Остап Бондарчук - Крашевский Юзеф Игнаций 4 стр.


Сказав это, Мизя повернулась и скорыми шагами пошла по аллее. Граф остался один, смущенный, с письмом в руках. Каждый раз, когда дочь расставалась с ним таким образом, его всегда мучило дурное расположение ее духа. Тревожась этим, он всегда кончал тем, что уступал ей. Но теперь он хотел употребить всю свою власть и в то же время предвидел, что останется, как обыкновенно, побежденным. С другой стороны, он чувствовал какое-то отвращение, какую-то ненависть к этому сироте. Данное ему первоначально воспитание страшно бесило графа, сто раз хотел он поставить этого ребенка в первобытное состояние, противился всегда выезду Евстафия с Альфредом за границу. Но в то время еще жива была его жена, которая убедила его согласиться на эту поездку. Теперь, когда сирота должен был возвратиться, граф испытывал какое-то беспокойство и готовился к этому возвращению, как к страшной борьбе. Всякий день он повторял себе: "Из этого добра не будет, я отогрел змею и в этом убежден, нет примера, чтобы из мужика вышло что-нибудь хорошее: выйдет завистливое, ненавистное, подлое создание". Вести об успехах Евстафия в науке сердили графа. "Тем хуже, — говорил он сам себе, — тем опаснее: он должен иметь злое сердце, а при умной голове это далеко поведет".

Граф воображал себе неприятеля в Евстафии, чувствовал, что ненавидит его и что ненависть почти всегда вознаграждается ненавистью же и отвращением. Он от него не ожидал ничего хорошего.

"Кровь, — говорил он сам себе, — хорошая кровь, хорошая порода — вот порука за все хорошее. Нет, надо его в руках держать, не спускать с глаз. Кто знает, что делается в его голове! Что думаешь, того переменить нельзя, но должно направить". Конечно, все эти опасения графа ни на чем положительно не основывались, но иногда человек из фанатизма, из предубеждения или Бог знает почему чувствует какое-то болезненное отвращение к другому человеку, ему еще неизвестному, и разжигает чувства свои до такой степени, что воображаемое принимает уже наконец за действительное.

Во время пребывания Альфреда за границей от него приходило много писем. Графа не столько тревожил племянник, как воспитанник, граф все ждал чего-то неприятного от него, хотел, наконец, придраться к чему-нибудь, чтобы иметь право приказать им возвратиться домой. Но напрасно.

"Для чего этому Остапу вояжировать! Альфред совсем без головы! Избалует его и отдаст мне его потом, так что я и знать не буду, что мне с ним делать, ни на что не будет годен. Ах, опасно! Бог знает, может еще быть домашним шпионом". Должно сознаться, что страх и беспокойство графа оправдывались примерами поучившихся мужиков, которые, бившись как птицы в клетке в своем положении, лишенные свободы, доходили с отчаяния до преступлений. Чем ближе приближалась минута возвращения путешественников, тем более возрастало беспокойство графа, оно удвоилось еще и от другой причины. Эгоистическим преследованием исключительно только своего личного обогащения, без обращения внимания на состояние своих подвластных, которые гибли от введенного порядка и от жестокого обращения, граф увеличил свои доходы и улучшил свое состояние. При таких обстоятельствах он мечтал выдать свою Мизю за какого-нибудь древнего туземного магната. Ему уже намекали на это.

Но его связывало данное брату слово, по которому Альфред должен был быть мужем Мизи.

Он очень призадумался над возможностью не сдержать данного брату слова и особенно с тех пор, как начали ему подшептывать с разных сторон совсем неожиданные проекты.

Княжеская корона в гербе приходилась ему по вкусу. Такой союз придал бы ему новый блеск, а если б титул графский присоединился к какому-нибудь княжескому и сделался бы неразлучным в будущем? Как бы это было приятно!

Подобные мысли значительно охладили графа к Альфреду, он даже начал повторять: "Увидим! Увидим!" и готовился даже к нарушению сделанного обещания. Не признаваясь ясно себе в этом, граф охал о том, что придется таких близких женить, и что нельзя быть уверенным, что они понравятся друг другу. Словом, готовил всякие отговорки.

