Остап Бондарчук - Крашевский Юзеф Игнаций 6 стр.


— О, это правда! — повторила невестка. — Не то, что родная земля, а даже свой угол. Наша деревня недалеко, а мне и то тяжело. Как выйдем на барщину, я погляжу на деревья, которые издали виднеются, так мне и отрадно становится.

В то время, как они рассуждали, а Ванька подбавлял лучин, чтобы более осветить избу, из-за ткацкого станка поднялась и забелелась дивная фигура, как бы выросшая вдруг из темного угла. Это была старая бабка Акулина, свет падал на нее сбоку и освещал фантастический уродливый ее образ.

Высокая, худая, полусгорбленная, с сухими ногами, желтой грудью, кости которой можно было сосчитать, — она встала, вытянула морщинистую шею и руку худую, черную, иссохшую. Серая грубая рубаха, такая же юбка и фартук, служивший ей покрывалом, составляли все ее убранство. На голове седые растрепанные волосы, из-под волос виднелись желтые виски, на которых кожа совершенно сморщилась. Глаза глубоко впалые, погасшие, едва только светились остатком жизни, нос упал на нижнюю губу, нижняя челюсть поднялась кверху. В эту минуту рот у нее был открыт от удивления, и виднелся один уцелевший зуб.

Пробужденная от сна, Акулина встала и всматривалась с любопытством в необыкновенную для нее сцену. Она как бы догадывалась, что это Остап перед ней, но сны, ею виденные, не разошлись еще в ее голове, и она сомневалась, видит ли она наяву или во сне.

Об эту пору, ночью, что ему здесь делать?..

Федька толкнул брата и показал ему старушку, Остап поспешил подойти к ней.

— А это ты! Это ты! — вскричала она, плача. — Я думала, что глаза мои не увидят тебя, милое дитя мое. Господь с тобою! Возвратился, но дядю не застал! Умер! — и она начала утирать глаза иссохшей рукой.

— Здоров ли? Здоров ли? Порадуй мое сердце, порадуй.

Остап ничего не отвечал.

— Молчишь? — промолвила она. — И тебе не лучше? Так Богу угодно, пусть будет Его Святая воля. Вот, Господь послал Федьке женку, а мне правнука! А ты не женился в это время за морем?

— Я! Никогда, никогда! — прервал Остап. — На что мне жениться! Самому тяжело на свете, а вдвоем еще тяжелее.

— Легче, — молвила старуха, — поверь мне.

Зоя вбежала в избу со свежей водой.

— У нас будет вечерница, — сказала она, — вся деревня валит к нам. Идя за водой, я встретилась с Васильем, который хотел меня удержать, но я сказала, что мне некогда, спешу к гостю, как только он узнал, кто у нас, то во всю прыть побежал к своим. Со всех сторон сходятся.

— Не надо было говорить, — сказал Остап, — кто знает, что подумает об этом пан!

— Правда, правда! — прервал Федька. — Могут позднее повидаться, а не все разом, пойду, скажу им.

Он поспешил во дворик, где уже слышен был шум приходящих. Между тем Акулина накинула худую сермягу, потому что других старые не носят, и села на лавку, чтобы лучше расспросить Остапа. Поставили хлеб, соль и воду перед гостем. Взяв в рот давно уже не отведываемого хлеба, он облокотился печально на стол. Ванька побежал уже за водкой в корчму, никакой прием без нее обойтись не может, и хотя Остап объявил, что не пьет ее, но все-таки, по крайней мере, надо было поставить ее на стол.

Один только старый Роман Кроба вошел в избу, упросив Федьку, прочие же, хотя мучимые любопытством, стали поодаль и болтали на улице. Роман был важнейшим и старейшим крестьянином в деревне. Высокий, сильного сложения, почти черный от загара, с выбритой по-старому головой, с чубом волос, с отпущенной серебристой бородой, в синем кафтане, он вошел с поклоном в избу, опираясь на палку, и с любопытством приблизился к Остапу.

— Кто бы это мог предвидеть? — сказал он. — Из бедного ребенка вышел такой барин! Помню, когда у нас были французы, сирота хлеба не имел! Вот счастье!

— Ты называешь это счастьем, Роман? — сказал Остап. — А я вам завидую.

— Говори, что хочешь, — отвечал старик, кивая головой, — но что правда, то правда.

Тут началось подчиванье, стаканчик начал ходить, а с ним усилились и разговоры. Каждый рассказывал свои дела, свои мучения, присутствующие, зачастую сами страдальцы, смеялись еще над чужими бедами.

