Конец фильма, или Гипсовый трубач - Поляков Юрий Михайлович 32 стр.


Однако первый президент своим беспробудным пьянством спутал монархистам все карты, в изнеможении передав власть в 2000-м Путину и наказав беречь Россию, а точнее — то, что от нее осталось. Не попав в Думу, Абрам Иванович Алферьев тем не менее стал видной фигурой в отечественных монархистских кругах и одно время претендовал даже на роль местоблюстителя престола. С Натаном он помирился: сын приехал забирать свой галстук, обнял отца и простил, предложив между делом, чтобы финансирование РСДРП шло через «Букибанк». Это, собственно, и обрекло «самдемов» на политический крах: средств не хватало даже на копеечные листовки. Зато сам Абрам Иванович уже ни в чем не нуждался и умер в достатке. Кстати, его вдова Клавдия Королева живет вон там… — Игровод махнул рукой в направлении коттеджей Трансгаза.

— Откуда вы все это знаете?

— Как сказал Сен-Жон Перс: «Хорошие писатели изучают жизнь, а плохие — самих себя». Запомните это! Дальше рассказывать?

— Конечно!

— Последние годы Абрама Ивановича были омрачены поведением сына Федора. Как и большинство поздних детей, сын рос необычным и нервным мальчиком. С мачехой, Клавдией Королевой, отношения у него не сложились. К отцу он испытывал брезгливое снисхождение. Странность Федора выражалась прежде всего в его национальной амбивалентности. Так, выйдя на прогулку, он мог насобирать синяков, вступившись за слабого еврейского мальчика — вечную жертву дворового антисемитизма. А буквально через два дня в компании скинхедов Федор с болезненным наслажденьем мог измучить того же самого несчастного ребенка.

— А разве тогда были скинхеды? — уточнил Кокотов.

— Скинхеды были всегда, — наставительно заметил Жарынин. — Просто они еще не брили головы. Получая паспорт, Федор, к изумлению отца, потребовал, чтобы его записали под тройной фамилией «Алферьев-Жуков-Хаит». Ему объяснили, что разрешается только двойная. Абрам Иванович упорно советовал сыну стать Алферьевым, на крайний случай Алферьевым-Жуковым. Но Федор записался Жуковым-Хаитом.

В студенческие годы его странность усилилась и разветвилась. Он мог с ходу дать в морду однокурснику, рассказавшему за пивом невинный еврейский анекдот, а через неделю в бешенстве заорать некоренному профессору, поставившему ему тройку: «Вали, сионист, в свой Израи́ль!» Эта хаотичная смена национальной самоидентификации происходила обычно внезапно, хотя прослеживались некоторые симптомы, напоминающие предгриппозное состояние. Клава Королева, любившая пасынка, в такие дни не выпускала его из дому, стреноживая заботой.

Напомню, что буйные 90-е годы отличались нездоровой общественной атмосферой. Например, в демократическом Моссовете треть депутатов состояла на учете в психдиспансерах. Все это не могло не привести к обострению странного недуга, поразившего Федора. Политически буйный, как большинство психически неуравновешенных людей, он сначала стал монархистом и вступил в отцовский РСДРП, но вскоре убежал к Явлинскому в «Яблоко», где тоже пробыл недолго. Потом начались серьезные неприятности. Опоясавшись георгиевской лентой, Федя мог пойти, допустим, на заседание общества «Память», чтобы прочесть свой доклад «Еврейский капитал против русской государственности». Однако, взойдя на трибуну, он вдруг начинал клеймить собравшихся в зале как зоологических юдофобов и духовных дикарей, недостойных носить имя «хомо сапиенс». Понятное дело, «недохомосапиенсы» грубо стаскивали обличителя с трибуны и били в лицо. Случалось, правда, и наоборот. Так однажды, на семинаре в Доме ученых, Федор читал доклад «Политика государственного антисемитизма и кризис советской науки», как вдруг прямо на трибуне его перекоробило. И он, выпучив глаза, завопил, что евреи никогда в истории не выдвигали новых идей, а только крали и интерпретировали чужие мысли, добытые иными нациями в непосильном умственном напряжении. Тот же раздутый Эйнштейн, будучи смолоду тупым троечником, попросту спер теорию относительности у своей жены — гениальной сербской умницы Милицы Марич. Понятное дело, либерально-научная общественность, превозмогая врожденную интеллигентность, грубо стащила Федора с трибуны и била в лицо.

