В. С. Печерин: Эмигрант на все времена - Первухина-Камышникова Наталья Михайловна 2 стр.


В 1854 году Печерина переводят в редемптористскую обитель в Ирландии. Дальнейшие события можно описать в нескольких словах: шесть лет миссионерской деятельности в католической стране, завоеванной протестантской Англией, в стране, едва приходящей в себя после голода, унесшего за четыре года, с 1846 по 1850, миллион жизней и изгнавшего из страны свыше двух миллионов человек. Печерин становится одним из популярнейших проповедников Ирландии, но внезапно он оставляет орден, отказывается от монашеского сана, сохраняя только священнический, и с 1862 до последних месяцев жизни в 1885 году служит капелланом в больнице Богоматери Милосердия (Mater Misericordiae) в Дублине.

Именно в эти годы, лишенные каких-либо примечательных внешних событий, он живет наиболее насыщенной, мятежной и творческой внутренней жизнью, завязывает переписку с оставшимися в России друзьями, легшую в основу будущей автобиографической прозы, переписку, обеспечившую ему «память на земле русской». История жизни и мысли Печерина обрела единство в оставленных им мемуарах, литературные достоинства которых позволяют разглядеть в казалось бы непритязательных автобиографических заметках тщательно продуманный и блистательно выполненный проект создания собственного образа. Это образ заведомо маргинального, узнаваемо «лишнего человека», который, тем не менее, оказался архетипической фигурой русской интеллектуальной истории. Поэтому интерес представляет не только и не столько удивительная на первый взгляд история жизни Печерина, в которой он «разыгрывал всевозможные роли» (РО: 149), сколько те особенности его внутреннего мира, которые вводят его в круг авторов и, одновременно, персонажей русской литературы.

Печерин узнал о своем вступлении на русскую историческую сцену, получив от Герцена главы «Былого и дум», посвященные его персоне, опубликованные в шестой книге «Полярных записок» за 1861 г. Герцен, прежде не знакомый лично с Печериным, в марте 1853 года посетил его в монастыре в Клапаме. Он надеялся получить неизданные прежде стихотворные произведения Печерина, но еще больше он был заинтригован возможностью увидеть воочию таинственного беглеца, сменившего, по его мнению, одну могилу, николаевскую империю, на другую – католический монастырь. В письме М. К. Рейхель он пишет: «На днях я узнал, что известный Печерин здесь в иезуитском монастыре. (…) Меня он страшно интересует, вы слыхали об нем от Грановск(ого)» (Герцен XXV: 30). Встреча состоялась 21/9 марта: «Меня привели в parloir, и явился пожилой поп в сутане и в шапке с гренками сверху и спросил, что мне надо. – Rev(erend) Pather Печ(ерин). – Я Печерин, – сказал он. – Ну, потом длинный разговор, он меня расспрашивал об московских, что-то ему было неловко, как будто стыдно, живет он почти всегда в Ирландии на миссии. – Вы не сердитесь, – сказал я ему, – что я у вас был, я не знаю, хорошо это или худо. Но потребность сердца звала меня увидеть русского эмигранта, в другом стану стоящего (…) И рукопожатия, и мы расстались – мне его жаль, он совсем не так счастлив о Христе и потерян» (Герцен XXV: 31–32). Герцен явился на это свидание, уверенный в крайне реакционном характере католической церкви, которую он в целом не отделял от ордена Иисуса. Иезуиты, члены Иисусова Братства, после сорокалетнего пребывания в России были изгнаны в 1814 году указом императора Александра I, и, как большинство не-католиков, Герцен не подозревал о враждебном отношении внутри католической церкви к иезуитам, не знал сложной истории ордена и использовал понятие «иезуитский» в ставшем нарицательным смысле – «хитрый и лицемерный». Как окажется, Герцен не догадывался о подлинных чувствах Печерина, вызванных этой встречей. Об участи Печерина у него было заранее сложившееся мнение. И сама встреча, и рассказ о ней нужны были Герцену как еще одно доказательство преступлений николаевского режима. Печерин выступал в роли жертвы, особенно трагической из-за того, что приведенные в «Былом и думах» письма свидетельствовали о силе его интеллекта и высоких душевных помыслах. Чтение этой прижизненной эпитафии было для Печерина если не оскорблением, то во всяком случае вызовом, приглашением к диалогу. Писавшиеся им с 1865 по 1870 годы автобиографические заметки в значительной степени стали своеобразным ответом Герцену, его версией собственной судьбы[7]. Он доказал, что, по выражению Ю. М. Лотмана, «имеет право на биографию, а не только на эпитафию» (Лотман 1992: 365).

