Валентин Овечкин Собрание сочинений в трех томах Том третий
Статьи и выступления
Речь на II съезде писателей СССР
Двадцать лет, прошедшие со времени Первого съезда советских писателей, были насыщены огромными событиями. Не буду их перечислять, все помнят и наши стройки, и войну, и восстановление, и международные дела. Много, очень много вобрало в себя это двадцатилетие!
И советская литература за эти двадцать лет дала советскому народу и народам всего мира много. Но можно ли сказать, что мы работали в полную меру своих сил и что наша литература целиком и полностью стояла на уровне своих задач, на уровне этого великого двадцатилетия?
Нет, не найдется, пожалуй, среди нас, советских писателей, ни одного человека, который стал бы это утверждать.
И съезд наш созван, как я понимаю, не для того, чтобы устроить здесь праздничный парад наших достижений, а для делового, откровенного, самокритичного, мужественного и, если нужно, даже резкого разговора о наших делах, для практически полезного разговора обо всем хорошем и плохом в наших делах, о задачах и перспективах дальнейшего расцвета советской литературы.
Мы, писатели, по роду своей профессии должны быть постоянными возбудителями в обществе хорошей неудовлетворенности сделанным на сегодня, здорового беспокойства, должны беспрестанно открывать резервы для того, чтобы помогать партии увлекать массы вперед и вперед, на штурм новых высот.
И в силу этих особенностей нашей профессии уж нам-то самим никак не положено успокаиваться на достигнутом, упиваться определенными успехами на своем литературном участке общего фронта борьбы за коммунизм.
В докладе Алексея Суркова мне бросилось в глаза то, что результаты двадцатилетнего труда писателей свалены в одну кучу. Докладчик оценил достижения нашей литературы за это время по принципу «средних цифр» — то самое зло, с которым мы так яростно боремся в жизни. Ведь именно за «средними цифрами» мы иногда и отстающих колхозов не видели!
Истекшее литературное двадцатилетие было весьма емким. Оно вобрало в себя и последние книги «Тихого Дона», и «Педагогическую поэму», и «Как закалялась сталь», и «Энергию», и «Хождение по мукам», и «Петра Первого» и «Малахитовую шкатулку», и «Последнего из Удэге», и «Молодую гвардию», и много других, бесспорно, отличных книг. Но не нужно хорошими качествами одних книг перекрывать недостатки многих других наших книг. А докладчик так и сделал. На помощь Елизару Мальцеву докладчик призвал Алексея Толстого, на помощь Панферову — Федора Гладкова и вывел среднюю оценку за двадцатилетие на «хорошо» или даже на «хорошо» с плюсом — так чувствовалось по духу его доклада.
А следовало бы ему внимательнее проанализировать дела в литературе, выделить внутри этого двадцатилетия отдельные этапы, пристальнее к ним приглядеться — и тогда бы он обнаружил, что в последние годы у нас назрело тревожное, опасное явление — снижение критериев. Немало появилось у нас в последнее время средних, посредственных, уныло-сереньких книг. И если бы они только появились — это еще полбеды, но некоторые из них попали даже на правый фланг нашей литературы — для равнения на них.
Не было большой, настоящей тревоги по поводу этого явления и в содокладе Симонова, хотя в общем в содокладе всему было отведено свое место, и Константина Симонова никак нельзя упрекнуть в том, что он обошел какой-то вопрос молчанием. Содоклад в меру критичен, в меру самокритичен, в меру смел, в меру осторожен. Все пропорции соблюдены.
Алексей Александрович Сурков часто меня поправляет, да, собственно говоря, всегда, где бы я ни выступал, будь то обсуждение пьесы Панферова или другое какое собрание, поправляет в сторону смягчения некоторых моих положений и выражений. Жду, что и сейчас, на съезде, мне этого не миновать. Но пока что мне хочется поправить одно место в докладе т. Суркова — и не в сторону смягчения, а наоборот.
А. Сурков вскользь сказал в докладе, что у нас были случаи премирования и таким образом выдвижения на правый фланг литературы произведений, не достойных этого по своим идейным и художественным качествам. А по-моему, об этом следовало сказать здесь не вскользь и не робким голосом, а открыто и смело. Надо посмотреть правде прямо в глаза, для того чтобы извлечь все необходимые уроки на будущее.