Идейно-этническое двоедушие осложнялось полной неразберихой в личной жизни. Как ни странно, в «арийской фазе» Федору нравились стройные дамы с яркой ближневосточной внешностью и, желательно, высшим музыкальным образованием. А вот в «семитской фазе», напротив, его неодолимо влекло к ядреным русским простушкам, не обремененным хламом посторонних знаний. В сущности, он стал жертвой той же страстной закономерности, которая некогда бросила чекистку Юдифь в объятья черносотенца Алферьева, а поэта-атеиста Хаита насмерть прилепила к молодой попадье Анфисе. В итоге, поскитавшись по женским расположениям, Федор Абрамович завел себе сразу две семьи: одну — с арфисткой Большого театра Ингой Вишневской-Гехт, черноволосой и худощавой, а вторую со штукатурщицей СМУ № 155 Настей Ермолаевой, дебелой русской красавицей. В обеих ячейках вскоре появились на свет и росли законные дети, записанные в два паспорта. В «арийской фазе» Жуков-Хаит жил, понятно, с Инной, а в «семитской» — с Настей, переезжая от одной к другой при смене самоидентификации. Женщины поначалу люто ревновали, ненавидели друг друга, но постепенно привыкли, смирились и даже подружились. Когда подступали сроки, Настя снимала трубку, набирала номер и сообщала:

— Ингуш, давай забирай — коробится…

— Еду! — отвечала арфистка.

Кстати, именно Ермолаева по простоте впервые употребила слово «коробиться» для обозначения сложнейшей, не понятной науке психофизической трансмутации, время от времени преображавшей внутренний мир и внешний облик Жукова-Хаита — вплоть до усыхания или, напротив, отрастания крайней плоти. Поначалу менялся он моментально, буквально на ходу, едва посетовав на недомогание. Чаще всего случалось так: уснет русским — проснется евреем. И наоборот. Странный образ жизни сына беспокоил Абрама Ивановича, и он пытался его лечить, обращался к видным специалистам. Однако психиатры в те годы коллективно каялись за былую борьбу с инакомыслием при помощи антидепрессантов, и было им не до пациента с удивительным раздвоением личности. Сердобольная Клавдия подкладывала пасынку под подушку иконку Святого целителя Пантелеимона, но не помогало.

Тогда озабоченный отец совершил роковую ошибку — призвал на помощь экстрасенса Кашпирского. Напрасно Анна Натановна из своего австрийского далека умоляла бывшего супруга не делать этого, объясняя, что «кашпир» в переводе с древнерусского означает «вампир» и «оборотень». Абрам Иванович не послушался: знаменитый психотерапевт глянул черным глазом на Федора, пребывавшего в «семитской фазе», дал установку — и действительно, почти год тот мужественно боролся с неведомым русским фашизмом и страстно любил штукатурщицу Настю, зачавшую под таким напором третьего ребенка. Арфистка Гехт-Вишневская начала беспокоиться, и напрасно. «Арийская фаза» грянула, обрушившись подобно цунами.

Теперь страдалец коробился долго и мучительно. Почти неделю в нем, бранясь и стеная, боролись два чуждых, враждебных человека, они вели бескомпромиссные споры, переходившие в драки. Кстати, и ел Федор в эту пору за двоих. Инга с Настей, по-родственному посоветовавшись, решили так: пусть совместный муж, чтобы не пугать детей и не разорять домашний бюджет, коробится в «Ипокренине». Там, помня о заслугах Юдифи Соломоновны, ему давали пятидесятипроцентную скидку. А по окончании метаморфозы из Дома ветеранов его, в зависимости от фазы, забирала Инга или Настя.

— Обе, доложу я вам, преинтересные бабенки. Настеньку скоро сами увидите! А не выпить ли нам для вдохновенья?

31. «ИМ СМЕРТЬ ГРОЗИЛА ОТОВСЮДУ!»

— Ну, и что у нас там? — закусив перцовку, спросил игровод.

— Где? — рассеянно отозвался писодей, все еще переживая странную историю Жукова-Хаита.

— В Караганде! — рассердился Жарынин.

— А-а… На вернисаж приехал Сам и пообещал Кириллу музей, а Черевков плеснул ему в сердце красным вином…

— Правильно! Все смеются: «К счастью, к счастью!» — и лишь по кривым взглядам и судорожным гримасам можно догадаться, что здесь зреет трагедия. Ах, как я это сниму!

— Почему трагедия? Вроде бы пока все довольны…

— Кокотов, вы же писатель, едрена плерома, и должны понимать! Что говорил по этому поводу Сен-Жон Перс?

— Понятия не имею.

— Он говорил: «Где секс, там комедия, где любовь, там драма, где деньги, там трагедия». Если пятнадцать минут назад Аниту вполне устраивало, что у ее бестолкового мужа появилась наконец любовница, то теперь Юлия превратилась в угрозу. Поймите, когда судьба кидает вам на бедность особняк Шехтеля, делиться ни с кем не хочется! Анита знает, что Молокидзе никогда не уйдет от своей усатой Мананы. С чем она останется, если Кирилл сбежит от нее к Юльке? Ни с чем! Теперь давайте разомнем Черевкова…

— А что его-то разминать?

