Владимир Билль-Белоцерковский Пять долларов
Я уволен. Кризис добрался и до меня, Я моем кошельке четырнадцать долларов. Из них пять необходимо выделить для уплаты частной бирже труда, если она найдет мне работу. Стоять целыми днями у ворот предприятий в толпе безработных – дело почти безнадежное. Помимо частной биржи, шли, как ее называют безработные, «акулы», найти работу немыслимо.
Но и на биржу мало надежды. Она тоже полна безработными. И если квалифицированные рабочие вынуждены браться за любую работу, то что могу ожидать я, чернорабочий? За вычетом пяти долларов мне остается на жизнь девять долларов. А если безработица протянется долгие месяцы? Можно продать кой-какие вещи и воскресный костюм, тогда, пожалуй, при очень жесткой экономии можно будет продержаться несколько месяцев. Может быть, за это время толпы безработных разбредутся по другим городам и штатам в надежде найти там работу или просто превратятся в бродяг. Но я не уйду отсюда, потому что кризис охватил всю страну, а здесь, в Калифорнии, мягкий климат. Это много значит для безработных. Сейчас октябрь, а солнце греет словно весной. В крайнем случае можно будет ночевать и на открытом воздухе. Я решительно вынимаю из кошелька пять серебряных долларов и кладу их в особое отделение. Это мой бронированный фонд – плата «акуле», последняя надежда…
Тяжелый вздох вырывается из моей груди, и тревожно сжимается сердце, как перед сложной и тяжелой операцией. Выдержу ли?
Первый месяц… Из комнаты в пятьдесят центов я сразу перехожу в ночлежку за десять центов. Труднее экономить на еде. С обеда в пятьдесят центов я пока перехожу на обед в двадцать пять центов и ем только раз в день, Это уже дает себя знать, я теряю в весе, меня постоянно «точит червяк». Однако и с этим можно мириться, только бы оставалась надежда получить работу. Но унылые лица безработных, слоняющихся по бирже, взоры, отупевшие от тяжелого ожидания, глухие вздохи, похожие на стоны, только усиливают мою тревогу. Я вижу в толпе изможденных женщин и стариков. Мне делается стыдно за свою молодость, за свое здоровье. И когда, из-за перегородки раздается голос: «Работа!» – и толпа стремглав бросается к конторке, я, смущенно улыбаясь, в нерешительности остаюсь на месте.
Давка, крики, проклятия, визг женщин. Натренированный глаз «акулы» безошибочно определяет по внешним признакам состояние кошелька безработного. «Акула» не верит в долг и не занимается благотворительностью, хозяин биржи, краснощекий франт, шныряя хищным взглядом, спокойно и быстро выбирает из толпы подходящее лицо и жестом приглашает за перегородку. Стоны и вздохи безработных для него так же мало ощутимы, как для старого хирурга стоны оперируемых. Злобно ворча, волна безработных откатывается.
Надо беречь свои пять долларов до последней возможности…
Второй месяц… За шесть долларов я продал свой пятнадцатидолларовый костюм. Ем раз в день в пятнадцатицентовой столовке.
Я осунулся, побледнел. Я не в силах проходить мимо витрин ресторана. Но я должен экономить каждый цент, чтобы прожить на свои средства еще три, четыре месяца. Не может быть, чтобы за это время толпы безработных не уменьшились. Еще туже стягиваю ремень на животе.
– Плохо дело, – говорит столяр, тощий пожилой человек с желтым лицом и добрейшими глазами. – Плохо… Я как будто болен. В диспансере мне дали капли, а толку никакого.
Я смотрю на его осунувшееся лицо и думаю: «Не капли тебе нужны, а хлеб…»
Третий месяц… Ем раз в день в десятицентовой столовке. Ночую в пятицентовой ночлежке «сидя». Дни провожу на бирже. Поту сторону перегородки – на румяном лице «акулы» жизнь, страсть хищника; по эту сторону – отчаяние, голодный блеск в глазах. Я уже не смущаюсь и на зов: «Работа» продираюсь к перегородке и кричу подобно другим, чтобы обратить на себя внимание. Но что толку?
