе совсем не нравилась, да?

— Нравилась.

— Как Истобникова?

— Даже сравнивать нельзя! Я о тебе думал! Я в тебя окончательно влюбился на выпускном! Ну, ты же помнишь! — отчаянно выпалил Кокотов, нащупав в кармане коробочку камасутрина.

— Врешь!

— Честное слово!

— Почему не позвонил? Потом…

— Мне было стыдно.

— Чего?

— Я же к тебе приставал в саду.

— Какой ты дурак, Андрюшка! Ты даже не представляешь, какой ты на самом деле дурак! — тихо проговорила она, и писодей заметил в ее глазах слезы.

Дожидаясь, пока принесут еду, они практически не проронили ни слова, просто сидели и смотрели на липовую аллею, гаснущую за стеклом. С лавочек исчезли читательницы, так и не дождавшиеся сегодня своих принцев. Мамаши укатили коляски, и только влюбленные все еще бродили, обнявшись. Но два сторожа уже вышли на поиски пьяных и бездомных, уснувших в огородных кущах где-нибудь под раскидистым пелтифиллумом щитоносным. Кокотов вообразил, как он, маленький, размером с мизинец, счастливо живет с такой же крошечной Натальей Павловной в шалаше, сложенном из палых листьев и спрятанном в корнях ивы-динозавра.

Наконец, шагая в ногу, появились Зульфия и Гулрухсор. Улыбаясь, будто синхронные пловчихи, и согласовывая движения, они поставили на стол две большие тарелки, накрытые мельхиоровыми колпаками. Когда девушки одновременно подняли колпаки, в кармане мурлыкнула Сольвейг. Это была, легка на помине, Обоярова.

— Ну, где, где же вы, мой спаситель? Я просто в отчаянье.

— А вы где? — холодея, уточнил писодей.

— Конечно же, в Ипокренине!

— Но вы говорили…

— Ах, разве можно верить женщине! Я забыла здесь одну важную бумажку. Примчалась, пошла к вам, стучалась-стучалась, а вас нет и нет. Ах, как жаль! Я чуть не расплакалась. Где же вы, обманщик?

— Я… тут… на переговорах…

— Ах, вот почему у вас такой голос! Ну, не смею мешать!

— Я могу приехать. Быстро. Через час! — вскричал автор «Кандалов страсти» и заметил, как Валюшкина отвела в сторону обиженный взгляд.

— О, мой рыцарь, я не могу ждать! Мне просто хотелось вас увидеть, всего на минуту! Я уезжаю. Завтра решающий бой с Лапузиным. Вы получили мою эсэмэску?

— Да…

— Вы согласны стать маленьким-маленьким, чтобы я могла носить вас в косметичке?

— Но почему же только там?

— Ах, вот вы какой! Изо-щренный! До встречи, мой спаситель!

— До свиданья… — ответил писодей, чувствуя, как Внутренний Страдалец заламывает руки от отчаянья.

— Третья. Жена? — сосредоточенно порывшись вилкой в рукколе, спросила Валюшкина, снова переходя на телеграфный стиль.

— Нет, конечно! Это мой соавтор Жарынин. Страшный тиран! Я случайно взял с собой ключ от его номера… — на редкость правдоподобно соврал Кокотов и даже показал для наглядности свои собственные ключи.

— Ты можешь. Уехать. Я не обижусь.

— Уже нашли дубликат и открыли дверь.

— У тебя. Сейчас. Правда. Никого?

— Никого, — ответил Андрей Львович, придав голосу звенящую искренность.

— Не врешь?

— Слушай, Нин, а ты где живешь?

— Где всегда.

— Хочешь, по пути заедем ко мне! Сама увидишь. Я один, как перст.

— Ладно. На минуту.

— На две минуты!

— На две? — заколебалась бывшая староста. — Ладно — на две…

— Не пожалеешь! — пообещал Кокотов, перепиливая ножом «мраморную» вырезку.

Позже, когда Нинка обсуждала с Зульфией десерт, он незаметно, под столом, выдавил из блистера таблетку камасутрина и положил пилюлю в рот, запив глотком вина, которое, судя по всему, привезли в Россию в танкере и разлили в бутылки с фантазийными этикетками где-нибудь в Икше за бетонным забором заброшенного МТС.