— Э-э, не скажите! Он любит Юлию?

— Думаю, да.

— Правильно! Черевков повторил ошибку, типичную для многих мужчин, женатых на красавицах, а именно: он относится к супруге с мемориальной бережностью, словно к музейной реликвии, которую надо беречь, подновлять, проветривать, но по прямому назначению пользовать только по праздникам или в самых крайних случаях. В результате, одна моя знакомая красавица, выйдя за боготворившего ее режиссера, искала потом мимолетное женское утешение в суровых объятьях сантехников и мебельных грузчиков. Вот и наш Черевков растрачивает свой мужской потенциал в кабинетных экстазах с горячей Алсу, утешающей его после служебных нагоняев.

— Как Карина — Ивана Никифоровича?

— А знаете, Кокотов… — Жарынин глянул на соавтора с внимательной грустью, с какой обычно смотрят в морскую даль. — Всех тех историй, что я понарассказал за эти дни, вам хватит теперь до конца литературной жизни. Хоть бутылку бы поставили!

— Поставлю.

— Ладно, вернемся к художественной реальности! Итак, Сам, увидав своего подчиненного на выставке, буркнул: «А ты, Черевков, лучше бы не по вернисажам шлялся, а работал! Выгоню!» Любому руководителю кажется: подчиненные живут исключительно для того, чтобы выполнять возложенные на них обязанности. Если шеф обнаруживает у нижестоящего существа другие потребности, например, эстетические, то приходит в изумление или ярость — в зависимости от склада характера.

— Погодите, — перебил писодей. — Но ведь вы сказали: Сам дружески кивнул Черевкову и дал ему поручение…

— Не будьте рабом сказанного. Я передумал. Черевков получил страшный нагоняй, и ему нужно срочно утешиться, снять стресс, но домой с вернисажа он возвращается не с Алсу, а с Юлией. Поняли?

— Что?

— А то! Дома он, преодолев благоговенье перед красотой жены, грубо удовлетворяет свой служебный невроз. И наша бедная девочка со слезами на глазах вынуждена ему уступить. Но это еще не все! Анита, возбужденная Шехтелем, хочет навязчивой лаской вернуть себе Кирилла. Впрочем, ему с трудом удается отбиться. Понимаете замысел? Зритель переносится то в скромную квартиру художника, где Анита навязывает ему свои спорные достоинства, то в роскошный пентхаус, где Черевков в постыдных ракурсах заламывает изысканное тело жены. Камера мечется туда-сюда, эпизоды становятся все короче, сливаясь в неразборчивое мелькание конечностей… Наконец мы видим двух плачущих женщин: одна невольно изменила любимому человеку с оголтелым мужем, вторая так и не смогла овладеть законным супругом. Горе обеих неподдельно. Кажется, я гений!

— Да, неплохо, — похвалил автор «Кентавра желаний». — И что же дальше?

— Вы меня спрашиваете? У вас есть совесть? Я вами просто восхищаюсь! Вы получили аванс и должны меня завалить придумками. А выходит наоборот! Как вам удается? Научите! Что у вас за талант такой?

— Уж какой есть, — подавляя тоску, буркнул писодей и постарался напустить на себя творческую деловитость. — А Черевков знает об измене жены?

— Еще нет, но скоро узнает.

— Откуда?

— Анита наябедничает. Она жаждет как можно скорее прекратить этот опасный роман и заняться обустройством особняка Шехтеля. Нет, вы только посмотрите, я снова ему докладываю, как на ковре. Умоляю, придумайте хоть что-нибудь! Я вас поколочу!

Андрей Львович вспомнил, как вероломная Вероника, всегда готовая с половецкими воплями погарцевать на своем «Коко», вдруг начала страдать нескончаемой мигренью, перемежающейся проблемными днями. И ради кого? Ради этого сдувшегося змеесоса Меделянского!

— Ну? — поторопил игровод.

— Черевков узнает об измене и хочет убить…

— Кого?

— Обоих.

— Каким же образом?

— Из ружья. Он собирает охотничьи ружья.

— А может, из арбалета?

— Да, пожалуй… Это сейчас модно.

— Помилуйте, Андрей Львович, он у нас чиновник, государственный человек, не убийца! Жену он по-своему любит и теперь будет гадко мстить ей с помощью внутрисемейных притеснений, а Кирилла просто подставит. У художника есть маленькая мастерская в центре Москвы, полученная от МОСХа. Знаете, если идти по Покровке в центр, справа, напротив «комода» Трубецких, есть проходная подворотня. Там небольшая дверь в бывшую дворницкую, ставшую мастерской художника. Так вот, Черевков одним росчерком пера отдает помещение кавказцам под хинкальную. Но при условии: с художником-арендатором они разберутся сами…

— Постойте! — возразил Кокотов. — Черевков у нас ведал, кажется, историко-культурной экспертизой…

— Ну что вы капризничаете! Его повысили: теперь он распределяет нежилые помещения в центре Москвы.