– Когда будет революция, – тихо после длительного кашля говорит мой друг столяр, – первым делом надо будет миллионеров сделать безработными.
Я с ним охотно соглашаюсь, но стоящий рядом с нами маляр говорит со злобой:
– Ты к этому времени еще сто раз околеешь. У меня другой план!
– Какой? – интересуется столяр.
– Получу работу – по центам буду копить деньги, чтобы открыть москательную лавчонку. Надоело мучиться в шкуре рабочего.
– А голосовать будешь за кого во время выборов?
– Разумеется, за хозяев, раз я сам буду хозяином…
– Ты к этому времени еще сто раз околеешь, – говорю я.
Выругавшись, маляр отходит…
Судя по ремню, я здорово худею. Безработные целыми днями толкутся на бирже. Они мало разговаривают. Им не до бесед, а если и говорят, то только о работе и еде: кто когда и что ел…
А в центре города шум, гам, движение, театры, магазины, кафе, рестораны, джаз…
– Какая разница между этими улицами и необитаемым островом? – говорит столяр. – И здесь, и на острове одинаково можно околеть с голоду.
– Здесь хуже, – угрюмо замечаю я. – На острове нет ресторанов.
– Ты прав, – уныло кивает головой столяр.
Выходим с биржи. Мимо нас на роскошной машине медленно проезжает пожилая некрасивая дама в богатом манто, с бриллиантовым ожерельем на шее, морщинистой, как у старой собаки. По нашим подсчетам этого ожерелья хватило бы на сто тысяч десятицентовых обедов. Подумать только! Сто тысяч обедов!
– Стерва! Стерва! – злобно ворчу я.
– Подло устроен мир, подло! – шепчет столяр.
Четвертый месяц… Я уже перешел на свой собственный стол. Покупаю мясо «для кошек» (шесть центов фунт). Этим вонючим мясом питается беднота и безработные. В жестянке варю бульон. Мне бы хватило его на два – три дня, но я делюсь со столяром. Я познакомился с ним на бирже, но мне кажется, что я его давно знаю. Если бы я нашел работу, честное слово, взял бы его на свое иждивение. Бедняга болен, и у него ни цента за душой. Во время приступа кашля у него вытащили из кармана кошелек вместе с «бронированным фондом». Ночуем мы с ним в его полотняной палатке, на пустыре, но в палатке больше дыр, чем полотна. Ночи сыроватые, и мы зябнем. Мы сдираем полотнище и укрываемся им. Мне теплее, но столяр продолжает зябнуть. Он набивает себе под пиджак старые газеты, но дрожь его не уменьшается. Только на солнце ему делается лучше. Кашель особенно по ночам изводит его. Днем в парке на солнышке мы с ним «досыпаем». На языке безработных это называется «ночлежка днем». Но дремать в парке не разрешается, и мы прибегаем к хитрости: усевшись рядом, плечом к плечу, дремлем поочередно: один дремлет, другой дежурит. При появлении полисмена «дежурный» будит спящего. Уткнувшись в старую газету, мы делаем вид, будто читаем, и с замиранием сердца ждем, пока пройдет полисмен. На фоне пышной зелени калифорнийского парка наш вид может показаться ему подозрительным. К нашему брату полисмены относятся, как к назойливой бездомной собаке.
Столяру доставляет большое удовольствие сидеть на солнце. Но в конце концов это тоже утомляет его.
– Полежать бы! – виновато и жалобно шепчет он. Я нахожу ему глухое и укромное место между забором и кустами, на зеленой бархатной травке.
– Хорошо, – блаженно закрывая глаза, говорит он. – Хорошо… Я никуда не пойду. Какой толк? А ты иди, друг, не возись со мной.
Да и мне, собственно, итти некуда. Апатия и слабость в ногах тянут к земле, но какая-то другая, скрытая сила настойчиво и властно гонит меня из парка… Выхожу из парка и останавливаюсь, как вкопанный, у первой витрины ресторана. Ростбиф! Бифштексы! Салаты! Вина! Фрукты! Стою, как загипнотизированный. Сколько раз я давал себе слово не останавливаться! Как назло, так много витрин… А в кармане у меня пять долларов. С каждым днем они беспокоят меня все более и более. Они жгут мой карман. Эта сумма кажется мне целым состоянием. Пять долларов – пятьдесят десятицентовых обедов!
