Старая дева Мария - Владимир Хлумов 3 стр.


На паперти у придела Мария раздала немного денег просящим, многих из которых, впрочем, она нищими и нуждающимися не считала, и в другой раз бы и не подала, потому что сама деньги зарабатывала с утра до ночи, и знала цену деньгам, и лентяев очень не любила. Потом немного постояла в темноте, привыкла к отсутствию дня и купила свечечку поставить ее к лику рукотворному святой девы Марии. Ей вдруг показалось, что перед завтрашним решительным днем она вправе рассчитывать хотя бы и на часть подвига матери божией, впрочем, как и любая другая женщина, собравшаяся произвести на свет новое дитя. В тот момент, когда Маша ставила свечку, отец Захарий заметил ее и вспомнил, так как уже раньше обратил на нее внимание. Так он смотрел некоторое время на нее, пока она его не почувствовала и не подошла прямо к нему. Отец протянул руку и она, немного неуклюже, наклонившись, поцеловала розовую пухлую кожицу.

- Я бы хотела посоветоваться с вами, но не знаю как, - спокойным голосом попросила Мария. Отец жестом указал ей, и они отошли вбок, в полутемное место, из которого как раз виден был Христос на распятьи и рукотворный лик Богородицы. Тут вдруг Маша замялась, не зная, с чего начать. Ее особенно смутила рыжая, местами до красноты, борода отца Захария и живые зеленые глазки. Издалека, когда он был весь одно черное платье, он был совсем неживым символом, а теперь, особенно через моложавое лицо и глаза превратился вдруг в обычного человека. Она, кажется, даже узнала его, потому как они встречались где-то на Ленинских горах в студенческую пору.

- Говори, дочь моя, - приободрил ее отец Захарий, впрочем, и сам слегка заподозрив прошлое их знакомство.

- Я не знаю, может быть, не стоит...

- Если не стоит, тогда помолчи, а я помолюсь и так за тебя, дочь моя.

- Нет, я все-таки не могу так уйти, - она, кажется, взяла себя в руки и решилась - Просто даже не знаю, что сказать, а о чем умолчать, потому что вдруг не важным окажется. Я люблю одного человека, давно, кажется, что всю жизнь, и хотела бы стать ему женой, но он уже женат, и она хорошая женщина, но, по моему, не любит его так, как надо. Нет, не то, не знаю, но кажется, он ее не любит, иначе бы со мной не встречался, впрочем, он негодяй, простите за это слово, но я хочу от него ребенка.

- Молись, дочь моя, ибо ребенок, не освященный благословением всевышним, есть грех.

- Я знаю, знаю, - как-то быстро подхватила Мария, - да нет , я не о том, я знаю, что это грех, бог с ним, я готова покаяться потом, но отступить не могу, потому что слишком долго ждала, а дальше - я ведь старею. Но заводить ребенка не по любви - еще больший грех!

Здесь отец Захарий окончательно вспомнил ее и теперь больше думал вообще, чем конкретно над ее словами. Т.е. дело то было понятное, эта здоровая привлекательная женщина решила как бы его припереть к стенке вот такой вот дилеммой, тысячу раз уже решенной до нее, и сама-то для себя все решила, а пришла выговорить наболевшее, и теперь его святой долг человека решительного и никогда уже не могущего попасть в тупиковую ситуацию - выслушать ее сердцем, помолиться за спасение ее души, но на грех-то все-таки указать. Судя по всему, она чиста и непорочна, раз не хочет ни с кем связывать свою жизнь, кроме как с избранником, - заключил отец, - она была бы хорошей женой всякому, даже святому человеку, а детям его - прекрасной матерью. Отец Захарий глубоко вздохнул, введя в заблуждение Марию, а сам подумал о своей супруге Лизе, с которой никак не удавалось ему заиметь детей.

- Ты сама уже все решила, но что-то еще от меня скрываешь, - удивляясь сам себе, вдруг выдал отец Захарий.

Маша оторопела - так прямо в точку попал рыжий поп. Но ведь она не может о таком говорить ему, ведь это издевательство - в божьем храме оглашать прочтенное в царстве теней. Да и как будет выглядеть он, Змей-Искуситель, отец будущего ее ребенка, со своими кривляниями в глазах священного человека?

Зачем она с ним заговорила? - укоряла себя Маша, выходя из храма. Нужно было просто прийти, постоять тихонько у богородицы и ни с кем не делиться, ведь все равно не считала она грехом свой завтрашний поступок. Разве может быть что-либо чище и безгрешнее ее любви, совершенно справедливо заключила сомнения Мария и вдруг вспомнила, как много лет назад исключила, - не одна, конечно, а в составе, - рыжего студента-пятикурсника из рядов всесоюзного комсомола за религиозный фанатизм и критику руководства.

