Все «голоса» тут же гневно донесли: великий режиссер Дмитрий Жарынин стал жертвой психиатрических репрессий. Промеж впечатлительной художественной интеллигенции, видевшей на фестивале фильм Формана «Пролетая над гнездом кукушки», поползли мрачные слухи, будто смельчаку сделали лоботомию, и бесстрашный борец с режимом превратился в улыбчивый патиссон. Начался сбор подписей в защиту госпитализированного таланта. Однако в реальности все было по-другому. Обследовавший Жарынина доктор Мягченко втайне, как и все, сочувствуя диссидентам, пришел к горькому заключению: гонимый гений на самом деле страдает душевным расстройством, которое таилось в генах и развилось в результате сильного нервного потрясения, вызванного творческой фрустрацией и изменой любимой женщины.
— А вы откуда все это знаете? — удивился Кокотов.
— Я же там работала…
— Где?
— У Ганнушкина.
— Врачом?
— Ну почему сразу — врачом? Я работала заведующей пищеблоком. Сфера питания, как и вся советская интеллигенция, тоже слушала ночами «голоса», и мы знали, конечно, что у нас в палате № 3 находится на излечении и голодает тот самый режиссер Жарынин, которого мы очень жалели из-за измены вертихвостки Непиловой. И когда он в очередной раз отказался от пищи, я пошла в отделение, узнать, что же ему не нравится в питании. На самом деле мне хотелось просто одним глазком взглянуть на знаменитого мученика. Одетый в застиранную казенную пижаму, он одиноко сидел за столом и грустно смотрел в зарешеченное окно. Перед ним стояла кружка чая и нетронутая миска пшенки с обжаренным куском докторской колбасы. Увидев меня, Дима оживился, поднял свои густые брови и по-гусарски заулыбался: я ведь, знаете, была тогда страшно хорошенькая, и всего на шесть лет старше его…
— Голубчик, — ласково проговорила я, стараясь подражать стареньким психиатрам. — Почему же вы не кушаете?
Он несколько минут молча изучал меня с головы до ног, забираясь взглядом в самые тайные уголки души и тела, и наконец проговорил низким приятным голосом:
— Как сказал Сен-Жон Перс: «Человек состоит из того, что он ест». Вы хотите, чтобы я состоял из этого?! — Дима брезгливо отодвинул кашу.
— Этот рацион утвержден Минздравом… — растерянно возразила я.
— О, если бы ваш Минздрав можно было смыть, как я смыл мою великую картину! — взревел он и запустил тарелкой в стену, оклеенную фотообоями, на которых зеленела весенняя березовая роща…
За окном «Ауди» как раз мелькали березы. Коля, страшась гнева Валентины Никифоровны, гнал изо всех сил, и бело-черные стволы сливались, напоминая сплошной серый забор. Кокотов подумал о том, что игровод с самого начала, с первой встречи показался ему не вполне нормальным человеком. Потом писодей попривык, правда, к его странностям, сочтя их обычными творческими чудачествами, терпел ради великой цели обиды, оскорбления, даже побои… Но выходит, первое впечатление оказалось правильным… Как же можно было поверить во всю эту чепуху про мистера Шмакса с его миллионами, в глупые мечты об «Оскаре», в бредни про зилотов добра? Но с другой стороны, поверили же все, что актер Театра имени Мцыри — уголовный злодей! Господи, если б знать… Жарынин был бы жив…
…Услышав грохот и увидев пшенку на стене, дежурная сестра подняла тревогу, примчались санитары со смирительной рубашкой. Но Маргарита Ефимовна упросила их не связывать бунтаря и позволить еще немного с ним поговорить. Вызвали доктора Мягченко, он внимательно осмотрел буйного пациента, потом глянул на смущенную заведующую пищеблоком, улыбнулся чему-то своему и разрешил пообщаться, но недолго. Молодые люди проговорили до самого ужина, который был съеден больным с отменным аппетитом. Жарынин не хотел отпускать Маргариту, божился, когда его выпустят отсюда, он обязательно пригласит ее в ресторан Дома кино, где шашлыки подают к столу прямо на небольших мангалах, пышущих раскаленными углями. Потом он пошел провожать ее к вечно запертой двери…
— Это был промысел судьбы! — судорожно вздохнула вдова.