Картина, которую представляла в эту минуту внутренность избы, достойна была кисти художника, так была оригинальна и живописна. Среди загорелых крестьянских лиц белое прекрасное лицо Остапа отличалось выражением грусти и величия, около него седобородый Роман, дряхлая Акулина, румяная и веселая Зоя, печальная невестка, угрюмый ее муж, насмешливый Ванька — все это группировалось в одно целое и в глубине темной хаты освещалось живым блеском лучины. Зоя не спускала глаз с Остапа, веселая девушка помнила его мальчиком и любила его еще ребенком. Теперь это чувство как-то сильнее, живее заговорило в ней при виде взрослого уже мужчины, но она инстинктивно чуяла все различие своего и его положения. Много раз лазоревые глазки ее устремлялись на него и потуплялись, она беспрестанно поправляла себе волосы, осматривалась, искала его взгляда, не взглянет ли он на нее, но напрасно, вполне занятый старухой и братьями, он почти не замечал сестру.

Время быстро проходило, и Остап наконец стал прощаться.

— Я провожу тебя, — сказал Федька, — конечно, ты остановился во дворе?

— Да, во дворе, мне пора уже возвратиться, пойдем же.

Взоры всех провожали уходящих. Остап с братом пошли по улице.

— Теперь, когда мы одни, — сказал брат тихо, — ты можешь мне довериться и сказать, что думаешь ты предпринять, брат?

— Разве я знаю, — сказал Остап, — разве я могу распоряжаться собою? Будет, что прикажут.

— Что, тебя не отпустили на волю?

— Нет, и не надеюсь, граф меня никогда не любил.

— Вся надежда на панночку, у нее доброе сердце, и если бы она могла…

— Разве она может что-нибудь?

— Конечно, кое-что может. Ах, что-то будет!

Остап должен был повернуть на двор, но сердце вело его не туда. С первого шага за ворота потянуло его к кладбищу, могилы матери и отца влекли его к себе. Он знал, что это могло смутить его брата. Наконец он решился сказать ему об этом:

— Федя, я был у живых, теперь надо зайти поклониться и умершим.

— Где? — спросил изумленный Федька.

— На могиле.

— Ночью!

— Тем-то и лучше, никто нас не увидит, а хочется мне поклониться родным могилам и помолиться за отца и мать. Пойдем со мной?

— А духи?

— Ничего дурного они нам не сделают, иди с молитвой.

— Пойдем. А если бы ты был один, пошел бы? — спросил Федька.

— Пошел бы.

— И я ничего не боюсь один, но ночью, на кладбище? Первый раз там буду.

Они шли молча, Остап думал.

Ворота были отперты, а могилы заросли совсем куколем, высокой травой и дерном.

Направо, под каменным крестом, была могила Бондарчуков.

Федька взошел, крестясь, но не без страха. Остап же стал на колени и долго молился.

Когда он встал, то третья темная фигура показалась вдруг в воротах кладбища. Федька пронзительно вскрикнул, отскочил, повторяя:

— Дух! Дух!

— Это я! — отвечал громко Альфред. — Пойдем.

— Это ты? Здесь?

— Я. Пора возвратиться. Простись с товарищем, пойдем, я уже час ищу тебя, очень беспокоился, к счастью, увидал две тени, идущие к кладбищу, догадался, что это должен быть ты.

Говоря это, он взял Остапа под руку, оставляя Федьку, который вертел в руках соломенную шляпу, не понимая, что бы это значило.

— Мы должны поговорить, — сказал Альфред, отойдя несколько шагов. — Вижу по всему, что вы с моим милым дядюшкой не в состоянии будете понять друг друга. Он видит в тебе крепостного мужика, словом, существо…

— Существо, которое не достойно быть с ним близко.

— Ты оставаться здесь не можешь.

— Не мог бы, если бы не должен был оставаться.

— Собственно об этом-то мы и должны поговорить.

— Переломить его невозможно.

— Я думаю напротив, граф освободит тебя.

— Не захочет.

— Я, — позволь и не обижайся, — я с ним об этом потолкую.

— Послушай, Альфред, — сказал взволнованным голосом Евстафий, — я обязан ему моим образованием и должен чем-нибудь заплатить, выплачу трудом. Мог бы ты заплатить за меня и, вероятно, думаешь об этом, но я этого не позволю. Пора мне самому подумать о себе. Тяжелый, может быть, унизительный жребий ожидает меня, но я перенесу его с мужеством. Чувствую в себе силу. Кроме того, на мне лежат еще другие обязанности: у меня есть родные, люди бедные, крестьяне, которых оставить из одного только самолюбия мне не позволяет моя совесть. Оставшись здесь, я могу быть им полезным, а потому и останусь, я люблю их.

Альфред молча пожал руку приятеля.

— Послушай меня, — сказал он, — ты прекрасно говоришь, но это мечты. Оставшись здесь, что ты сделаешь один, бессильный, против всех? Ты любишь их и поневоле должен будешь смотреть на мучения собратий, не имея средств помочь им. Что же касается испытаний, которые пали на тебя, то теперь, в эту минуту, я должен тебе сознаться, что большая часть их проистекает совсем из другого источника. Ты будешь вольным. Умоляю тебя, позволь мне поговорить с графом.