Дело не в отдельных ошибках, т. Сурков, дело в том, что система присуждения литературных премий была неправильной. Она в значительной мере основывалась на личных вкусах и была недостаточно демократичной. Не учитывалось мнение читателей (а это мнение можно было бы как-то узнать через читательские конференции, через библиотеки, из писем читателей в издательства), не учитывалась беспристрастная критика. Да для такой критики, собственно говоря, и времени не выкраивалось. Были же случаи — только что вышел журнал с романом или повестью, еще не дошел до массового читателя, никто не успел прочитать, ни одной критической статьи еще не появилось, а вещь уже премирована.
Ежегодное присуждение Сталинских премий по литературе приводило к спешке, к поверхностному рассмотрению и обсуждению выдвинутых произведений. Не было необходимой проверки временем. А как беспринципно вело себя в этих делах руководство Союза!
Обычно чуть ли не все, что было напечатано за год в журналах и более или менее замечено, выдвигалось Союзом писателей на премию и представлялось в высшие инстанции. Руководство Союза, по существу, уходило от ответственности, уклонялось от прямого и смелого высказывания собственного мнения о лучших произведениях литературы за истекший год.
Были случаи, когда незаконченные многотомные романы премировались по частям, чуть ли не по главам. Автор дает второй книге романа другое название — и еще одна премия. По такому принципу Шолохову надо было бы дать за «Тихий Дон» восемь премий, ведь в романе восемь частей, или, по крайней мере, четыре — по количеству книг. Были случаи, когда иной писатель и две премии в год получал, — чего только не делалось впопыхах!
Появились среди писателей такие ловкачи-дельцы, что все свое творчество подчинили грубому расчету. Это же факт, я знаю таких писателей, у которых все было рассчитано до тонкостей, вплоть до того, в каком номере журнала выгоднее напечатать свою вещь в смысле шансов на премию. В первом номере напечатаешь — поговорят, пошумят и к концу года забудут. В двенадцатом номере напечатаешь — поздно, не успеют заметить. Значит, надо во второй половине года — в восьмом-девятом номере журнала — печататься. На таких условиях они только и приносили свои рукописи в журнал.
Так что дело, т. Сурков, не в отдельных ошибках, скажем, с романами Панферова. Ошибок было немало, и они нанесли явный вред нашей литературе.
Ведь что следовало обычно за присуждением премии? Безудержное захваливание в прессе и на всяческих собраниях, издания и переиздания, наводнение этой книгой всех библиотек Советского Союза. И в тех случаях, когда премия присуждалась неправильно, мы этим портили вкус читателей. А писатели, особенно молодые, начинающие, недостаточно еще оперившиеся, были в растерянности: да что ж это такое? неужели на это нужно равняться? неужели так нужно писать?
Много было у нас, конечно, правильно присужденных премий. Кто стал бы возражать против премии за «Малахитовую шкатулку», за «Петра Первого», «Любовь Яровую», «Тихий Дон», за «Василия Теркина» или «Молодую гвардию» и многие другие произведения, получившие действительно всенародное признание? Такие премии — это праздник, огромная радость для нас, литераторов, и для всего народа. И такое присуждение премий имеет безусловно прогрессивное значение.
Но в последние годы мы в какой-то мере ослабили требовательность, утеряли необходимую строгость при отборе действительно достойных произведений литературы. А строгость и высокая требовательность здесь крайне необходимы. Одна ошибка в присуждении премий наносит ущерба нашей литературе больше, нежели если бы премии совсем не присуждались лет пять.
Так вот, в этом я вижу одну из причин того, что в литературу за последние годы полезло много серого, посредственного, примитивного — и не просто полезло, а пролезло, пробралось на правый фланг, в ряды, так сказать, запевал или, если пафоснее выразиться, знаменосцев нашей литературы.
Вторая причина того, что последние годы двадцатилетия не блещут у нас особенными достижениями, мне кажется — в наметившемся серьезном, опасном отрыве части писателей от жизни.
В самом деле, во время Отечественной войны все писатели, способные носить оружие, не больные, не старики, были на фронте, были непосредственными участниками всех событий военного времени. Под горячим впечатлением лично пережитого сразу же после войны было написано много хороших романов, повестей, рассказов.
А дальше? В последующие годы был ли у всех писателей такой же плотный контакт с жизнью? Нет, тут что-то нарушилось.
Разве в буднях восстановления, в буднях нашего мирного строительства, меньше романтики, чем в боях?
Что получается сейчас? Молодые имена, успешно входящие в литературу в самое последнее время, — это все люди, крепко связанные с жизнью.