Мемуары – это всегда попытка поправить реальность, придать своей жизни телеологическое содержание, без которого возникает ощущение утраты жизненного смысла. Созданием литературной биографии мемуарист не только для себя стремится определить свое исключительное жизненное предназначение, найти смысл или хотя бы намекающий на него определенный «пэттерн» своей судьбы, но убедить в его существовании читателя. В зависимости от намерения и таланта мемуарист создает литературное произведение, в котором факты могут быть не искажены, но события и характеры так отобраны, поданы и освещены, что их описание, теряя в исторической ценности, приобретает ценность художественной реальности. Об этом пишет Л. Я. Гинзбург, предостерегая от некритического использования «Былого и дум» в качестве «фактического первоисточника», поскольку, несмотря на авторскую ответственность за фактический материал, «действительность «Былого и дум» – это действительность построенная» (Гинзбург 1997: 38–39). Чисто художественная природа оставленных Печериным записок не получила должного освещения в работах о нем. Но главное, остается без внимания такой важный фактор, как направленность автобиографических заметок Печерина. Если при анализе любой автобиографии необходимо принимать во внимание воображаемую автором аудиторию, то в случае Печерина, так же как и Герцена, это соображение принципиально. Обращаясь ко всему человечеству: к современникам – Герцен, к потомкам – Печерин, каждый из них рассчитывает и на конкретного адресата, на довольно узкий круг знакомых. Без понимания задач и намерений Печерина при написании им своих «заметок», которые он сам называет «апологией жизни», остается совершенно непонятной его высокая репутация в ирландских католических кругах и тот интерес к его судьбе и ее значению, который по-разному, но достаточно интенсивно ощущается и в Дублине и в Москве.

Многое озадачивает в воспоминаниях Печерина. Почему лишь мельком он упоминает восстание 14 декабря 1825 года, непосредственным свидетелем которого был, находясь в это время в Петербурге? Как объяснить странно легкомысленное, как-то залихватски описываемое обращение в католичество? Самое удивительное – это почти полное отсутствие каких-либо сведений об Ирландии, переживавшей в те годы последствия национальной катастрофы, сжигаемой националистическими страстями, поглощенной освободительной борьбой, отсутствие интереса к стране, в которой он не просто прожил свыше двадцати лет, но оставил по себе добрую память среди бедного городского люда, заслужил уважение образованных современников, где его могила стала исторической достопримечательностью. Все эти вопросы заставляют обратиться к литературной природе задуманных и не завершенных Печериным воспоминаний. Какова история их создания, кому и когда они адресовались, какие литературные особенности сделали эту маленькую книжечку образцом русской прозы девятнадцатого века? Почему многие люди, придерживающиеся часто противоположных воззрений, находят в записках Печерина подтверждение своим мыслям о русской истории, об отношениях между Россией и Западом, об опыте эмиграции? Каждый читатель может найти у Печерина то, что хочет увидеть. В этом отношении Печерин странным образом напоминает Герцена, которого напряженная умственная деятельность, интеллектуальная честность и бескомпромиссность заставляли отказываться от многих взглядов и мнений, прежде страстно отстаиваемых.

Как и Герцен, Печерин называет свои автобиографические воспоминания «записками», очевидно предпочитая жанровую свободу. Интересно сравнить текст непосредственно мемуарных заметок и писем, адресованных Чижову после того как, потеряв надежду на публикацию, Печерин перестал прилагать к письмам «художественные отрывки». Письма Печерина так передают устную речь, так насыщены живыми примерами, историями, рассказами о людях, мнениями о текущей политике, состоянии церкви, искусстве, образовании, полны такого чувства и мысли, иронии, скептицизма, восхищения, что их включение в мемуарный корпус почти незаметно.

В этой книге я хочу соединить рассказ о жизни, творчестве и духовном пути Печерина с комментарием к тому времени и к тем обстоятельствам, когда он, после почти тридцатилетнего разрыва связей с Россией, возобновил отношения с русской интеллигенцией в лице ее ярких и талантливых представителей – с А. Герценом, И. Аксаковым, А. Никитенко, Ф. Чижовым. Поэтому хронологическая последовательность изложения сопровождается постоянными ссылками на время, в которое Печерин пишет тот или иной текст, а также на адресата, которого он видит перед собой в момент написания.