Коридор психиатрического отделения — это людный сюрреалистический бульвар. Туда-сюда прогуливаются разные нездоровые персонажи, они бормочут, кривляются, шумно навязываются или, наоборот, молчат, погруженные во мглу душевного недуга. Однако в тот миг случилось чудо: коридор был пуст, более того, дверь в процедурный кабинет по чьему-то недосмотру оказалась открыта. Жарынин внезапно увлек Маргариту туда, исцеловав так, что молодая безмужняя женщина потеряла голову. После этого она часто его навещала, приносила разные вкусные блюда, которые любовно, вспоминая процедурный кабинет, готовила для этого удивительного мужчины. Но остаться наедине им больше не удавалось.
Тем временем на высшем уровне состоялись важные международные переговоры. Запад, которому, честно говоря, некуда было девать эти чертовы трубы большого диаметра, пошел на попятную, но при условии облегчения участи диссидентов, томящихся в неволе. В небольшом списке страдальцев (узников совести в СССР было гораздо меньше, чем на Западе труб) значилась и фамилия Жарынина. Немедленно последовал приказ отпустить больного. Напрасно доктор Мягченко убеждал, что он как врач категорически против, что надо довести лечебный курс до конца и дождаться стойкой ремиссии, иначе возможны острые рецидивы. Бесполезно. Принципиальному врачу объявили о неполном служебном соответствии, и он подчинился…
Бедная Маргарита Ефимовна, узнав об этом, проплакала всю ночь. Она-то насмотрелась больничных романов, заканчивавшихся в день выписки. Где и когда ей встретится еще такой яркий и бурный мужчина? И вдруг на следующий день, миновав проходную, она увидела Жарынина. Тот стоял на углу Потешной улицы и Рубцовской набережной с огромным букетом белых роз. Они сели в поджидавшее такси и помчались в Дом кино, пили вино, ели шашлык, шипевший на жаровне, и коленями под столом объяснялись друг другу в нестерпимой любви. А чего ж вы хотите, был июнь, когда ночи теплы, ароматны и коротки, когда чувственностью веет из каждой подворотни, когда даже музейная мумия испытывает во сне фантомную эрекцию…
К ним все время подходили и подсаживались знаменитости, чокались, обнимали Жарынина, поздравляли со свободой, обещали похлопотать в Госкино, чтобы ему разрешили восстановить «Двоих в плавнях». Но он всем отвечал, что сейчас из всех искусств важнейшим для него является искусство обольщения Маргариты Ефимовны. Какая женщина тут устоит? Из ресторана они помчались к ней домой, пугая молоденького таксиста стонами нетерпения и всхлипами поцелуев. В маленькой, со вкусом обставленной двухкомнатной квартирке им никто не мешал: десятилетний сын Тима был в пионерском лагере. Ах, какой это был медовый месяц! Первой не выдержала раскладная тахта, рухнувшая под натиском бурной взаимности. Ах, какие это были ночи! Многие люди, охладев и разлюбив, остаются вместе, прощают друг другу измены только из благодарности за те первые месяцы невозможного счастья, ибо его дальние отголоски, словно неизлечимые вирусы нежности, до конца жизни бродят в давно остывшей крови…
Через две недели, вернувшись из пионерского лагеря, Тима с ревнивым удивлением обнаружил у себя дома незнакомого шумного дядю, на которого мать смотрела с немым восторгом и с которым бурно спала на новой широкой арабской кровати. Это был удар. Впрочем, скоро они подружились, ведь новый мамин муж работал не где-нибудь и не кем-нибудь, а лектором в кинотеатре «Иллюзион», куда Тима теперь мог ходить без билета на любые фильмы, даже детям до шестнадцати… Потом Дмитрий Антонович, недовольный плохими оценками пасынка, посетил школу, нашел общий язык с классной руководительницей, и двоек Тима больше не приносил…
— Ни одной? — усмехнулся осведомленный Кокотов.