Тихон Журавлев — автор хороших повестей «Рядовой Антипов» и «Комбайнеры» — пришел в литературу с комбайна и сейчас не торопится переезжать в столицу, по-прежнему живет одной жизнью с героями своих повестей.
Тендряков, по моим наблюдениям, очень любознательный, подвижной и ищущий острых, сложных жизненных сюжетов автор, тоже понимает, что отрываться от земли нельзя — опасно!
Троепольский, чей талант раскрывается, мне кажется, больше в тех рассказах, в которых нет особых потуг на сатиру, — человек большой житейской практики.
Вообще молодые писатели, которые сейчас входят в литературу, — это либо газетчики, много ездившие, много видевшие, либо люди, имеющие какую-то производственную профессию, поработавшие, пожившие и сейчас не порывающие с большой, не литературной жизнью.
А вот из маститых, из тех, кто были лидерами нашей литературы во времена Первого съезда, некоторые преждевременно сами себя сочли стариками, удалились на отдых, ведут замкнутый, усадебный образ жизни, мало ездят, а если ездят, то больше за границу — на всякие торжества и представительства, а по своей стране ездить что-то лень их одолела, несмотря на нынешние прекрасные средства передвижения.
Эта группа писателей дает в последние годы нашей литературе, прямо скажем, далеко меньше того, что могла бы давать, ибо в эту группу входят самые сильные, самые зрелые таланты, самые крупные мастера слова.
Да не слишком ли рано товарищи записались в старички? Ну, кому было на Первом съезде тридцать, тридцать пять, тридцать шесть, сорок лет, тому сейчас пятьдесят, пятьдесят пять, ну, пусть шестьдесят лет. Какая же это старость?
А Толстой? А Горький? В каком преклонном возрасте не теряли они свежести, яркости таланта и юношеской любознательности ко всему в жизни!
Нет, нет, рано стареть!
Возьмем другую группу — среднюю между маститыми и молодыми. Тут тоже кое с кем дело обстоит неладно. Некоторые скороспелые лауреаты после первой и единственной книги перебрались в Москву. Должности, заседания, приемы, банкеты. Опять же занялись личным благоустройством, всю страсть души отдали этому делу. И как результат — десятилетнее молчание или очень посредственные, серенькие книги после первой, более или менее удачной.
Где бы я ни выступал насчет того, что надо как-то разгрузить писателей от Москвы… прошу прощения, оговорился: Москву от писателей, — а впрочем, оно верно и в том и в другом смысле, — так вот, где бы я об этом ни говорил, считают, что я проповедую аскетизм, фанатизм и еще не знаю что — хождение в народ, что ли. Ей-богу, товарищи, я не аскет во всех отношениях. Да и разве только в столице имеются всякие удовольствия?
Да и какой в этом подвиг — жить в хорошей кубанской станице или в районном центре, в Пухляках на Дону или в Рязани, на Волге в Ярославле? Подвиг, по-моему, — высиживать в Москве на заседаниях по двенадцать часов в день до одурения.
Когда я слышу от писателя, что его страшит перспектива переезда куда-либо из Москвы, что он боится подумать о том, как он будет жить где-то в деревне, или в донбасском городке, или даже в областном центре где-то в глубине России, я просто развожу руками.
Это дико, нелепо — бояться жизни там где-то, в гуще народа, среди интересных, занимающихся производительным трудом, полнокровных, колоритных, замечательных наших людей.
Если перевести это даже на грубопрофессиональный язык, то жизнь — это материал, над которым мы работаем. Бывает ли, чтобы столяр боялся взять в руки кусок хорошего поделочного дерева?
Есть ли у нас на заводах сталевары, боящиеся подходить к мартеновской печи?
Возможны ли в природе такие капитаны дальнего плавания, которые боялись бы моря, не любили бы моря?
Нет, товарищи, тут что-то у нас очень неладно.
Когда это было в истории нашей литературы, чтобы под Москвой или Петербургом образовался целый писательский городок, изолированный от жизни? А ведь сейчас почти все самые видные писатели-москвичи сбились в Переделкине, да и в Москве поселились все в одном доме в Лаврушинском переулке. Хоть бы уж в Москве расселялись пореже: один — на территории завода имени Сталина, другой — где-то в районе текстильных фабрик, третий — возле Тимирязевской академии.