Остап думал.

— Я останусь здесь, — сказал он. — Не говори, Альфред, что я ничем не могу быть полезен моим бедным братьям: утешительное слово, грош вспомоществования — великое для них дело.

— Но ни от слов твоих, ни от денег ты паном не станешь, оставаясь здесь. А как вольный, свободный, ты больше можешь принести им пользы. Наконец, может быть, я склоню графа отпустить всю твою родню.

Альфред замолчал. Пройдя тополевую улицу, молча вошли они в комнату Альфреда, где застали незнакомого им мужчину, с огромными черными бакенбардами, выпученными глазами, длинными усами, в застегнутом на все пуговицы сюртуке. Альфред со свойственной ему учтивостью приблизился к нему, как бы желая знать, что он тут делает.

— С позволения ясновельможного графа имею передать распоряжение ясновельможного пана вашего дядюшки.

— Мне? — спросил Альфред, смеясь.

— А, сохрани Боже, ясный пан! Оно касается Остапа Бондарчука, — вымолвил он, умышленно возвышая голос.

Альфред вспыхнул.

— Прежде чем вельможный пан скажет мне то, что должен передать, — проговорил Альфред быстро, — я должен известить тебя, что пан Евстафий мой приятель и что можно было бы называть его поучтивей.

— Прошу извинения у ясного пана, — возразил живо управитель, — я не привык говорить иначе с хлопцами.

Остап, видя, что Альфред за еще одно выговореннное слово вытолкает вон грубияна, подошел и спросил спокойно:

— Что мне пан прикажет?

Управитель, окинув его свысока взглядом, сказал:

— Ясный граф желает, чтобы он завтра рано утром отправился в деревню Белую Гору и занялся госпиталем, жиду-арендатору приказано его отвезти, квартира назначена в соседней избе, где и кормить его будут. Надзор за лазаретом будет на его ответственности. Четверка запряженных лошадей приедет чем свет. Без вызова и позволения ясновельможный граф не позволяет отлучаться ему ни на шаг.

— Хорошо, сделаю, как мне приказали. Тут все, в чем заключается распоряжение?

— Ясновельможный граф приказал добавить, что по своей милости дает еще годовую плату, сто злотых и одежду.

Остап ничего не отвечал, но чтобы понять, как это было ему прискорбно, прибавим еще, что люди Альфреда присутствовали при этой сцене.

— Прошу, однако, несмотря на приказание, — прервал Альфред, — остановить отправление, потому что я переговорю об этом с графом.

— Я должен исполнять, — отвечал уходивший управитель, — дожидаться мне не велено.

Альфред, в котором кровь начинала кипеть, вскочил и побежал к дяде.

В комнате графа еще горела лампа, и люди сказали, что он не спит, как молния, явился перед ним племянник.

Граф ходил в раздумье, с заложенными назад руками.

— А ты здесь! В такую пору?..

— Я пришел, — возразил Альфред, — с просьбою, которую не могу отложить до утра.

Он, казалось, смешался.

— Что же это такое важное?

— В самом деле, я не мог бы заснуть от мысли, что завтра у меня отнимут приятеля. Ты велел выехать Остапу?

— Велел.

— В Белую Гору, в госпиталь?

— Очень приличное место, как мне кажется.

— Милый дядюшка, — сказал Альфред, — прошу у тебя одной милости, никогда, может быть, в жизни не пожелаю другой.

Какая-то светлая мысль пробежала в голове дяди, он улыбнулся.

— Скажи мне, чего ты желаешь? Чтобы я дал ему отпускную?

— Бесспорно, но не то, чтобы ты отпустил его на волю. Я внесу тебе за него то, чего он тебе стоит.

— Пан Альфред!

— Милый дядя, это справедливо!

— Милый племянник, а если бы я не хотел принять?

— Я дам тебе взамен кого-нибудь из моих людей.

— А, конечно! Любопытно знать, кто может заменить такого способного человека, — сказал насмешливо дядя.

— Деньги, — отрывисто возразил Альфред.

— Это требует размышления и времени, — хмурясь, сказал граф, — я, может быть, совсем его не уступлю.

— Так нечего больше просить тебя?

— Подумаем.

— Но такие поступки, с таким человеком…

— Я судья моих действий, — сухо возразил граф. Они замолчали.

Альфред взялся за шляпу.

— Прощайте, — сказал он, — желаю вам покойной ночи.

— Как прощайте?

— Я выезжаю завтра утром.

— Почему это?

— Без всякой причины, милый дядя!