* * *

Змей-искуситель Верзяев, из всей упоминавшейся выше компании был, конечно, самым жизнелюбивым человеком, и уже по одному этому самым первым негодяем. Он любил все земное, любил вкусные деликатесные вещи, например, икру черную и красную, свежую и обязательно с водочкой, любил красивых женщин, любил свой авто и быструю езду на нем, особенно с кем-нибудь вдвоем, любил хорошие книги, с перцем, с контрапунктом, не любил, однако, Чехова за неумение увидеть в жизни пронзительную сладостную цель и изобразить истинно талантливых людей, кроме того, был сам весьма талантлив, что было особенно несправедливо, и окончательно подчеркивало всю его отъявленную бесспорную мерзость. Честно говоря, даже жаль, что именно он во всей этой истории оказывается фигурой временной, краткосрочной, эпизодической, тем более, что после исторического разговора с Марией что-то в нем даже стало еще более гадким и отвратительным. Именно, вначале услышав о ребенке, он, как и полагается всякому низкому любовнику, испугался, но после внезапно изменился в обратную сторону, и до того пришел в радостное возбужденное состояние, что немало напугал тем вечером свое семейство. И весь следующий божий день был радостен, со всеми шутил, обнимал хорошеньких девушек, делал направо и налево комплименты, прикидывался дурачком с сослуживцами, сладостно отдаваясь им на растерзание под завистливые настороженные усмешки. В общем, на подлеца накатило.

- Ведь до чего же отвратительное время года, господа, - витийствовал он по-товарищески в курилке, напуская всяческую грусть на свою довольную рожу...

И все в таком вот духе до самого вечернего момента, когда уже пришло время ехать ему на сокровенное свидание. Конечно, возникает вопрос: каким образом Верзяев, человек, повторяю, нерешительный, вдруг-таки решительно повернул в сторону Марии, да еще с какой-то разнузданной радостью? Очевидно, что такие люди совершенно неспособны к сильному чувству, но потому только и счастливы, что как бы их время наступило. Время людей решительных, склонных к самопожертвованию, прошло, или лучше сказать, отодвинулось вместе со светлым обликом Павки Корчагина, коего теперь и тут и там несправедливо пинает всякая демократическая пресса, а людей истинно годящихся к подражанию, как-то многих святых мучеников христианских, вроде как еще не подступило. Казалось, самое благоприятное время для всякой карамазовщины развернулось, и мерзавцу нашему Змею только жить да поживать, да купоны стричь с лучшей нашей половины. Откуда же эта радость и окончательность в намерениях? Отвечу прямо: как подозреваю, скорее всего, от одиночества. О, конечно, речь идет не об отсутствии свидетелей его искрометного полета, наоборот, свидетелей таких было у него пруд пруди, а именно речь идет о таком существе, обязательно чистом и наивном, но достаточно все-таки умном, чтобы оно, это существо, все бы поняло о нем, да еще бы полюбило до последней степени самоотречения. Т.е. вы конечно можете заявить, что все это как раз и банально, и что, как вы прекрасно сами знаете, именно негодяи очень ко всякому чистому порыву слабость имеют, но, конечно, не сами подвержены, а в других очень ценят его и любят наблюдать. Да и спорить с этим, конечно, глупо, но все-таки у меня какое-то сомнение еще остается насчет Верзяева. Впрочем, это может быть от моей наивности и склонности доверять чужому переживанию. А переживание то было налицо, иначе чем еще можно было бы объяснить бессонную ночь накануне, с огромной горой окурков, и долгое шагание по комнате, и, как следствие, физическую усталость к утру, совершенно побежденную его обычным, Верзяевским, напыщенным весельем. Доподлинно неизвестно, любил ли он Марию, да и вообще, способны ли такие субъекты на подобные переживания, а только придется нам вместе судить по его делам. А дела его были таковы, что решил он зачать ребенка в этот вечер и для этого специальную квартиру нашел, у старого друга-товарища, под предлогом некоторого любовного приключения. Конечно, следует поправиться насчет друга, потому что, никаких друзей у Змея никогда не было и быть-то не могло. Не любил он мужчин, считал их существами в массе глупыми и по несчастью наделенными природой большей по сравнению с женщинами силою, и от того обремененными всяческой, обычно извращенно понимаемой, ответственностью. Но все-таки кое-какие далекие товарищи у него были еще со старых студенческих времен, с которыми он любил иногда встретиться, но и то - всегда с определенной, как и положено мерзавцу, целью. И даже если на поверхности никакой определенной выгоды не наблюдалось, то и в этом случае он умудрялся проведенное с ними время как-нибудь в свою сторону использовать, хотя бы, на худой конец, просто для воспоминания дней далеких, прошедших, и оживления каких-нибудь прошлых сладостных картин. Причем все это с весьма мерзкой физиономией. И вчера другу-сотоварищу с приторным лицом пошло намекал на некую амурную связь, на отсутствие человеческих условий для полного раскрытия чувств, сально подмигивал, цыкал зубом, причмокивал, мол, такая необходимость, что, в общем, просто некуда деться и что нужны апартаменты. Да, именно, подлец, использовал такое слово, и с двусмысленной интонацией, и уж, конечно, ему бы и в голову не пришло признаться в своем одиночестве, в своем последнем терзающем чувстве к этой святой женщине Марии, без которой вот уж десять лет он не мыслил своей бестолковой жизни.