21. ВЕСЕННИК ЗИМНИЙ

В такси Кокотов поцеловал Валюшкину в шею. Она вздрогнула, глубоко вздохнула и отпрянула. Автор «Роковой взаимности» временно отступил и, чувствуя грудью все еще несгибаемый бумажник, с грустью вспомнил поданный азиатками счет. Это же сколько надо зарабатывать, чтобы ходить в такие рестораны? Особенно обидела цена икшинского Шато Гренель, но возмущаться вслух он не решился, зная, что сквалыжностью можно остудить даже самую горячую женскую готовность. Андрей Львович снова приник к бывшей старосте. Нинка уже не отстранилась, но сидела прямо, напряженно, и по ее телу волнами пробегала дрожь. Ободренный писодей обнял одноклассницу и сунул нос в глубокий вырез ее офисного костюма, а она перехватила и с такой силой сжала его ищущие руки, словно пыталась удержаться, повиснув над пропастью.

Так они и ехали, отстраняясь на освещенных перекрестка и вновь приникая друг к другу, едва машина ныряла в темень. Несколько раз Кокотов ловил в зеркальце заднего вида поощрительный взгляд таксиста, кажется, армянина. Но едва зарулили во двор, к подъезду, Нинка, отпрянув, поправила волосы и хрипло спросила:

— Ты. Здесь. Живешь?

— А что? — насторожился Андрей Львович.

— Нет. Ничего. Вы пока не уезжайте! — приказала она водителю и тот послушно кивнул, поглядев на писодея с мужским соболезнованием.

Они вылезли и отошли подальше. Со стороны Ярославского шоссе доносился мягкий тяжелый гул, а между домами просверкивали фары мчавшихся автомобилей. Пряная горечь палых листьев, смешиваясь с выхлопным маревом и вечерней прохладой, дурманила и кружила голову. Нинка пошатнулась и потерла, приходя в себя, виски.

За кустами давным-давно отцветшей сирени виднелась детская площадка с маленьким домиком, сломанными качелями, песочницей и низкими ребячьими скамейками. Обычно после наступления темноты там начиналась взрослая жизнь: выпивали, закусывали, обнимались, ссорились, ненадолго уединялись в домике. Но сегодня, как нарочно, на площадке никого не было.

— Пойдем. Сядем! — предложила Валюшкина, оглянувшись на таксиста.

Армянин вышел из машины и курил, наблюдая, чем же все это закончится, а может, просто опасаясь, что парочка смоется, не заплатив.

— Ты разве не зайдешь ко мне? — удивился Кокотов и, последовав за ней, перешагнул через куртинку.

— А ты. Как. Думаешь?

— Я думал, зайдешь, — буркнул писодей, садясь рядом на охладевшую лавочку.

Нинка ответила ему известной женской гримаской, что означает примерно следующее: «Конечно, ты мне нравишься! Но, милый мой, есть же правила ухаживания, обольщения и деликатного заволакивания дамы в постель! Давай-ка, дружочек, их соблюдать!» Безмолвно, особым надломом бровей, она добавила к этому еще и от себя: «А ты после тридцатилетнего отсутствия мог бы и не спешить!»

— А ты. Как. Думаешь?

— Я думал, зайдешь, — буркнул писодей, садясь рядом на охладевшую лавочку.

Нинка ответила ему известной женской гримаской, что означает примерно следующее: «Конечно, ты мне нравишься! Но, милый мой, есть же правила ухаживания, обольщения и деликатного заволакивания дамы в постель! Давай-ка, дружочек, их соблюдать!» Безмолвно, особым надломом бровей, она добавила к этому еще и от себя: «А ты после тридцатилетнего отсутствия мог бы и не спешить!»

Однако автор «Кентавра желаний», охваченный внутренним кипением камасутрина, в ответ молча обнял одноклассницу, накренил и впился в нее вакуумным поцелуем. Сначала неуступчивостью губ, сопротивлением локтей и смыканием колен она пыталась выразить свое недоумение, несогласие, даже негодование, но потом вдруг на миг обмякла, всхлипнула и потрясла писодея такой «лабзурей», что у него заломило передние зубы. И обнадеженный домогалец, почти так же, как тогда, в школьном саду, скользнул рукой под жакет…

— Та-а-ак! — бывшая староста оттолкнула нахала и цыганским движением плеч вернула на место грудь, почти добытую нахалом из бюстгальтера.