— Но ведь Сам пообещал Кириллу особняк Шехтеля. Зачем ему какая-то дворницкая?

— А кто вам сказал, что ручной олигарх Тибриков отдаст под какой-то вздорный музей свой любимый особняк? У него там дом свиданий. Он любит балерин и поэтому заказывает Кирилла знаменитому киллеру, чемпиону мира по биатлону. Так что теперь — кто первым доберется, кавказцы или Биатлонист.

— Но мы же хотели обойтись без убийств!

— И обойдемся. Влюбленных предупредили.

— Кто?

— Элементарно, Кокотов: Алсу.

— Зачем?

— Это же так просто! Она собралась замуж за шефа, а для этого надо, чтобы Кирилл уцелел и увел у него жену. Сложнее с Тибриковым. Но и тут есть варианты. Допустим, олигарха охраняет омоновец Геннадий, который вырос с Кириллом в одном дворе, он-то и рассказывает другу детства про Биатлониста. Но и это еще не все!

— Что еще?

— Анита, которая уже раскатала силиконовые губы на особняк Шехтеля, хочет расправиться с соперницей надежным бабьим способом — при помощи старой доброй серной кислоты. Но об этом случайно узнает Кирилл. Он ищет в книжном шкафу заначку, чтобы повести любимую в японский ресторан «Суши весла», и натыкается на спрятанный за томиками Шекспира пузырек со страшной жидкостью, способной навеки смыть милые черты. Художник выливает кислоту в раковину и заполняет емкость водой. А через день взволнованная Юля рассказывает о странном происшествии. Она ждала его, как обычно, на лавочке в «Аптекарском огороде», как вдруг пробегавший мимо цыганенок пустил ей в лицо прицельную струю из водяного пистолета. Тогда художник сообщает ей о страшной находке за томиками старика Вильяма. Молодая женщина потрясена, но не забывает проинформировать возлюбленного о звонке Алсу и кавказской угрозе. Кирилл, в свою очередь, ставит ее в известность о Биатлонисте, нанятом Тибриковым. В общем, их обложили со всех сторон. Как сказал Сен-Жон Перс в поэме «Створы», «им смерть грозила отовсюду!» Долгожданная любовь обернулась опасной жутью. Конечно, можно, можно провести последнюю безумную ночь и навек расстаться — во избежание… Однако наши герои не таковы, нет, не таковы! Ну, и что же дальше, мой авансированный друг?

— Не знаю… — сознался Кокотов. — Наверное, им лучше спрятаться…

— Неужели? Где?

— Где-нибудь, — рассеянно отозвался автор «Кандалов страсти», почувствовав, как в кармане булькнула «Моторола».

— Конкретнее! Где они прячутся? — начал раздражаться игровод.

— Да хоть где… — отмахнулся писодей, пытаясь незаметно вынуть из кармана телефон.

— Не отвлекайтесь! — пресек его попытку тиран-соавтор. — Где?

— Да хоть в «Ипокренине»! — в сердцах брякнул Андрей Львович.

— В «Ипокренине»? А что! — Жарынин совершил губами пробующее движение, словно этот сюжетный поворот имел вкус. — Неплохо! Да, они скрываются в Доме ветеранов, где живет… Кто там живет?

— Ну, допустим, отец Юлии… — вздохнул Кокотов.

— Нет, отец не годится. Ему едва за пятьдесят. К тому же он умер. Лучше дед. Юля устраивает смотрины, хочет показать своего окончательного мужчину любимому дедушке, качавшему ее в колыбели.

— Обычно все-таки показывают родителям… — мстительно заметил Кокотов.

— Дались вам эти родители! — взорвался игровод. — Они погибли. Разбились на машине. Довольны? Сироту вырастил дед. Генерал. Грушник!

— Яблочник, — поддел писодей, изнемогая от желания прочитать эсэмэску.

— Запомните: грушник не может быть яблочником. «Яблоко» — партия агентов влияния.

— Какого влияния?

— Американского! — строго посмотрел на соавтора Жарынин. — Вы знаете, как называют Нью-Йорк?

— Как??

— «Биг эпл». Большое яблоко. А у нас в Москве — «маленькое яблоко». Вам все ясно? Итак, дедушка — генерал-лейтенант в отставке, в прошлом начальник сверхсекретного отдела ГРУ. Как его зовут?

— Степан Петрович.

— Тепло! Но давайте рассуждать! Он настоящий советский генерал, а не какой-нибудь там мебельщик, он поднялся на командные высоты из толщи народной жизни, его отец пахал землю, растил хлеб — и поэтому Юлиного дедушку мы назовем Степаном Митрофановичем. Как вам — Степан Митрофанович?

Назад Дальше