Я услышал, что калитка, выходившая на равнину, отворяется; дядя снова начал браниться: «Опять он удрал, дьявол его задави! Ну попадись ты только мне на глаза, уж я не промахнусь, сукин ты сын!»
Страшно было смотреть на равнину или, вернее, догадываться, что она перед тобой: ведь ее не было видно; видна была только бесконечная снежная завеса вверху, внизу, впереди, направо, налево — куда ни глянь.
«А собака-то опять воет! Что ж, я покажу ей, как я стреляю! Хоть до нее-то доберусь!» — снова услышал я голос дяди.
Но тут же я услышал голос доброго моего отца: «Лучше пойдем и возьмем к себе бедное животное, ведь оно воет от голода. Несчастный пес зовет на помощь, он обращается к нам, как обратился бы человек, попавший в беду! Пойдем к нему».
И мы тронулись в путь сквозь эту завесу, сквозь этот непрерывный, густой снегопад, сквозь эту пену, заполнявшую собой и ночь и воздух, колыхавшуюся, колебавшуюся, падавшую и таявшую на коже, леденившую тело, леденившую так, как будто его пронзало сквозь кожу острой, мгновенной болью при каждом прикосновении крошечных белых хлопьев.
Мы увязали по колено в мягкой, холодной массе; чтобы сделать шаг, приходилось высоко поднимать ногу. По мере того как мы продвигались вперед, вой собаки становился все слышнее и громче. Вдруг дядя вскрикнул: «Вот она!» Все остановились, чтобы рассмотреть собаку, как это делают, встретив ночью врага.
Я ровно ничего не видел, но все-таки догнал взрослых и разглядел собаку, казавшуюся страшным, фантастическим созданием; это была большая черная овчарка с длинной шерстью и волчьей мордой, стоявшая в самом конце длинной световой дорожки, которую оставлял на снегу наш фонарь. Собака не двигалась; она замолкла и только смотрела на нас.
«Странно: она не подходит к нам и не убегает. Мне смерть хочется всадить в нее пулю», — сказал дядя.
«Нет, надо взять ее с собой», — решительно возразил ему мой отец.
А мой брат Жак заметил: «Да ведь она не одна! Рядом с ней что-то стоит».
И в самом деле, за собакой стояло что-то серое, неразличимое. Все осторожно двинулись вперед.
Видя, что мы подходим, собака села. Она вовсе не казалась злой. Похоже было, что она скорее довольна, что люди пришли на ее зов.
Отец направился прямо к собаке и погладил ее. Она стала лизать ему руки, и тут мы увидели, что она привязана к колесу коляски, похожей на игрушечную тележку, обернутую несколькими шерстяными одеялами. Кто-то из нас бережно развернул одеяла, и, когда Батист поднес фонарь к дверце колясочки, напоминавшей гнездышко на колесах, мы увидели там спящего ребенка.
Мы были до такой степени поражены, что не могли произнести ни слова. Отец первым пришел в себя, и, так как он был человеком отзывчивым и к тому же несколько восторженным, он положил руку на верх колясочки и сказал: «Несчастный подкидыш! Мы возьмем тебя к себе!» И велел Жаку катить нашу находку впереди всех.
Думая вслух, отец заговорил снова: «Это дитя любви; несчастная мать позвонила в мою дверь в ночь накануне Богоявления, прося нашего милосердия ради Христа».
Он снова остановился и, подняв голову к ночному небу, во весь голос четырежды крикнул на все четыре стороны: «Мы взяли ребенка!» Затем положил руку брату на плечо и прошептал: «Франсуа! А что было бы, если бы ты выстрелил в собаку?»
Дядя ничего не ответил, но широко перекрестился в темноте: несмотря на все свое фанфаронство, он был очень религиозен.
Собаку отвязали, и она пошла за нами.
Господи, до чего же радостным было наше возвращение домой! Правда, немалого труда стоило нам втащить коляску по лестнице, прорубленной в стене, но в конце концов мы все-таки вкатили ее прямо в прихожую.