А может, наоборот, был Верзяев человеком неначавшимся, или точнее сказать, только вот-вот начинающимся. Ведь если я скажу, что под утро он, как маленький брошенный мальчик, даже заплакал, то вы, скорее всего, не поверите или даже сочтете это отчаянным преувеличением, или, того хуже, подумаете, что я пытаюсь из вас выдавить жалость, так как на следующий вечер суждено господину Змею-Искусителю погибнуть. Но ведь это было бы действительно так, если бы был Верзяев действительно заслуживающим внимания человеком, а не эпизодической фигурой в этих реально происшедших событиях. Какой же смысл сопереживать случайному человеку, появившемуся здесь ради одной чистой истины? Ведь и у вас так иногда бывало встретишь человека, немножко с ним поживешь, может быть, всего часок, на вокзале или в купе, поговоришь, почувствуешь другую кровинушку, другое брожение судеб, заинтересуешься, ан смотришь - все уже, приехали, пора расставаться. И получается, что как бы его и не было вовсе на этой земле, вроде он не живой человек с болячками и мечтами, а так, одно попутное словечко - мертвый пассажир на нашем поезде под названием планета Земля.

Все-таки происшествие было довольно странным. Ведь и об одно место дважды не спотыкаются, тем более, что сам Змей-Искуситель был опытный водитель, с честью выходивший и не из таких передряг, а здесь - на тебе: объезжая ту же самую оранжевую церковь возле дома Марии, прямо из-за поворота врезался в металлическое чудовище. Железный монстр, передвинутый по сравнению с последним разом еще глубже в слепой участок, как меч, как секира или, скорее, лезвие гильотины, распорол старенький жигуль, а вместе с ним и Верзяева попалам. Все это произошло где-то совсем рядом с домом Марии, и она даже слышала, какой-то металлический скрежет, но не связала его со Змеем, а лишь зря ждала его после условленного времени.

А пока она ждала, Змей-Искуситель, повергнутый металлическим чудищем, лежал некоторое время, упершись окровавленным лицом в холодное нержавеющее лезвие, уже ничего не ощущая и ни о чем не мечтая. Он как бы спал, но не видя снов, и потом, позже, через час-другой, когда скорая помощь отвезла его в морг, он продолжал спать неподвижным слепым сном. Правда, он и раньше никаких снов не видел, как будто душа его была совершенно спокойна, как у людей, живущих на все сто, т.е. живущих совершенно правильной и полной жизнью, не требующей дополнительных ночных похождений для неудовлетворенных днем надежд и желаний, и совесть которых тиха и спокойна и не ворошит по ночам прошлого. Так что Змей-Искуситель как бы и не погиб, а только уснул своим необычайно крепким долгим сном.

* * *

Доцент философии Иосиф Яковлевич Бродский устало склонил поседевшую голову, разглядывая черное окно Петербургской гостиницы, никак не решаясь закончить письмо Марии. Перед ним стоял литровый пакет кефира, который он долго и неумело распечатывал, сначала руками вдоль линии обреза, потом безуспешно зубом, чуть не сорвав коронку, и наконец, совершенно отчаявшись, вспорол проклятый угол рабочим бритвенным лезвием, предварительно отмытым от засохшей мыльной пены и мелких седых щетинок, налипших на его нержавеющие бока. Срезая, Иосиф Яковлевич корчился, как от боли, но на самом деле от противного скрежета картона и металла и еще от досады за единственное захваченное в командировку лезвие, портящееся от неправильного применения. И теперь, наливая в граненый стакан белую меловую жидкость, все это вспоминал и тоже корчился, как от боли, а еще от стыда за нерешительный и слабый характер. Ведь он только для того и ехал сюда, в призрачные сети каналов, чтобы побыть с ней в подходящей для более решительных объяснений обстановке. Как долго он готовил это мероприятие, с каким трепетом и какой надеждой он рассылал письма, печатал тезисы их совместного доклада "Идея естественно-научно открываемого Бога как результат современной метафизики", даже навязался, со всевозможными унизительными виляниями, в члены научного оргкомитета, - и все это ради одной только возможности побыть с Марией Ардалионовной, как он выражался про себя, на нейтральной территории. Впрочем, почему нейтральной, почему он? Как раз словечко - нейтральная территория - он перенял у Марии, слыша, как она с сарказмом употребляла его при разговоре по телефону с некоторым неизвестным мужчиной, который часто нахально названивал прямо на кафедру философии и просил Машу, именно Машу, а не Марию Ардалионовну, и она потом очень менялась, и от этого так Иосифу Яковлевичу становилось больно, что готов был удавить назойливого абонента. А Ленинград он любил всеми фибрами тонкой интеллигентной души, до того сладостно и трепетно, как, быть может, его знаменитый однофамилец, даже, может быть, более того, потому что часто сравнивал себя с тем далеким кривоногим мальчиком из шестидесятых и часто примерял на себя его чужое платье, да к нему еще добавлял свою душевную философию. И вот в это сердечное место он пытался ее заманить, а она не согласилась, сославшись на вечную занятость, и он, как последний неудачник, был все-таки вынужден поехать на конференцию один и теперь изнывал от пронзительного изматывающего одиночества в любимом месте и, кажется, сейчас ненавидел до последней степени отвращения и его, и себя, и даже ее. Впрочем, последнее вряд ли. Иначе чем еще объяснить его долгое сидение за неоконченным письмом любимому предмету?