Как и Герцен, Печерин называет свои автобиографические воспоминания «записками», очевидно предпочитая жанровую свободу. Интересно сравнить текст непосредственно мемуарных заметок и писем, адресованных Чижову после того как, потеряв надежду на публикацию, Печерин перестал прилагать к письмам «художественные отрывки». Письма Печерина так передают устную речь, так насыщены живыми примерами, историями, рассказами о людях, мнениями о текущей политике, состоянии церкви, искусстве, образовании, полны такого чувства и мысли, иронии, скептицизма, восхищения, что их включение в мемуарный корпус почти незаметно.

В этой книге я хочу соединить рассказ о жизни, творчестве и духовном пути Печерина с комментарием к тому времени и к тем обстоятельствам, когда он, после почти тридцатилетнего разрыва связей с Россией, возобновил отношения с русской интеллигенцией в лице ее ярких и талантливых представителей – с А. Герценом, И. Аксаковым, А. Никитенко, Ф. Чижовым. Поэтому хронологическая последовательность изложения сопровождается постоянными ссылками на время, в которое Печерин пишет тот или иной текст, а также на адресата, которого он видит перед собой в момент написания.

Печерин писал мемуары с разными перерывами в течение десяти лет, с 1864 по 1874 год, письма же кончаются более поздней датой, последнее, помеченное январем 1878 года, вернулось к Печерину после смерти его последнего корреспондента, Чижова. Внутрицерковная переписка Печерина опубликована лишь частично, так же как и переписка с русскими эмигрантами, католиками – отцом Иваном Гагариным и Петром Козловским.

Когда знакомишься с этими письмами, кажется, что перед нами две совершенно разные фигуры – Владимир Сергеевич Печерин и Pater Petcherine. «Русский» Печерин кажется старым знакомым. Его устами рассказывает о себе русский интеллигент 30—40-х годов XIX века, умственные интересы, душевные порывы, взрывы восторга и приступы отчаяния, надежды и разочарования которого знакомы по произведениям Карамзина, Лермонтова, Герцена, по романам Тургенева. Особенно большое место занимает печеринско-герценовский тип в романах Достоевского. Если с Герценом Достоевский был знаком лично, то Печерин предстал перед ним в том демоническом обличии, которое передал ему Герцен – как в «Былом и думах», так и при одной из личных встреч в 1862 году, в Лондоне. Если бы Печерина не было, Достоевский должен был бы его выдумать, настолько полно эта личность выражала конфликты своего времени и поколения. Кажется, что это о Печерине пишет Достоевский, когда в примечании вымышленного автора к «Запискам из подполья» он замечает, что такие лица «должны существовать в нашем обществе, взяв в соображение те обстоятельства, при которых вообще складывалось наше общество» (Достоевский V: 99). Но что отличало «русского» Печерина от «ирландского Pater Petcherine», как именно личность, сформировавшаяся в России Николая I, развивалась в иной среде, что сохранилось в его душе от прошлого? Для того, чтобы разобраться во всех этих вопросах, необходимо обратиться к лицам и литературным персонажам, создавшим культурный фон, на котором выступает Печерин, к той почве, или, правильнее сказать, к тому воздуху, который его породил. Самое интригующее в личности Печерина – это сочетание маргинальности и одновременно типичности его в русской культуре. Печерин и сам это понимал и надеялся, что оставленная загадка привлечет любопытство потомков: «Какое необходимое сцепление микроскопических нравственных и физиологических атомов произвело сплошную цепь моей жизни – это достойный предмет для философских исследований» (РО: 235).

Часть первая Россия: «Я не хотел быть подданным Николая»

Глава первая «Я бедный ребенок, я хочу отправиться во Францию»

Перефразируя Толстого, можно сказать, что детство Печерина было самое простое и обыкновенное, но самое ужасное. Во всяком случае, именно сочетанием обыденности и уродства предстает оно в его автобиографических заметках. Чтобы увидеть в обыкновенном ужасное, надо иметь особую, отличную от других точку зрения. Печерин описывает свое обыкновенное детство как ужасное для того, чтобы объяснить причины, определившие его исключительную судьбу. Составленная на основании его заметок и писем книга «Замогильные записки» довольно четко делится на две части. Первая состоит исключительно из автобиографических заметок, в которых он описывает свое детство, юность, жизнь в России до побега в 1836 году. Условно эту часть можно назвать «Детство, отрочество, юность». Сначала свои автобиографические опыты Печерин стал посылать племяннику, Савве Федосеевичу Пояркову, жившему в 1860-е годы, как и родители Печерина, в Одессе. В дальнейшем его основным корреспондентом будет Федор Васильевич Чижов; ему он опишет историю своего обращения в католичество и будет перемежать воспоминания постоянными ссылками на события сегодняшнего дня.