Какая смешная была мама, как она была рада и как растеряна! А четыре мои двоюродные сестры, совсем еще крошки, — самой младшей было шесть лет, — были похожи на четырех куропаточек, прыгающих вокруг гнезда.
Наконец так и не проснувшегося ребенка вытащили из коляски. Оказалось, что это девочка, которой было месяца полтора. В ее пеленках обнаружили десять тысяч франков золотом — да, да, можешь себе представить? — десять тысяч франков! Папа положил их в банк — ей на приданое. Да уж, на дочь бедняков эта девочка была не похожа… Скорее, это была дочь дворянина и простой женщины из нашего города... а может быть... Словом, мы строили уйму самых разнообразных предположений, но истины так никогда и не узнали…
Ничего и никогда… Ничего и никогда… Да и собаку никто в наших краях не признал. Она была нездешняя. Как бы то ни было, тот или та, кто трижды позвонил в нашу дверь, хорошо знал моих родителей, коль скоро выбор его пал на них.
Вот таким-то образом, полутора месяцев от роду, мадмуазель Перль появилась в доме Шанталей.
Впрочем, «мадмуазель Перль» ее прозвали гораздо позже. А при крещении ей дали имя Мари-Симона-Клер, причем имя Клер должно было впоследствии стать ее фамилией.
Откровенно говоря, наше возвращение в столовую с проснувшейся малюткой, глядевшей на людей, на огни испуганными голубыми глазенками, со стороны могло показаться довольно забавным.
Мы опять сели за стол, и каждый получил свою порцию пирога. Королем оказался я, и я избрал королевой мадмуазель Перль, как сегодня — ты. Только в тот день она вряд ли понимала, какая ей оказана честь.
Девочку приняли в нашу семью и воспитали. Шли годы; девочка выросла. Она была хорошенькой, ласковой, послушной. Все ее любили и, вероятно, страшно избаловали бы, если б этому не мешала матушка.
Матушка была женщиной строгих правил и неукоснительно придерживалась сословной иерархии. Она согласна была относиться к Клер, как к родным детям, но считала нужным, чтобы разделявшее нас расстояние не сокращалось ни на йоту и чтобы положение девочки в семье было определено совершенно точно.
И вот, едва она подросла настолько, что могла понимать такие вещи, матушка рассказала ей ее историю и очень деликатно, даже мягко, внушила ей, что она не родная дочь, а приемыш, и что в семье Шанталей она, в сущности говоря, чужая.
Клер поняла свое положение и повела себя удивительно умно и поразительно тактично: она сумела занять и сохранить то место, которое ей отвели, с таким неподдельным добродушием, непринужденностью и чуткостью, что отец не раз бывал тронут до слез.
Да и матушка была так растрогана горячей благодарностью и какой-то робкой привязанностью этого милого, ласкового создания, что стала называть Клер «дочкой». Порой, когда малютка проявляла особую добросердечность или деликатность, она, подняв очки на лоб, — это всегда служило у нее признаком волнения, — повторяла: «Нет, этот ребенок просто перл, настоящий перл!» Это прозвище привилось к маленькой Клер, и она, как была, так и осталась для нас «мадмуазель Перль».
IV
Господин Шанталь умолк. Он сидел на биллиардном столе и болтал ногами; левой рукой он сжимал биллиардный шар, а правой теребил тряпку, которой мы стирали записи на грифельной доске и которая называлась у нас «меловой тряпкой». Слегка покраснев, он погрузился в воспоминания и теперь уже глухим голосом разговаривал сам с собой и тихонько брел по далекому прошлому, среди событий, которые давно миновали и которые сейчас возникали в его памяти, — так бродим мы по старинному родовому парку, в котором мы росли и где каждое деревце, каждая дорожка, каждый кустик — и колючий остролист, и душистый лавр, и тис, красные сочные ягоды которого лопаются у нас в пальцах, — на каждом шагу воскрешают какую-нибудь мелочь из былого, одну из тех незначительных, но милых сердцу мелочей, которые и создают самую основу, самую сущность нашей жизни.