Между тем приближалась минута приезда Альфреда, а по мере приближения совершеннолетия Мизи — визиты, приглашения, новые знакомства, старые возобновленные связи необычайно льстили гордости графа. Люди, совершенно к нему равнодушные, начали к нему ласкаться, брать его под руку, звать его милым графом и часто у него бывать. Несколько панов считали себя ему родными по прабабкам, несколько князей вывели тоже родство по женской линии. Граф чрезвычайно важничал. Но по мере того, как свет начал придавать ему вес, он уже гораздо менее ценил данное брату обещание. В это время он счел нужным разом приготовить дочь к наступающей перемене планов. Но она его не поняла. Намеки отца о том, что нет еще ничего верного относительно ее союза с Альфредом, что все от нее зависит, что он не хочет ее принуждать и т. п., Мизя приняла на этот раз за предосторожность, за боязнь с его стороны, чтобы нареченный кузен из нареченного не стал бы отреченным.

Казалось, ей еще никто не нравился. Часто посещающая их молодежь не производила на нее никакого впечатления, она различала только хорошее воспитание, пышность, таланты, знатный род, связи и состояние. Веселая, свободная и приятная в обращении со всеми, она была со всеми одинаково учтива. Когда отец кого-нибудь ей хвалил, она отвечала обыкновенно:

— Между всеми ними я не нахожу никакой разницы. Все, кажется, имеют одни мысли, один характер, точно так же, как все одинаково одеты и одной наружности, нравятся они мне все одинаково, никто из них в особенности. Было бы несправедливо с моей стороны отличать которого-нибудь из этих панов, так они все друг на друга походят. Полюбив одного, я должна бы полюбить и всех, подождем.

IV

Наступил вечер, в гостиной, двери которой были открыты на балкон, находились граф, не умевший скрыть своего беспокойства, Мизя и пани Дерош, по обыкновению грустная и молчаливая. Граф каждую минуту вскакивал со своего места, прислушивался и, уверяясь, что никто не едет, усаживался вновь, чем долее он ждал, тем более терял терпение.

Мизя читала или, вернее, держала книгу в руках, пани Дерош что-то такое работала. О разговоре и не думали, не было предмета для этого. Изредка только восклицания графа прерывали долгое молчание.

Совсем стемнело, граф встал и начал ходить.

Наконец он позвонил, вошел камердинер.

— Чаю! — сказал он.

— Не будем разве ждать? — отозвалась Мизя.

— Разве мы не довольно еще ждали? — возразил сердито граф. — Альфред, кажется, пошутил со мной, объявив мне о своем приезде.

Сказав это, он снова сел и погрузился в чтение газет. Послышался на дворе топот, граф опять вскочил.

— Едут! — сказал он невольно. Мизя с удивлением услышала это восклицание, означающее, что отец причислял сюда же и Евстафия, он не сказал: едет, а едут.

Но вскоре, как бы опомнясь, граф прибавил, наконец: едет.

— Едут! — воскликнула Мизя, бросая книгу. — Ты справедливо сказал — едут.

— Едет, — отвечал с неудовольствием отец. — Надеюсь, это Альфред.

— С товарищем.

— Вечно свое! Крепостной не может быть товарищем. Вот новости!

Мизя пожала плечами.

В то время, как все это происходит в гостиной и граф старается воздержаться, чтобы не обнаружить своего беспокойства, другая сцена была на крыльце. Из экипажа вышли Альфред и Евстафий, но в ту минуту, когда они должны были войти в сени, Евстафий задрожал, побледнел и, схватив за руку товарища, начал говорить с ним по-немецки:

— Послушай, граф, зная хорошо твоего дядю и уважая его, как моего благодетеля, я не смею войти с тобой без его позволения. Я останусь здесь.

Выговорив эти слова, он отвернулся, отер с лица катившийся крупными каплями холодный пот и сел на лавке, на крыльце.

— Ты с ума сошел! — воскликнул Альфред. — Что с тобою делается?

— Не могу войти!

— Был со мною не в одной гостиной берлинского посольства, а здесь опасаешься?

— Потому что там всякий, кто бы ни показал мне пренебрежение, был для меня чужим, понимаешь? Здесь же на мне лежат обязанности, а я вместе с тем горд. Представь себе, если меня встретят оскорбления, ведь я должен буду их хладнокровно перенести. Не пойду, право, поди сам, оставь меня и спроси только обо мне…

— Останемся оба на крыльце, — сказал Альфред, — потому что я не пойду без тебя. Что за сумасшествие! Что за мысль! Разве каждый не имеет права войти? А ты войдешь с признательностью.

— Так я не войду с тобой, войду как… как… я не знаю, я не могу. Не пойду.

— Опомнись, — шепнул Альфред. — Ты выставляешь меня и себя на смех людям, которые стоят тут, помилуй.

— Иди, — сказал Евстафий, — иди прежде… я войду потом.

Сказав это, он вскочил с лавки и спрыгнул на двор. Альфред постоял с минуту, но, придя наконец в себя, надевая перчатки и поправляя волосы, сказал:

— Приложи платок к носу, я скажу, что ты занемог.