Граф сделал вид, будто рассердился, но, ничего не сказав, протянул руку и поклонился. Альфред вышел. Дядя потер руки, посмотрел на двери и сказал сам себе:

— Отлично, избавился от обоих разом! Что-то будет с Мизей?

И, снова отвесив поклон, потер руки и захохотал каким-то злым и бессловесным смехом.

VI

Альфред вышел от дяди рассерженный и смущенный и спешил возвратиться к себе, как вдруг в коридоре встретил Мизю, идущую прямо к нему.

По ее лицу можно было видеть, как она была взволнована.

— Я все слышала, — проговорила она быстро.

— Слышала?

— Вернись со мной.

— Куда?

— Пойдем еще раз к отцу, я надеюсь его убедить.

— Очень тебе благодарен от имени Евстафия и моего, — возразил Альфред, — но мне кажется, это напрасно. Если бы даже речь шла о жизни, и то я не стал бы просить два раза.

— Ты слишком горд, милый кузен, если бы дело шло о собственной жизни, так, но ведь здесь речь идет о чужой беде. Разве ты оставишь это дело, не испробовав всех средств к освобождению Евстафия?

— Ты слышала, я пробовал, — сказал Альфред.

— Позволь мне помочь тебе, мне кажется, что я буду полезным союзником.

— Попробуй, Мизя, но избавь меня от попыток.

— Я буду смелее, если ты пойдешь со мной, прошу тебя, пойдем.

Альфред остановился на минуту, подумал и повернулся.

— Готов к твоим услугам.

— Благодарю, идем.

Со спокойным видом отворила Мизя двери комнаты отца, который все еще ходил скорыми шагами взад и вперед, бормоча что-то про себя. Увидав ее с Альфредом, он остановился, пожал плечами и нахмурился.

— Я встретила Альфреда. Он хочет завтра утром ехать. Папа, что это значит? — спросила она.

— Не знаю, — отвечал смущенный граф, — ничего не понимаю.

— Дорогой папа, это не натурально, растолкуй мне, пожалуйста. Я очень рассчитывала на приезд этих панов, а они едва показались, как уже оставляют нас. Прошу тебя, растолкуй мне это.

— Я не могу принуждать Альфреда, который сказал мне, что он уже совершеннолетний.

— Но в чем же дело? — прервала Мизя с нетерпением. — Здесь есть какое-то недоразумение.

— А, — добавил граф, топая ногой, — не притворяйся, ты знаешь хорошо. Речь идет об Остапе, из которого хотели сделать барина, чтобы он когда-нибудь отблагодарил нас, как Гонта-Потоцких. Но из этого ничего не будет.

— Милый папа, — спросила Мизя, — что ты думаешь предпринять с Остапом? Маменька, умирая, препоручила его мне, я его покровительница. Меня он еще более интересует, и я хочу знать, что ты с ним сделаешь.

— Я тебе расскажу, — произнес Альфред. — Присланный ко мне управляющий принес ему приказание, чтобы он завтра рано ехал в жидовской фураманке в Белую Гору, где должен заменить фельдшера Мошку, с жалованьем в сто золотых в год, квартира ему будет отведена в одной из крестьянских изб.

— Откуда вышел, туда пусть и возвратится, — сказал граф.

— Вот это любопытно! — воскликнула Мизя. — Разве он виноват, что вышел из своего положения? Мы же этому виной, мы и обязаны им заняться.

— Ввести его в первобытное состояние, — сказал отец. — Прошу тебя, дорогая Мизя, не мешайся в мои распоряжения и не учи меня, что я должен делать.

— Это твое последнее слово, папа? — спросила смело Мизя.

— Кажется, на этот раз последнее.

— Я еду с Евстафием в Белую Гору, — перебил Альфред, — я тоже учился медицине, мы оба будем при лазарете.

— Вы, милостивый государь, учились медицине? — закричал изменившимся голосом граф. — Вы, милостивый государь, обучались медицине? Ты? Этого быть не может! — повторял он, все более и более бледнея и меняясь в лице. — Медицине? Ты, граф, предки которого…

— Учились воевать и наносить раны, а я лечить их, — холодно отвечал Альфред.

— Альфред, этого быть не может! — вскричал, подскочив к нему, граф.

— Совершенная правда, дядя, я не только обучался медицине, но могу даже быть отличным шорником.

Граф окончательно остолбенел, Мизя, несмотря на беспокойство, которое ей причиняла эта сцена, при виде ужаса отца не могла удержаться от смеха. Изменившиеся черты лица и вытянутая физиономия графа свидетельствовали, как горько было для него признание Альфреда.

— Заклинаю тебя общим нашим именем, всем великим, благородным и святым, не говори об этом, не повторяй этого никому! Это просто сумасшествие!

Альфред молчал, счастливая мысль мелькнула вдруг в его голове.

— Если ты дашь отпускную Остапу, то я буду молчать, — сказал он.

Назад Дальше