Некоторое время она молчала, дожидаясь, пока утихнет дыхание. Андрей Львович хотел в знак извинения погладить ее колено, но Нинка отбросила просящую руку и наконец произнесла:

— Гад. Ты. Кокотов.

— Почему?

— Потому что. Мне. Надо. К дочери.

— Ну, если тебе надо… — Он вложил в эти слова летейский холод окончательного решения вопроса.

— Говорю же. Гад! Я уеду, а ты позвонишь через тридцать лет. — От возмущения Нинка забыла свой телеграфный стиль. — Знаешь, сволочь, сколько мне тогда будет?

— Столько же, сколько и мне…

— Вот именно! Я тебе не весенник зимний! Ты меня хоть вспоминал?

— Постоянно.

— Врешь! — безошибочно определила Валюшкина и скомандовала: — Сиди. Я. Позвоню. Дочери.

Она достала из сумочки перламутровый мобильник отошла в сторону, так, чтобы не было слышно. Писодей, чувствуя себя вулканом, готовым к извержению, несколько раз глубоко вздохнул, чтобы охолонуться, посмотрел на небо и обомлел: почти еще полная, только чуть примятая сбоку червонная Луна, которая позавчера в «Ипокренине» светила ему и Наталье Павловне, оказалась разрезана пополам, словно Ума Турман рассекла ее острым самурайским мечом. Впрочем, странность тут же разъяснилась: над детской площадкой тянулся толстый воздушный кабель, он-то и располовинил отраженное светило. Вернулась, пряча телефон, Валюшкина. На ее лице еще сохранялось нежно-виноватое выражение, сопутствовавшее разговору с дочерью.

— Ну, и что она? — с деланным равнодушием спросил автор «Кандалов страсти».

— Рада. За меня… Я. Не мать. Ехидна. Расплатись. С водителем!

Воодушевленный писодей метнулся к таксисту и дал ему на радостях за дружеское соучастие столько, что Внутренний Жмот только крякнул.

— Хорошая женщина! — сказал армянин вместо благодарности. — Давно людей вожу, разбираюсь. Очень хорошая!

От этих слов, произнесенных с мягким кавказским акцентом, повеяло горней повелительной мудростью, что рождается от простой пищи и натурального вина, созерцания близких созвездий и далеких заснеженных вершин, учит верно жить и правильно умирать.

В подъезде Кокотов испытал обычное смущение перед гостем за нечистые выщербленные ступени, за гнусный запах из мусоропровода, за облупившиеся стены, за испещренную пещерной матерщиной кабинку лифта. Он даже придумал на всякий случай фразу от Сен-Жон Перса про то, что писатель должен жить так же, как и народ, а если он живет лучше, то пишет хуже… Но афоризм не понадобился. Нинка ничего вокруг не замечала, она думала совсем о другом, смотрела под ноги и качала головой, словно сама себе что-то доказывала и не соглашалась.

Едва заперев входную дверь, писодей, обуянный камасутрином, как хищный кочет набросился на Валюшкину, и несколько минут они кружили по тесной прихожей в странном танце, натыкаясь на вешалку и обувной ящик. Со стороны их можно было принять за сиамских близнецов, которых затейница-природа навек соединила сросшимися губами. В конце концов бывшая староста с трудом оторвалась от Кокотова и, тяжело дыша, спросила:

— У тебя. Есть. Вино?

— Нет…

— А что. Есть?

— Водка… — Он вспомнил бутылку, не допитую вечером, накануне памятного звонка Жарынина, перепахавшего всю его жизнь.

Казалось, все это было давно, очень давно, много-много лет назад, если вообще когда-нибудь было…

— Эх ты, писатель! — упрекнула одноклассница, проходя в комнату и с интересом оглядываясь. — Пригласил. Даму! А вина. Нет. Сок есть?

— Апельсиновый.

— А лед?

— Кажется…

— Ладно. Давай!

Пока он торопливо готовил на кухне суровый коктейль, Нинка ходила вдоль чешских полированных полок, привинченных к стенам по всей квартире, и рассматривала кокотовскую библиотеку. Некоторые книги Валюшкина не без труда вытаскивала из плотных, склеившихся от времени рядов, перелистывала, иногда от избытка чувств зарываясь лицом в страницы и вдыхая аромат старой мудрой бумаги. Она сняла туфли, надела тапочки Светланы Егоровны и стала от этого почему-то совсем молодой и домашней.