— Ни одной!
— Я так и думал…
X. Род недуга
Некоторое время ехали в неуютном молчании. Сквозь пустые кроны мелькало необязательное мартовское солнышко. Коля нервничал, глядя на часы. Наконец Маргарита Ефимовна спросила с гордой обидой:
— Андрей Львович, неужели вы думаете, я не знала про Димин романчик с классной руководительницей? Конечно знала. И про другие его увлечения тоже знала. Он мне сам иногда под настроение рассказывал. Я ему все прощала и разрешала. Почти все… Во-первых, потому что я его любила. Да! А во-вторых… Когда он мне сделал предложение, доктор Мягченко позвал меня в кабинет и долго отговаривал, объяснял, что я буду не столько женой, сколько нянькой при взрослом ребенке с большими странностями и необузданными порывами. Но я была готова на все, даже на других женщин. Что вы, Ниночка, на меня так смотрите? Сен-Жон Перс сказал: «Художник, сохраняющий верность жене, изменяет Искусству!»
— Очень. Разговорчивый. Ваш. Перс! — пробурчала Валюшкина.
— Очень. Разговорчивый. Ваш. Перс! — пробурчала Валюшкина.
…Про выпущенного Жарынина не забывали: бюро пропаганды советского кино в награду за подвиг инакомыслия постоянно посылало опального режиссера куда-нибудь с лекциями — и он неплохо зарабатывал. Его часто приглашали на приемы в посольства, где возле шведских столов кормились упитанные тени диссидентов. Прилипчивые атташе по культуре, все как один с военной выправкой, заводили с ним разведывательные разговоры об искусстве и настроениях в творческой среде. И все вроде бы ничего — жизнь наладилась. Маргарита Ефимовна перешла заведующей ведомственной столовой Госснаба, вскоре им дали просторную квартиру в кирпичном доме, причем Жарынину как члену Союза кинематографистов полагались дополнительные двадцать метров для творческого простора. Но порой, заметив на улице афишу нового фильма, снятого однокурсником, или увидев по телевизору, как вручают премию режиссеру-ровеснику, он мрачнел, скучнел, впадал в депрессию и заводил очередной странный роман с подвернувшейся дамой.
Вдруг началась гласность. Жарынина сразу востребовали. Позвонил Уманов и предложил экранизировать нашумевший роман все того же Тундрякова «Плотина». Дима обрадовался, воспрянул — они поехали в «Ипокренино», пили, сочиняли и наконец придумали сценарий «Талоны счастья», предсказавший полный крах перестройки…
— Да, я знаю. Дмитрий Антонович мне рассказывал… — сообщил Кокотов. — Интересная вещица.
— Не вещица, а бомба! — обидчиво поправила Маргарита Ефимовна.