Кстати, доклад их совместный прошел совершенно успешно и вызвал несколько вопросов и небольшую дискуссию, из которой Иосифу Яковлевичу запомнилась лишь одна мерзкая рожа, ехидно вопрошавшая докладчика: отчего в программе конференции слово Бог из названия доклада написано с маленькой буквы, а в тезисах, отпечатанных к открытию, наоборот, с большой? Кажется, он от смущения не успел отшутиться, и кажется, аудитория это почувствовала, и он сконфузился, как-то извиняясь, развел руками и сошел с трибуны. А на самом деле это была никакая не опечатка, а именно результат его личных сомнений. Трудно сказать, отчего еще люди в конце второго тысячелетия, после известных событий, сомневаются в таком пустяковом вопросе, но конкретно у Иосифа Яковлевича дело было так. По сути, речь в его метафизических изысканиях шла, конечно, о Боге всемогущем религиозном, т.е. вполне с большой буквы, но поскольку все это было именно под необычным углом и с неожиданной естественно-научной стороны, и следовательно, вполне рационалистически, то и бог мог начинаться так же, как некоторая аксиома - с малой литеры. Кроме того, Иосиф Яковлевич и сам сомневался иногда в Его существовании, и следовательно , хоть теперь это было вполне в духе времени, он, как бывший преподаватель марксистско-ленинского учения, еще пока стеснялся. Вообще же, эти колебания с буквой были сродни его колебаниям в употреблении названия города на Неве. Здесь Иосиф Яковлевич тоже очень стеснялся. Например, в душе, конечно, продолжал называть этот город Ленинградом, в официальных документах, в частности, на конвертах, отосланных в оргкомитет конференции, он употреблял узаконенное вновь - Санкт-Петербург, а вот Марию Ардалионовну приглашал съездить в Питер. И прозвучал этот "Питер" в устах его до того ненатурально, до того не соответственно, что, вспоминая сейчас, Иосиф Яковлевич конфузился и злился на то, что уж очень хотелось ему понравиться, или, по крайней мере, приблизиться путем всяческого пошлого жаргона.

* * *

Прождав лишний час, Маша заподозрила неладное и, не одеваясь, выбежала на улицу с недобрым предчувствием. За углом, в метрах ста от дома, она обнаружила остатки происшествия в виде искореженного автомобиля со знакомым номером и с большим мокрым пятном под брюхом ископаемого, в темноте неразличимого цвета, но от этого казавшимся еще более жутким. Она все поняла сразу и действия ее стали резкими и определенными. Не возращаясь домой, заставила постового обзвонить по рации скорую и узнала адрес морга, а позже, в холодном помещении со сладковатым запахом, под лампой дневного света опознала лицо Змея-Искусителя, какое-то детское и удивленное, и передала органам телефон и адрес потерпевшего. Потом пришла домой и, не говоря ни слова ни матери, ни матери-матерей, улеглась у холодной, по осени еще не включенной в систему отопления батареи, и заболела.

Пришла в себя только через неделю от шарканья матери-матерей. Она еще не открывала глаза, но уже знала, что старуха стоит над ней и держит в руках конверт (та хрустела паркинсоновскими пальцами).

- Тебе письмо, Маша, - прошамкала мать-матерей и положила на грудь белый прямоугольник, в одном из углов которого святая божья матерь шлепала Христа по розовенькой попе.

- Прочти сама, - неожиданно попросила Маша.

Старуха, давно разуверившаяся в собственной необходимости, с радостью согласилась.

Третье послание старой деве Марии

Змей-Искуситель повержен волиею нашею, и путь из чрева твоего чист и непорочен, ибо иного пути для мессии не дано.

Назад Дальше