— Знаешь. Что. Я. Заметила? — вдруг спросила она, принимая бокал с желтой смесью и кубиками льда, мокро постукивающими друг о друга.

— Знаю… — кивнул писодей. — Я тоже давно это заметил.

— Что?

— Советские книги у всех примерно одни и те же. Огоньковские собрания сочинений. Макулатурные: Дрюон, Пикуль, Андерсен, Дюма… Если семья интеллигентная, тогда еще «Литпамятники», «Библиотека поэта»… Знаешь, такие — синенькие?

— Знаю. За Цветаеву. Сто рублей. Отдала. Ползарплаты.

— А потом, после 1991-го книги у всех разные. Но у большинства новых книг вообще нет… Не покупают, хотя магазины завалены…

— Я. Тоже. Заметила, — кивнула Нинка и отхлебнула из стакана. — Ты наблюдательный! — добавила она с той особенной интонацией, какая появляется у женщины, если она начала копить в своем сердце хорошие сведения о мужчине, которого хочет приблизить.

— Угу…

Кокотову попались на глаза черные корешки с золотым тиснением, и он вспомнил, как по литературной Москве, еще измученной книжным дефицитом, разнеслась секретная новость: будут подписывать на собрание сочинений Булгакова, однако выделено всего сто экземпляров на целых две тысячи столичных литераторов. Когда Андрей Львович, по-дружески осведомленный Федькой Мреевым, который охмурял одну из продавщиц, примчался в писательскую лавку, там, на Кузнецком мосту, уже выстроилась длинная-предлинная очередь, достигавшая чуть ли не Большого театра. Даже привычные к «хвостам» москвичи и гости столицы удивлялись, спрашивали: «Что дают?» — но узнав, что «это только для членов СП», уходили, недовольно бурча про отрыв писателей от народа.

Кокотов записался в коленкоровую тетрадку к уполномоченной поэтессе Кате Сашко, сочинившей когда-то дюжину стихотворений об ударниках Магнитки, а затем навсегда отказавшейся от творческого труда в пользу общественной работы. Боевая старушка шариковой ручкой нарисовала ему на ладони номер — 346. Это была катастрофа! Однако опытный Федька, давно и успешно зарабатывавший на жизнь перепродажей книг, добытых в лавке, ободрил неопытного друга словами: «Еще не ночь!» И действительно, когда после ужина провели перекличку, хвост сократился, а перед закрытием метро жаждущих Булгакова стало еще меньше. Домой Кокотов по совету Федьки не поехал: Мреев предусмотрительно затарился в сороковом гастрономе: из сумки, как ручки гранат, выглядывали горлышки портвейна. Отойдя в подъезд, он крепко выпил, а вернувшись, бросил окрест хищный взор и сразу познакомился с молодой ражей дворничихой Верой, подбиравшей мусор, оставленный писателями. Она оказалась лимитчицей из Гжатска. Сначала рабочая женщина отнеслась к просьбе пустить друзей переночевать настороженно, но потом, хохотнув над похабным анекдотом, рассказанным Федькой, согласилась, увидев, что у постояльцев из сумки торчат вполне серьезные намерения. И пока будущий автор «Сердца порока» сладко спал в чуланчике на запасных метлах, будущий главный редактор журнала «Железный век», гремя оцинкованными ведрами, отрабатывал ночлег. Первая утренняя перекличка, лукаво назначенная писателями, живущими в центре, на 5.30, когда метро еще закрыто, сократило список вдвое, и Кокотов стал сто вторым. Отчаявшийся, недоспавший, исколотый вострыми ветками, он хотел в сердцах развернуться и уехать. Но Мреев, опухший, как Ельцин в Беловежской пуще, приказал, дыша перегаром: «Стой где стоишь!»

— Андрей! — позвала бывшая староста.

…И вот в одиннадцать часов, когда по всей стране открывались двери книжных и винных магазинов, началась подписка. Катя Сашко, бдительно проверяя членские билеты, впускала писателей в лавку строго по списку…

Назад Дальше