А между тем нельзя потратить ни одного цента. «Акула» принимает деньги только полностью. Сколько раз я вынимал из кошелька эти дьявольские деньги! Сколько раз у меня захватывало дух при одной мысли, что их можно превратить в фасоль со свининой, ветчину с яйцом, в стакан холодного пива! А на биржах народу не уменьшается. Выдержу ли я?
Пятый месяц… я проел свой костюм, шляпу, бритву, воскресные ботинки. По ночам меня знобит. Кипа газет за рубахой не греет. Столяр харкает кровью…
– Пропал, – говорит он мне. – Скоро финиш… – и кашляет так, что, кажется, вот-вот задохнется. Он не берет у меня те крохи, которые я с ним делю. У него мученическое лицо и такие добрые, хорошие, честные глаза! Труп с живыми глазами. В последнее время часто находят трупы на улицах и в парках. Невесел и маляр, с которым я встречаюсь на бирже.
– Галло! Хозяин! – иронически приветствую я его. Он что-то бормочет, вероятно, ругается. Безработные волнуются. Газеты требуют применения закона о «подозрительных», высылки безработных за пределы города. Кричат об убийстве миллионера, о бурной демонстрации. Демонстрация действительно получилась бурная. Бесчисленная толпа запрудила центральные улицы, площади, скверы. Безработные отчаянно шумели, требуя работы и помощи. Ораторы надрывались. Полисмены угрожали. От этого крика даже лошади конной полиции становились на дыбы. Полиция пустила в ход дубинки. Но толпа не отступала и кружилась на месте, словно водоворот. Еще миг, и загремели бы выстрелы. Но примчались пожарные команды. Шланги, выбрасывая могучие струи воды, смыли толпу. На асфальте улиц остались только те, кто был не в силах подняться. С трудом выволок я из толпы своего друга-столяра. От удара струи в спину он едва не задохнулся.
Толпы безработных на бирже тают. Но работы все нет.
Я устал ждать, у меня больше нет сил. Но я буду терпеть еще месяц! Последний месяц! А потом… Пропадай мои пять долларов! Нелепо носить при себе такой капитал и подбирать на рынке остатки овощей и фруктов. Но и на рынке я не один. Мексиканские и негритянские ребята такие же безработные, как и я. Стайками, щебеча, как воробьи, порхают дети по рынку. Они проворнее нас, взрослых. Часто я ухожу с рынка, не проглотив даже листа салата. И снова брожу по улицам, мысленно пожирая все, что расставлено на витринах. Глотая слюну и быстро-быстро двигая челюстями, воображаю, что ем. Теперь даже и в воображении я начинаю экономить. Мне кажется недопустимой роскошью даже мысленно есть дорогие яства. Я разрешаю своему воображению пожевать заплесневелую котлетку или кашу десятицентового обеда. В конце концов эта пустая жвачка доводит меня до исступления. Кажется, будто хищный зверек гложет твое нутро, ледяные пальцы мнут внутренности. Раскаленная игла щупает сердце. Перед глазами то черные, то огненные, то зеленые круги. Тошнит. Кружится голова. Свернувшись в клубок, сжимаю руками живот и вою…
Шестой месяц… Ночь… Столяр лежит, завернутый в полотнище и еле шевелит губами. Он умоляет меня не вызывать карету скорой помощи.
– Зачем? Я знаю, что обречен… Не тревожь меня… Я тебе и так благодарен. В последние дни я убедился, что главное в жизни – это дружба.
Кашель прерывает его бормотание. Он замолкает… Я сижу не шевелясь и прислушиваюсь к его дыханию.
– Когда свершится революция, надо будет наказать магнатов голодом, – бормочет он. Через некоторое время он шепчет: – У меня в кармане завещание…
«Бредит», – подумал я. Во мраке, на глухом пустыре, – жутко. Тихо, на цыпочках, я ухожу звонить в больницу. Несмотря на мой тревожный голос, из трубки телефона женский голос спокойно ответил, что мест нет, но, может быть, к утру освободится. Я бросил трубку.
