Легко заметить, что Другому простора соответствует Другое юного как расположения эстетики времени. Юное – чистая возможность иного, явленная в модусе неопределенного будущего. Расположение юного мы отличаем от восприятия определенных (ограниченных) возможностей в расположениях старого, зрелого или молодого. Юное – это чувственная данность Другого как возможности иного во времени (как Другого любому времени, как Времени). Юное – опыт чистого Времени, открывающего себя как чистая возможность (возможно все!); простор – опыт чистого Пространства через чувственную данность возможности двигаться куда угодно.
С открытым горизонтом, с возможностью ничем не ограниченного передвижения рифмуется юное, в котором переживается неопределенное будущее, надежда, ожидание «перемен вообще». Простор успокаивает, он словно бы «говорит»: горевать нет причин, мир широк, горизонт открыт, «все впереди», все еще будет, жизнь изменится к лучшему, все можно начать заново, нет ничего невозможного.
Просторное и молодое. Если юное коррелирует с простором, то молодое как условное расположение эстетики времени – с просторным. Своеобразие просторного мы усмотрели в том, что это опыт возможности движения, в котором есть вариативность в выборе траектории движения, но есть и то, что ограничивает движение, отсекая часть возможностей (этим путем не пройдешь, этот путь для тебя закрыт). Молодое (новое) как феномен эстетики времени – это переживание, в котором будущее связывается с чтойностью предмета созерцания, которая ограничивает коридор возможного, того, что может быть (что будет) с этим сущим в будущем. Ограниченной (относительной) возможности движения в пространстве в опыте просторного соответствует ограниченная возможность трансформации формы того, что молодо (ново). Это возможность иного, но относительная, обусловленная тем, что уже есть, определенная
Приложение 2. Простор и воля (пространство и желание)
Цыганы шумною толпой
По Бессарабии кочуют.
Они сегодня над рекой
В шатрах изодранных ночуют.
Как вольность, весел их ночлег
И мирный сон под небесами.
А. С. Пушкин. Цыганы
Чувство простора истолковано нами как переживание чистой возможности иного в образе ничем не ограниченной возможности перемещения. Такую возможность принято выражать еще и с помощью терминов «свобода» и «воля».
И хотя в русской речи простор сочетается не только с волей, но и со свободой (свобода – одно из значений простора), мы полагаем, что точнее существо простора можно выразить с помощью термина «воля»[145]. Обращение к устной и письменной речи показывает, что преимущество в сочетаемости (со словом «простор») принадлежит «воле»: «там, за рекой, его ожидали простор и воля», «ветер на просторе гуляет вольно», «каждые выходные, устав от сутолоки и суеты, горожане едут за город, их тянет на простор, на волю» и т. д. К признанию приоритета воли как ближайшего синонима простора склоняет и синонимия простора: на первых позициях мы находим слова «раздолье» и «приволье»[146].
Почему же воля понимается как концепт, едва ли не тождественный простору? Почему в размышлениях о соотношении простора и воли возникает мысль о том, что воля – это простор, определяемый не через пространство (не через визуальный образ), а со стороны субъекта?
В отличие от свободы, воля (а слово это, как и простор, лингвоспецифично[147]) указывает на отсутствие каких-либо ограничений, на возможность делать то, что хочется. Воля может быть разумной, а может быть «глупой» (той волей, о которой говорил подпольный человек Достоевского: «И чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!») или даже «дикой» волей «гуляй-поля». Эта «непросветленность» воли отделяет ее от свободы, потому что свобода «глупой», если прислушаться к языку, не бывает. Свобода указывает на выбор, совершаемый в границах добровольно принятых на себя правил (ограничений).
Воля связана с желанием. А желание непроизвольно, спонтанно. Волю можно определить как осознанное желание (вот этого хочу!) и способность реализовать, осуществить желаемое. А реализовать желание, если оперировать зрительными образами, проще всего там, где отсутствуют преграды, то есть на просторе[148]. Сила-способность осуществить желаемое лежит в основе так называемых волевых качеств личности.
Данность простора как возможности занять место – это чувственный коррелят не ограниченной определенным предметом желания (очищенной от желаний) воли. На просторе нам дана воля как возможность желать и осуществлять желаемое.