— Говори, что хочешь.

В это время граф нетерпеливыми шагами ходил по гостиной, хотел бы пойти навстречу племяннику, но, не желая компрометировать себя поспешностью, топал, пожимался и усаживался вновь за газеты.

Наконец двери отворились, явился Альфред, с распростертыми объятиями бросился к нему дядя, показывая более чувства, чем было на деле.

— Милый Альфред!

— Милый дядюшка!

Граф бросил взгляд на дверь, никого более не было.

— Что же это значит? — подумал он. — Никого? Где же тот?

Тот лежал у него, как камень на сердце, а спросить о нем, по крайней мере в первую минуту, он не решался. Альфред и Мизя нашли друг друга такими, какими надеялись видеть.

— Прекрасно, кузен приказал ждать себя и так давно обещался быть, но не приехал прямо сюда, а в Скалы! Не очень ты, видно, к нам торопился!

Альфред, улыбаясь, поблагодарил ее за это милое замечание.

— Простите мне, моя дорогая кузина, причиной тому усталость. Я был болен от дороги и не хотел приехать к вам больным.

— Поэтому-то и надобно было ехать к нам, — сказала Мизя. — Кто же мог там походить за тобой в этой тяжкой болезни? — добавила она, шутя, но не без умысла, желая узнать, что сделал Альфред со своим дорожным товарищем.

— Мизя a parfaitment raison, — прибавил отец, — надо было, конечно, приехать прямо к нам, и я считаю это непростительным с твоей стороны.

— Vous кtes bien bon, — отвечал Альфред, — но что касается до общества и присмотра за больным, то у меня в этом недостатка не было.

— А, вероятно, нашел кого-нибудь в Скалах? — спросила Мизя, зная хорошо, что там никого не было и что Альфред упоминал в письмах о своем товарище.

— Никого, но со мной приехал…

— А, хорошо, что ты мне напомнил, — прервал граф (Мизя покраснела и отвернулась). — Что сделалось с мальчиком, с тем… с тем, как, бишь, его имя? Не припомню, одним словом, с моим крепостным, который готовился в фельдшера?

— В фельдшера? — спросил удивленный Альфред. — Разве не в доктора?

— Ну, это все равно. Но что же ты с ним сделал?

— Привез сюда с собой… Он здесь.

Все невольно переглянулись с любопытством.

— Почему же он не вошел с тобой? — спросила Мизя. Альфред хотел отвечать, но граф прервал его.

— Почему не вошел? Но что же бы он стал здесь делать? Это доказывает большой такт с его стороны. Это мне нравится. Он пошел на хутор — c'est ca.

— Извините, милый дядюшка, — отозвался покрасневший племянник, — мы, горячась, не понимаем совершенно друг друга. Я привез с собой моего приятеля, — сказал он с сильным ударением на последних словах, — доктора Евстафия, который не вошел со мной, потому что внутреннее волнение или, может быть, другая какая причина не допустила его до этого.

— Не болен ли он? — спросила грустным тоном Мизя, идя к дверям.

Тут сцена изменилась. Граф почувствовал необходимость ответить вдруг разом Альфреду и поразить уходившую дочь. Он окончательно взбесился, схватил Мизю за руку и вспыльчиво закричал:

— Что ты бредишь, Альфред, какого приятеля?

— Так точно, приятеля, милый дядюшка.

— Человека…

— Весьма уважаемого и образованного человека, который был со мной всюду в первых гостиных. Да, дорогой дядюшка, нынче никто не отдает предпочтения исключительно только происхождению.

Невозможно было сказать вещи страшнее, жестче и откровеннее. Открытые уста графа вдруг замкнулись, губы сжались, он посинел, побледнел и, окинув взглядом Альфреда, произнес:

— Всякий — господин своего убеждения и поступков. Ты, милостивый государь, пан граф, можешь дружиться с кем тебе угодно, жить, с кем тебе нравится, верить в то, во что приказывают тебе суемудрые головы, я же держусь старых обычаев и веры. Un manant est un manant, un vilain, s'il n'est pas pis,[3] - последние слова он договорил с гневом, отвернулся и отошел.

Альфред замолчал.

— Тот человек, — шепнул он потом Мизе, — так деликатен, что не смел прямо войти, хотя я и просил его, но прежде просил меня спросить дядю, позволит ли он ему представиться и благодарить его.

— Слышишь, папа! — воскликнула Мизя, повторяя почти с досадой слова Альфреда. — Право, я не узнаю тебя, папа! Я иду его просить сюда.

— Как хочешь, — с гневом проворчал отец и подвинулся к балкону, как бы уходя.