«Может, к утру освободится» – это означало: «если кто-нибудь умрет»…
Вернувшись, я укрыл товарища частью своего полотнища. Прижался к нему спиной, Я начал придумывать такую еду, которую можно было бы получить бесплатно и которую никто, кроме меня, не догадается есть Никто, кроме меня… Кто сказал, что мясо собак, кошек, ворон не съедобно? Что за барские предрассудки! Мясо щенят, вероятно, вкусно и нежно, как мясо кролика! Попадись мне сейчас щенок, я бы здесь, на пустыре, зажарил его. Я даже ощущаю запах жареного мяса и вдыхаю его аромат. Жую-жую… Да и зачем, собственно, жарить, когда проще сварить его! И я снова жую… Кто сказал, что мясо надо обязательно жарить, тушить, когда его можно есть сырым? И я жую, жую, жую… Лицо мое горит. Мелкая дрожь трясет руки и ноги. Но я жую, глотаю, давлюсь. Я весь в жару, в поту… Я перехитрил мир. Я не завишу от его предрассудков. И я лукаво и тихо смеюсь… Потом сон: пять долларов… Монеты растут, растут, сверкая, вертятся, застилают небо… Потом кошмар: на мне черная мохнатая шерсть. Я не то волк, не то пещерный человек. Я грызу труп своего товарища столяра. На его мученическом лице укор. Просыпаюсь шумно дыша, в ужасе.
Чуть брезжит рассвет. Рука моя ударяется О что-то твердое, как бревно. Это тело столяра. Я отдергиваю руку, как от раскаленной плиты. Вскакиваю, отбегаю, возвращаюсь. Наконец робко сбрасываю с него полотнище. Он лежит лицом вниз. Перевертываю. Его добрые глаза закрылись навеки. На лице покой. В кармане пиджака торчит помятый конверт. Вспоминаю, что он бормотал о каком-то завещании. Уж не оно ли? Читаю: «Завещаю свой скелет моему благороднейшему другу Вилли Брайту на предмет продажи его в анатомический музей». Число, подпись… На отдельной бумажке приписка: «Мой дорогой Друг, это все, чем я могу тебя отблагодарить…» Жуткое чувство охватывает меня, я торопливо уничтожаю эту бумажку.
Рассеивается утренний туман. Все гуще шум пробуждающегося города… Мир опустел и превратился в бесконечный заглохший пустырь.
Седьмой месяц…
– Друг-то твой не дождался революции, – | ехидно замечает маляр.
– А ты не дождался лавочки, – отвечаю я. – На днях околеешь. Карета ждет тебя! – говорю я зловеще.
Бормоча проклятия, он отходит от меня. Я не в силах больше терпеть. Эти пять долларов сводят меня с ума. Ждать или проесть?! Может, и я на днях неожиданно заболею, умру, и мои пять долларов впрок не пойдут. Разговаривая вслух и обращая на себя всеобщее внимание, я плетусь к бирже. В последний раз я хочу взглянуть на рожу «акулы», убедиться в бесцельности ожидания работы. Глупо и бессмысленно хранить пять долларов! Получить работу – так же безнадежно, как надеяться найти на улице бриллиант. Рассуждая, я незаметно очутился у биржи. Народу меньше и на лицах беспросветная тоска и апатия. Нет! Больше ждать я не буду. Сегодня же съем, загуляю! Закажу ростбиф, бифштекс, пудинг и виски!.. Весь свой капитал, все пять долларов! Сразу! В один присест! В последний раз я подхожу к перегородке, но так решительно, что «акула" удивленно вскидывает на меня свои серые колючие глаза. В это время звонит телефон.
– Хорошо! Адрес?
«Акула» что-то записывает, кладет трубку.
– В чем дело? – обращается он ко мне.
– Работы!
– А деньги есть?
– Есть, есть! – встрепенулся я. – До сегодняшнего дня хранил!