А я стоял напротив него, прислонившись к стене и опираясь на ненужный биллиардный кий.
Помолчав с минуту, он продолжал:
— Господи, как она была хороша в восемнадцать лет!.. Как грациозна!.. Как прекрасна!.. Да, хороша... хороша... хороша... и добра... и благородна... Чудесная девушка!.. А глаза у нее были... глаза у нее были голубые... прозрачные... ясные... Таких глаз я никогда больше не видел... Никогда!..
Он опять помолчал. Я спросил:
— Почему она не вышла замуж?
Он ответил не мне, а на слово «замуж», которое дошло до него.
— Почему? Почему? Да потому, что не захотела... не захотела. А ведь у нее было тридцать тысяч франков приданого, и ей делали предложение не один раз... А она вот не захотела! Она все почему-то грустила. Это было как раз в то время, когда я женился на моей кузине, на малютке Шарлотте, на моей теперешней жене — я был ее женихом целых шесть лет.
Я смотрел на Шанталя, и мне казалось, что я проник в его душу, внезапно проник в одну из тех тихих и мучительных драм, которые совершаются в сердцах честных, в сердцах благородных, в сердцах безупречных, в тех замкнутых и непроницаемых сердцах, каких не знает никто, даже те, кто стал их безмолвной и покорной жертвой.
И вдруг, подстрекаемый дерзким любопытством, я сказал:
— Вот на ком вам надо было жениться, господин Шанталь!
— Вот на ком вам надо было жениться, господин Шанталь!
Он вздрогнул и посмотрел на меня.
— Мне? На ком? — переспросил он.
— На мадмуазель Перль.
— На мадмуазель Перль? Но почему?
— Потому что ее вы любили больше, чем вашу кузину.
Он смотрел на меня странными, округлившимися, испуганными глазами.
— Я любил ее?.. Я? Что? Кто тебе сказал? — лепетал он.
— Да это же ясно как день, черт побери!.. Ведь это из-за нее вы без конца оттягивали свадьбу с вашей кузиной, которая ждала вас целых шесть лет!
Он выронил шар, который держал в левой руке, обеими руками схватил «меловую тряпку» и, закрыв ею лицо, зарыдал. Он рыдал безутешно и в то же время комично: у него лилось из глаз, из носу, изо рта — так льется вода из губки, которую выжимают. Он кашлял, плевал, сморкался в «меловую тряпку», вытирал глаза, чихал, и опять у него лило из всех отверстий лица, а в горле булькало так, что можно было подумать, будто он полощет горло.
А я, перепуганный и пристыженный, хотел удрать: я не знал, что сказать, что делать, что предпринять.
Внезапно на лестнице раздался голос г-жи Шанталь:
— Скоро вы кончите курить?
Распахнув дверь, я крикнул:
— Да, да, сударыня, сейчас спустимся!
Потом я бросился к ее мужу и схватил его за локти.
— Господин Шанталь, друг мой Шанталь, послушайте меня: вас зовет жена, успокойтесь, успокойтесь как можно скорее; нам пора идти вниз; успокойтесь!
— Да, да... я иду... Бедная девушка!.. Я иду... Скажите Шарлотте, что я сейчас приду, — пробормотал он.
И он принялся тщательно вытирать лицо тряпкой, которой года три стирали записи на грифельной доске. Когда же наконец он отложил тряпку, лицо его было наполовину белым, наполовину красным; лоб, нос, щеки и подбородок были вымазаны мелом, а набрякшие глаза все еще полны слез.
Я взял Шанталя за руку и увлек в его комнату.
— Простите меня, пожалуйста, простите меня, господин Шанталь, за то, что я сделал вам больно... Но я же не знал... Вы... вы понимаете... — шептал я на ходу.
Он пожал мне руку.
— Да, да... Бывают трудные минуты...
Тут он окунул лицо в таз, но и после умывания вид у него, как мне казалось, был не весьма презентабельным, и тогда я решил пуститься на невинную хитрость. Видя, что он с беспокойством рассматривает себя в зеркале, я сказал.