Двери отворились, и спустя минуту Мизя возвратилась, ведя за собой бедного Евстафия.

В сенях уже начался было у них смелый и живой разговор, но при виде графа, который стоял нахмурившись и приняв строгий вид, вошедший не знал, что делать. Альфред поспешил к нему на помощь, в нескольких словах изъявил его признательность графу, который стоял, как немой, пожирая взглядом человека, приезд которого делался для него тягостью. Взоры всех обращены были на Бондарчука, все удивлялись благородной осанке, прекрасной наружности и тому выражению силы и мужества, которые его отличали, только необыкновенная бледность покрывала его лицо в эту минуту.

Граф вышел на балкон, оттуда он мог слышать разговор, а свидетелем его быть не хотел.

Освобожденные от стеснительного его присутствия, Мизя и Альфред начали живой разговор, стараясь вовлечь в него и Бондарчука, чтобы придать ему потерянную при входе смелость, но напрасно. Сознание своего положения, еще не изглаженного своего рабства, какая-то душевная скорбь сковали язык Евстафия. Граф напрасно напрягал слух, чтобы услышать хотя одно его слово. Наконец Альфред умышленно обратился к нему с таким вопросом, который требовал непременного ответа. Разговор шел по-французски. Евстафий на том же языке правильно, чисто начал объясняться.

Изумление графа было очень велико. Если бы Евстафий заговорил по-китайски, по-гречески или на другом каком-нибудь редком языке, граф не так бы удивился этому.

— Мужик говорит по-французски! Это что-то такое неслыханное, необычайное. Говорит по-французски! — сказал про себя граф. — Говорит, и хорошо! Это слишком! А, понимаю, — и он усмехнулся горько, грустно и гневно.

Приятный, милый звук голоса сироты поразил Мизю, взволнованный его голос показался ей звучнее обыкновенного, она посмотрела на него с состраданием и подумала: "Бедный, бедный человек!"

Альфред разделял ее мысль.

Стали подавать чай, а граф не возвращался с балкона, раздосадованный, как ребенок, он не знал, что придумать. Войти — значило признать себя побежденным, не войти — могло показаться странным. Он стал на пороге, не зная еще сам, что делать. Его занимала развязка вопроса, как поступить с Евстафием? Вид приезжего, а еще более прелесть французского разговора совершенно изменили мысли графа, выражения Альфреда о приятеле также сильно подействовали на него. С чего же начать? С чего начать?

— Qu'il aille se faire pendre ailleurs,[4] - сказал он с досадой, — не хочу его.

И, немного подумав, продолжал:

— А ведь он мог бы быть полезным?.. Ну, да там увидим. Но если он при мне захочет сесть? Этого быть не может! Да нет! Говорит по-французски, значит, после этого уже все может быть! Убирался бы к черту! Ah, quelle perplexité!

Между тем разговор продолжался и делался все свободнее, заговорили о балах, данных австрийским посольством, Евстафий помогал Альфреду в рассказах. Граф кусал себе губы.

В это время у крыльца послышался топот. Граф, страшно побледнев и лишась почти всякого присутствия духа, схватил себя за голову. Он вспомнил, что в этот же день обещал быть к нему граф Б…, называемый обыкновенно бригадиром, потому что когда-то служил с этим чином в полку, из которого, впрочем, он вышел по причинам, не совсем для него лестным. Что придумать, как поступить с Остапом, находившимся в гостиной? Ожидаемый гость принадлежал к числу людей, особенно чванящихся и не принятых в число аристократов, но имеющих страсть ими казаться. Дед его обкрадывал князей по доверенности, отец следовал примеру деда, сын же женился уже богатым и по мере того, как он выходил из бедного класса, все более и более делался тщеславен. Он был полубарин, тщеславный и гордый, с качествами, свойственными этому классу, развившимися в нем до высшей степени. Не знаю, почему никто не осмеливался быть близким к нему, а все его боялись, разве причиной тому была злость его змеиного языка.

При одной только мысли, что прибывший граф-бригадир может увидеть Остапа в гостиной, господин наш схватил себя за волосы, бросился было к выходу и готов уже был выговорить: убирайся вон, — как вдруг двери растворились, и в глубине передней показалась фигура бригадира с румяным ухмыляющимся лицом, низким лбом, блистающими глазами. За ним шел его сын с длинными волосами и испанской бородкой, только что приехавший из Парижа.

Делать было нечего. Граф наш чуть не задохнулся и, проклиная себя в душе, что не сохранил присутствия духа, поспешил навстречу гостю. Проходя, однако же, мимо Альфреда, он шепнул ему:

Назад Дальше