…Уманов, заканчивавший в ту пору ленту «Грязные руки», — о зверствах в застенках ЧК, засомневался, стал советоваться с Репьевым, дело дошло до члена Политбюро Яковлева, тот ухмыльнулся и сказал: «А что!». Но когда пришло время запускаться, Димой овладели тревога, неуверенность, тоска. Вспоминая неудачу с «Плавнями», он не спал ночами, в одиночестве спорил с кем-то о кривых путях мирового кинематографа, искал утешение в случайной женской отзывчивости, потом плакал, молил о прощении, наконец разбил об пол пишущую машинку, чуть не бросился с балкона и сам попросился к доктору Мягченко. Тундряков, оставшись без режиссера, ушел в протестный запой, из которого не вернулся. Передовые журналисты шумно объявили покойного литератора жертвой агрессивно-послушного большинства, восставшего против Горби, но вскоре напрочь забыли о покойном писателе — начинались веселые времена: в посудную лавку русской истории ввалился Ельцин…
Выписывая Жарынина из больницы, доктор Мягченко строго-настрого предупредил: никакого кино! И Маргарите Ефимовне пришла в голову отличная идея открыть кооперативный ресторан «У Люмьеров», где могли бы собираться на досуге служители Синемопы. Опыт организации питания у нее имелся, оставалось получить разрешения. Дима проявил невиданные организаторские способности, штурмом взял нужные кабинеты, зубами выдрал необходимые подписи и, как жертва тоталитаризма, получил на Садовом кольце помещение диетической столовой, которая через полгода стала самым модным шалманом артистической Москвы. Там как-то раз за столиком он и познакомился с молодым литератором Шашкиным, сочинившим повесть «Ладушка», — про то, как в 1956-м, во время фестиваля молодежи и студентов, комсомолка Лада Юкина влюбилась в африканского красавца Тумумбу, виртуозно дудевшего на бамбуковой флейте гимн демократического юношества:
…Жарынин решительно забрал из кассы семейного ресторана всю выручку, тут же за столиком купил права на экранизацию и увез Шашкина в «Ипокренино» — писать сценарий. Маргарита Ефимовна была в отчаянье, но и на этот раз до съемок дело не дошло: соавторы страшно поссорились. Дело в том, что на смену советским литературным героям, которые преодолевали все трудности и даже разбитые параличом оптимистически смотрели в будущее, пришли совсем другие персонажи — мрачные неудачники, ожесточенные пасынки и падчерицы жизни. Например, стоило девушке, обиженной хулиганами, попросить помощи у закона, как она оказывалась в лапах садистов-милиционеров, давно и безнаказанно промышляющих групповыми надругательствами над беззащитными гражданками. Повесть «Ладушка», по этой новой моде, заканчивалась так: красавец Тумумба, отфестивалив честную девушку, вернулся к родным пальмам, а Юкина, втюрившаяся в него со всей необратимостью русской женщины, забеременела, родила негритенка, погрузилась в ад бытового советского расизма, вылетела из комсомола, потом с работы. А когда ее с ребенком погнали из грязного заводского общежития, она отправила несчастного малютку с Центрального почтамта заказной бандеролью в Африку — отцу, а затем покончила с собой, удавившись на чердаке бельевой веревкой. Однако Дима, воспитанный на иных принципах и идеалах, предложил кардинально переделать сюжет: Лада всеми правдами и неправдами устремляется за Тумумбой в Африку, попадает в его родное племя, уже выросшее из пещер каменного века, но еще живущее в хижинах по законам группового брака. И вот вчерашняя москвичка, ударница становится — к своему недолгому ужасу — женой еще и шестерых старших братьев Тумумбы. Зато когда грянула освободительная война против колонизаторов, именно Лада, отважная русская женщина, построила своих любвеобильных, но трусоватых мужей и повела в бой, подняв зеленое знамя борьбы, на котором изображены связка бананов и два скрещенных «Калашникова». Шашкин оцепенел, понимая, что за такой фильм Алексей Герман непременно плюнет ему в лицо, а Смурнов зарежет при случае десертным ножом. Мировое культурное сообщество мгновенно присобачит ему ярлык «красного империалиста» и внесет в черный список, после чего можно вешаться, как Лада Юкина, ибо творческая жизнь кончена навсегда! Выйдя из оцепенения, опасливый прозаик тайком, ночью сбежал из «Ипокренина».