А раньше писатели жили: один — в Тульской губернии, другой — в Орловской, третий — в Полтаве, четвертый — на Урале; широкая была география размещения литераторов. Глеб Успенский провел всю жизнь в дороге, на постоялых дворах. А как жил очень непоседливый, очень любивший путешествия и переезды с места на место, несмотря на тяжелую болезнь, Чехов? А сколько поездил Короленко? Дважды в Якутию, туда и обратно, по той же дороге. Правда, не по своей воле. Но и по своей воле мало ли он походил, поездил по земле! А Горький? Да что говорить!..
Нет, надо как-то стронуть часть писателей с насиженных мест в Москве. Любой секретарь обкома с охотой примет к себе трех-четырех, а то и десяток писателей и устроит им приличное жилье в городе или в районном центре.
А какой интересной и многообразной стала бы наша литература, если бы каждый писатель питался жизненными соками от той земли, с которой кровно сжился!
Сибирь наша, например, ждет не дождется своего советского Джека Лондона. Можно представить себе, что в свое время книги Лондона, воспетая им романтика американского севера, тянули за собой людей на Аляску не в меньшей мере, чем самое золото.
Наши писатели-сибиряки пока что книг, достойных в полной мере своего чудесного края, не дают. И из других писателей никто не едет туда на жительство.
А творческие командировки, товарищи, — это эрзац жизни. Иной писатель побудет месяц на целине — и то больше в областном городе, в гостинице, нежели на самой целине, — возвращается в Москву и начинает писать роман или поэму. Да еще торопится. Ведь на целине не он один побывал, все будут писать романы! А сколько их можно напечатать? Ну, примет каждый журнал один-два романа на эту тему, а больше уж на эту тему романов не пойдет. Значит, надо поспешить, обогнать других!
Ну что же может получиться из такого гастрольного изучения жизни, из такого «творческого», с позволения сказать, метода? Халтура. Что-нибудь вроде цикла стихов Сельвинского о целине, напечатанных в № 8 «Октября». Поразительные стихи! И поразительно то, что их напечатали! Это же надо, чтобы вся редколлегия журнала просто потеряла вкус к художественной литературе и элементарное умение отличать настоящую поэзию от халтуры. Грубейшая спекуляция на очень важной теме! Цитировать стихи Сельвинского я не буду, их цитировать невозможно, там что ни стихотворение, то цитата. Весь цикл пришлось бы цитировать.
Месяц пожить в деревне и начинать писать роман — ничего толкового из этого не получится. Сплошь будут наивные восторги горожанина, убедившегося, что и в деревне, оказывается, живут неглупые люди.
Помните, у Бальзака в «Крестьянах» одна актриса впервые в жизни увидела восход солнца, заблудившись в лесу, на пикнике? Если бы не этот случай, так бы она и померла, не повидав, как солнце восходит.
А вот я недавно был в Китае, и в составе нашей делегации были аграрники-ученые. И выяснилось, что некоторые из них впервые в жизни побывали в колхозе… в Китае, в китайском колхозе. Если бы не эта поездка в Китай, может быть, так и не пришлось бы им в колхозе побывать. В своем не были. А тоже ведь писали статьи «О росте неделимых капиталов в колхозах», «О дальнейших путях перехода…» и т. д.
Многие ошибки у нас в литературе — от шарахания из стороны в сторону, от поспешной смены лака на деготь и наоборот. Все это от неуверенности в мыслях и убеждениях. А неуверенность, в свою очередь, — от плохого знания жизни, от незнания дум и чаяний народа. Вот и пишут некоторые писатели, заботясь лишь о том, чтобы «попасть в струю», а не по твердому велению своей партийной и гражданской совести.
Мне могут возразить, что я слишком грубо, примитивно решаю вопрос о связи с жизнью, — только через «выселение», так сказать, писателей из Москвы. Что же, мол, а Москва — это что, пустыня? В Москве жизнь кипит ключом! И тут заводы, фабрики, метростроевцы, студенты… Да, в Москве тоже жизнь интересная, бурная, многообразная. Но не на Воровского, 52, не в Клубе писателей и не в залах заседаний. Что ж, кому оставаться в Москве, тому и здесь надо изучать жизнь, но по-настоящему. Поменьше бы заседаний по вопросу об изучении жизни, а побольше самого изучения.
У меня, вероятно, кончается время. Двадцать лет не было съезда — в двадцать минут трудно уложиться, чтобы высказать все, что накопилось.