Владелец биржи испытующе смотрит на ценя.
– Есть деньги! – торопливо повторяю я, вкладывая в это слово всю душу, всю боль, все мои чаяния и надежды. Как он медлит с ответом! Каждая секунда – вечность. А вдруг – раздумает? Он переводит глаза на группу других безработных, шныряет по их лицам. От нервного напряжения я готов кричать и топать ногами.
– Ладно! – слышу я наконец. – Заходи. Я бегу за ним в другую комнату. Он садится на стул.
– Тридцать долларов в месяц, – говорит он.
Тридцать долларов, жалованье ничтожное, но время такое, что раздумывать не приходится.
– Хорошо, – соглашаюсь я.
– Деньги! – командует он.
Я вынимаю кошелек. «Акуле» полагается десять процентов с месячного жалованья. Это означает три доллара. Мне, следовательно, еще остается два доллара на еду, подкрепить себя перед работой. Отлично. Трясущейся рукой я кладу на стол три доллара.
– Мало! – слышу я жесткий голос.
– Десять процентов, как полагается… – бормочу я.
– Мало! – Он собирается подняться со стула. Я быстро кладу еще доллар.
– Мало! – в голосе раздражение и угроза. Он встает.
Я кладу свой последний доллар.
– Все! – и выворачиваю наизнанку кошелек. Он поворачивается ко мне спиной.
«Уйдет! Уйдет!» – Я теряю рассудок. Одним прыжком я загораживаю ему дорогу.
– Давай! – я угрожающе роюсь за пазухой, хотя там ничего нет.
– Давай!
«Акула» испуганно отшатывается. Садится за свой стул и пишет записку. Уже в дверях я слышу голос:
– Вон!
Плевать… Мне хочется кричать, бежать, смеяться. Перебегая улицы, я слышу проклятия шоферов по моему адресу. Теперь я буду жить! Жить!.. Где мой друг столяр? И только в сквере, в тишине, я прихожу в себя. Сомненье подтачивает мою радость… Выдержу ли я эту работу? Ведь я истощен и слаб! Через четыре дня я должен явиться на клеевую фабрику. Работа тяжелая. Будь у меня что продать, я бы поел, подкрепился бы за эти дни. Но у меня нет ничего, кроме галстука. С большим трудом мне удается продать его на рынке за десять центов. Три дня трачу по центу в день. Покупаю на цент четыре конфетки-ириски. Питательней ничего на эти деньги не найдешь! Эти четыре конфетки и маленькая сальная свеча, которая тоже идет в пищу, – моя порция на день, – у меня случайно осталось три свечи. При жизни столяра мы освещали ими палатку. А утром, на рассвете, перед тем как итти на работу, впервые за несколько месяцев я выпиваю чашку горячего кофе за пять центов и сразу съедаю на два цента восемь штук ирисок. Чувствую себя бодрей, но до фабрики несколько километров, и бодрости моей хватает только, чтобы добраться до ее ворот… Вот, наконец, и фабрика. Робко дергаю за ручку звонка. До боли колотится сердце. С трудом перевожу дыхание, когда открывается калитка. Проходя по двору, словно в тумане, вижу какие-то сараи, надстройки, навесы и силуэты людей. Куда ни повернись – кучи отбросов, кожи, жил. Тяжелый запах. Кто-то берет у меня записку «акулы». Потом подводит к яме, сует в руки тяжелые вилы и велит содержимое ямы выбросить наверх, на платформу. Я спускаюсь в яму. Ноги мои ступают по липкой, вонючей массе. Как бы ни было тяжело, я должен выдержать до вечера. Во что бы то ни стало!
Вечером, попросив расчет за день, я поем, за ночь высплюсь и к утру окрепну. Дальше пойдет легче.
Но через полчаса я уже дышу, как испорченный паровоз. Легким не хватает воздуха. Пот заливает глаза. Масса густая, твердая, клейкая. Вместо полных вил я с трудом отрываю небольшие куски. В другое время я бы легко справился с такой работой, но я сейчас истощен.
– Плохо у тебя идет дело, – доносится сверху убийственный голос.