Посвежев от новой творческой неудачи, Жарынин с головой ушел в ресторанный бизнес, а чтобы быть ближе к родному кинематографу, арендовал кафе на «Мосфильме», назвав его «Большая жратва». Дело, конечно, хлопотное, но доходное, если не считать, что многие друзья-однокашники выпивали и закусывали, как правило, в долг, о котором тут же забывали. Раз в два-три года на Диму накатывала «киномания». Дрожа, словно от лихоманки, он выискивал сценариста или писателя, опубликовавшего что-нибудь заковыристое, делал щедрое предложение и увозил в Ипокренино — поил, кормил, предавал утехам, тратя на это почти все семейные доходы. Да, изображать из себя крупного режиссера стоит недешево…
…Однако до съемок никогда не доходило. Покуролесив, поважничав, насладившись пиром первичных озарений, Жарынин обрывал творческий процесс с помощью необоснованных придирок и обидных капризов. Соавтор обижался и сбегал. Бодрый, свежий, душевно омытый, Дима возвращался в ресторанный бизнес, работавший на то, чтобы игровод изредка мог побыть звездой не меньше Кубрика, Вайды или Меньшова. Но Лариса Ефимовна денег не жалела. Тима вырос, женился и завел свое дело. Главным для нее было здоровье любимого мужа. Кстати, и доктор Мягченко заметил, что после таких творческих загулов болезнь убывает и наступает стойкая ремиссия. Однако постепенно среди сценаристов и писателей устоялось мнение, что Жарынин — человек несерьезный, динамист, фильмов не снимает и связываться с ним, терпеть его чудачества, тратить время и нервы не имеет никакого смысла, а пошуметь в «Ипокренине» можно и так: у Огуревича всегда есть свободные номера. Получив несколько обидных отказов, Дима стал выискивать новые имена в толстых журналах наподобие «Нового мира», но то, что печаталось, наводило на мысль о коллективном помешательстве редакционной коллегии вкупе с авторским активом. Тогда он взялся за мелкие альманахи, надеясь обнаружить одаренных, но неведомых миру писателей, не связанных с кинематографом и ничего не слышавших о создателе и погубителе великих «Плавней»…
— Так вот почему он мне позвонил! — понял наконец Кокотов.
— Да, Андрей Львович, ему очень понравился ваш «Трубач». К тому же вы были неизвестны, талантливы и далеки от кино. Кроме того, Диме очень понравилось ваше лицо на фотографии в «Железном веке» — доброе, милое, простодушное. Он показал мне, и я одобрила…
— Хм! — только и сказала сердитая Валюшкина.
А Коля поглядел через зеркальце на писодея с обидным сочувствием.
— Ну зачем вы так? — Голос Маргариты Ефимовны задрожал. — Разве вам плохо было с Димой?
— Хорошо… — искренне отозвался автор «Полыньи счастья».
А ведь и вправду, эта безумная неделя в «Ипокренине» — самое яркое событие в его жизни! О чем он вспоминал, лежа под капельницей в клинике? О детстве? О первой любви? О первой книжке, пахнувшей типографской краской? Нет! Он вспоминал об этих сумасшедших днях, когда придумывали сценарий, который, как у неумелых чародеев, превращался во что угодно — только не в экранизацию «Гипсового трубача». А сколько было завиральных фантазий, озарений, сдобренных перцовкой, сколько обид и примирений! Какое время! Даже о том, как игровод его однажды поколотил, писодей вспоминал с мемориальной теплотой, словно о воспитательных материнских подзатыльниках. А разве можно забыть женское разноплотье, обрушившееся там, в «Ипокренине», на Андрея Львовича, не избалованного прежде дамской уступчивостью! Ах, какие соблазны: муравьиная тропка, титановая шейка, гаражное вино, камасутриновая мощь! Если бы не тайная сила тибетских гор, открытая ему несчастным старым Болтом, разве была бы с ним сегодня Валюшкина, спасшая Кокотова от верной смерти? Да мало ли всего… Эта легендарная неделя похожа чем-то на китайский пейзаж, в который можно всматриваться вечно, блуждать в завитушках рисунка бесконечно, находя все новые и новые фигурки, детали, подробности…