— Скажите, что вам в глаз попала соринка, — это будет самое простое. Тогда вы сможете плакать при всех сколько угодно.
В самом деле: спустившись вниз, он принялся тереть глаз носовым платком. Все встревожились; каждый предлагал вытащить соринку, которой, впрочем, так никто и не обнаружил, все рассказывали такого рода случаи, когда приходилось обращаться к врачу.
А я подсел к мадмуазель Перль и стал всматриваться в нее, снедаемый жгучим любопытством, любопытством, превращавшимся в пытку. В самом деле, когда-то она, несомненно, была очень хороша; у нее были кроткие глаза, такие большие, такие ясные и так широко раскрытые, что, казалось, она никогда не смыкает их, как прочие смертные. Но платье на ней, типичное платье старой девы, было довольно смешное; оно портило ее, хотя и не придавало ей нелепого вида.
Мне казалось, что я читаю в ее душе так же легко, как совсем недавно читал в душе Шанталя, что передо мной от начала до конца проходит вся ее жизнь, жизнь тихая, скромная, самоотверженная; но я чувствовал потребность, непреодолимую потребность задать ей вопрос, узнать, любила ли и она его и так ли любила, как он, страдала ли она, как и он, долгим, тайным, мучительным страданием, которого никто не видит, о котором никто не знает, о котором никто не догадывается, но которое прорывается ночью, в одиночестве темной комнаты. Я смотрел на нее, я видел, как бьется ее сердце под корсажем со вставкой, и спрашивал себя: неужели это чистое, кроткое создание каждый вечер заглушало стоны влажной, мягкой подушкой и, сотрясаясь от рыданий, лихорадочно металось по жаркой постели?
И я тихонько сказал ей — так делают дети, когда ломают игрушку, желая посмотреть, что там внутри:
— Если бы видели, как сейчас плакал господин Шанталь, вы бы его пожалели.
Она вздрогнула:
— Что? Плакал?
— Да, плакал, и еще как!
— Но почему?
Она была очень взволнована.
— Из-за вас, — ответил я.
— Из-за меня?
— Ну да! Он рассказывал мне, как горячо он вас когда-то любил и чего ему стоило жениться на кузине, а не на вас…
Мне показалось, что ее лицо сразу осунулось; ее глаза, обыкновенно такие ясные и так широко раскрытые, внезапно смежились, да так плотно, что можно было подумать, будто они сомкнулись навеки. Она соскользнула со стула и медленно, тихо опустилась на пол, словно упавший шарф.
— Помогите! Помогите! Мадмуазель Перль дурно! — закричал я.
Госпожа Шанталь и ее дочери бросились к ней, и пока они сновали взад и вперед с водой, уксусом, салфеткой, я взял шляпу и незаметно вышел на улицу.
Я шел большими шагами; сердце мое было в смятении, душу терзали сожаления и угрызения совести. И в то же время я был доволен собой: мне казалось, что я совершил нечто похвальное и необходимое.
«Правильно я поступил или не правильно?» — спрашивал я себя. Любовь засела у них в сердцах, как пуля в затянувшейся ране. Может быть, с этого дня у них станет легче на душе? Теперь уже поздно вновь переживать любовные муки, но есть еще время для того, чтобы с нежностью вспоминать о них.
И, быть может, будущей весной, как-нибудь вечером, они, взволнованные лунным лучом, который упадет сквозь ветви деревьев на траву у их ног, возьмутся за руки, и это рукопожатие напомнит им все их тайные и жестокие страдания; а может быть, от быстрого пожатия по этим мгновенно воскресшим мертвецам пробежит легкий, неизведанный ими трепет и подарит им мимолетное, божественное, упоительное ощущение, то безумие, благодаря которому влюбленные за один краткий миг познают такое великое счастье, какого иные не изведают за всю свою жизнь!
Примечания
Напечатано в литературном приложении к "Фигаро" 16 января 1886 года.
1
Французский театр — второе название Французской комедии.
2
Пятнадцатое августа — день рождения Наполеона I, бонапартистский праздник.