Печерин писал свои заметки в основном в 1865–1874 годах, после появления в русской литературе «Детства» (1852) Толстого, после вскоре последовавшей за ним книги С. Т. Аксакова «Детские годы Багрова внука» (1858). Вряд ли Печерин был к тому времени знаком с этими произведениями, но первые части «Былого и дум» он прочитал в 1862 году. О сопутствующей этому чтению переписке с Герценом я буду говорить в дальнейшем. В русской литературе существует два основных типа автобиографического, или, следуя терминологии Эндрю Вахтеля, псевдоавтобиографического повествования о детстве: один рисует идеализированную картину, полную радостных и светлых воспоминаний, другой воссоздает подавляющую атмосферу, в которой растет и созревает страдающий от одиночества и непонимания герой[8]. Печерин безусловно принял все жанровые условности второго рода «псевдоавтобиографии». Классические примеры светлого мифа детства созданы Толстым и Аксаковым. Ни один русский автор, обращаясь к теме детства, не мог не принять их за отправную точку. Мемуары Герцена на этом фоне выступают некоторым диссонансом, хотя общая картина не так мрачна, как в воспоминаниях Печерина.

В беллетризированных воспоминаниях детства позиция повествователя зависит не так от объективных обстоятельств, от уровня благополучия или бедственных условий, в которых проходило его детство, как от того образа, который он намеревается создать, от творческих задач, которые он осуществляет. Интересно, что идущий от поместно-усадебной жизни русского дворянства, существующий только в русской литературе миф идиллического детства продолжал доминировать в автобиографической и псевдоавтобиографической прозе спустя десятилетия после исчезновения и усадеб, и дворянства. Большинство мемуаристов стремится следовать классической аксаковско-толстовской традиции, стараясь выделить наиболее светлые мгновения детства, даже если оно пришлось на годы войны, сиротства и лишений. Невинность и открытость детства должны подчеркивать суровый контраст с жесткой реальностью созревания. Традиция, идущая от Герцена, следует романтическому подходу к личности; не исключая светлых эпизодов, автор создает фон унылой, угнетающей обстановки семьи, общества, эпохи, требующей от героя титанических усилий для преодоления препятствий, внешних или внутренних. Как правило, отказ от мифа счастливого детства был одним из актов отрицания общественной системы. Представители этого направления либо осуждали свой привилегированный класс, либо, не принадлежа к нему, как М. Горький, полемически развенчивали миф идиллического детства. Отдельный вопрос, в какой степени несчастливое детство повлияло на развитие их радикальных идей, а в какой – идеологическая позиция отразилась на репрезентации собственного детства. С литературной точки зрения, образ несчастного детства неотъемлем от романтического отношения к личности героя, с малых лет обреченного на одиночество среди людей и непонимание толпы.

* * *

Происхождение, общественное и финансовое положение, уровень образования семьи Печерина и Герцена совершенно несопоставимы. Тем не менее, поражает сходствотех факторов, которые они сочли необходимым выделить как наиболее существенные. Это отношения с отцом, роль матери в семье, остро ощущаемое одиночество, влияние иностранного гувернера, и главное– власть литературы, в непропорционально огромной степени определявшей представление юных героев о мире и о своем в нем месте.

В «Былом и думах» Герцен так расставляет акценты, так выделяет одни и исключает другие детали, что, не отступая от фактической точности, переплавляет черты реальных исторических персонажей и многочисленных современников в художественные образы. У него Чаадаев – революционер, Печерин – живой труп. Герцену было необходимо представить свою жизнь, в частности, детство, таким образом, чтобы показать, каких героических усилий ему стоило преодолеть пороки тепличного воспитания, давящую обстановку дома, в котором все, от матери до слуг, трепетали капризного, язвительно-умного и холодного отца, преодолеть всю гнетущую атмосферу николаевского режима[9].

Назад Дальше