Жить «по своей (нередко, и правда, – глупой) воле» тем затруднительнее, чем больше мы встречаем природных и социальных преград в виде гор, оврагов, лесных зарослей, домов, улиц, а в особенности – других людей (воль), социальных институций… Добровольно и/или принудительно (волей-неволей) поставленная в определенные рамки воля оказывается (в условиях семьи, деревенской общины, города, государства) или неволей, или свободой как добро-вольно наложенным на свое «хочу/не хочу» ограничением (первыми ограничениями были, как можно предположить, ограничения, наложенные на агрессию по отношению «к своим» и на осуществление сексуального желания)[149]. В поле, в степи, в лесу о свободе говорить не приходится, поскольку носители иной «воли» там просто отсутствуют, а если и встречаются, то редко, эпизодически. Не случайно «свобода» связана со «слободой». Слобода – это место, где живут бок о бок друг с другом совершенно разные (и притом не родные, а чужие) люди; место жизни независимых и равных людей[150]. В ситуации выгодного во многих отношениях соседства чужих друг другу людей единственной альтернативой войне всех против всех может быть добровольное ограничение слобожанами своей воли. Чтобы избежать открытого столкновения разнонаправленных воль и войны с равными, приходится придерживаться порядка, «ряда» (договора), добровольно ограничивать свою волю ради сохранения мира. Иначе говоря, свобода есть там, где наши желания проходят через пропускные пункты моральных и/или правовых норм, через сито обычаев и традиций.
И в Древней Руси, и в России, где всегда было много никем незанятого пространства, смысловое различие между свободой и волей живо и сегодня. На Русской равнине всегда была возможность уйти из столичного города в провинцию (в имперской России из Петербурга в барски-вольную, фрондирующую Москву, в советской – из Москвы в Ленинград), из города – в деревню, из деревни – в дикие (вольные) степи Приазовья и Причерноморья, в северные леса, за Уральские горы, в великую пустыню Сибири. Одни использовали эту возможность на деле, другие относились к ней как к запасному (последнему) выходу из затруднительной ситуации на воображаемом уровне. Те, кто находили в себе достаточно смелости для того, чтобы жить «вне закона», на необжитых землях, уходили за границы государства, на простор, на волю. За несколько столетий русская история выковала из таких неробкого десятка крестьян военно-служилое сословие – казачество[151]. «Казачья вольница» – явление очень русское, и на ассоциативно-образном уровне казаки, казачество ассоциируются в нашем сознании с простором. Степь, простор, сабля, конь. Такой визуальный ряд сам собой встает перед внутренним взором при упоминании о «казачестве».
Тоска по воле сохраняется у русских людей и сегодня. И в этом можно видеть одну из причин любви русских к простору. Если и можно где-то «почувствовать волю» – так это там, на просторе. Если горизонт закрыт, то через какое-то время нам становится «не по себе». Мы жалуемся на то, что нам не хватает пространства, что мы «задыхаемся» в каменном мешке. Встреча с открытым горизонтом сопровождается чувством удовольствия. Мы выбрались «на волю». Созерцание, отсылающее к возможности ничем не ограниченного движения в любую сторону (куда угодно), одаряет чувством покоя от соприкосновения с «непочатой» полнотой возможностей. В каком бы направлении перед собой мы не переводили взгляд, у нас остается возможность двигаться дальше, смещаясь по линии горизонта. Простор чистого поля не требует немедленных действий и не предполагает (не дает оснований) для остановки внимания на одном из множества вариантов движения (взгляда и, потенциально, тела), так что видимая ширь оказывается именно таким образом пространства, в который может «вместиться» не знающая границ воля.
Как сила-способность достигать-получать осознанно желаемое воля дистанцирована от желания (от желающего состояния); человек сознает свою волю и может, в соответствии с религиозными, моральными, правовыми и др. идеями (принципами), направить ее на ограничение-подавление желания, если оно оценивается им как «беззаконное, «нечестивое», «порочное» и т. д. Стало быть, воля отлична от предметно-ориентированного желания. Как сила-способность осуществить желаемое или противостоять желанию воля отделена от него (всегда какого-то, определенного). Воля, взятая в своей чистоте, в своем начале, – это ни-что или, иначе, Другое как чистая возможность. Воля указывает на экзистенциально-онтологическое основание свободы (Ничто), на то, без чего свободы как воли «в границах разума», как воли «добровольно нормированной», руководствующейся принципами, не было бы, а она, мы знаем это по опыту, существует. Уместно вспомнить Николая Бердяева, настаивавшего на необходимости различать «первую», иррациональную свободу, коренящуюся в Ничто, и свободу «вторую», «рациональную». Очевидно, что первая свобода – это и есть воля, выступающая естественным основанием второй, «окультуренной» и «введенной в рамки» свободы[152]. Если исходить из возможностей, предоставляемых русским языком, то, пожалуй, уместнее говорить не об иррациональной свободе, а о воле. А постольку, поскольку воля добро-вольно подчиняет себя принципам (религиозным, моральным, правовым) и руководствуется ими, то уместнее говорить о свободе, понимая под последней волю, поставившую себя под контроль принципов.
У обуздавшей себя воли (у свободы) имеется собственный пространственный эквивалент – пространство улиц и площадей, интерьеров жилищ и общественных зданий, производственных и конторских помещений. Свободе в эстетическом плане соответствует просторное (и, соответственно, эстетика просторного). Когда мы имеем дело с простором (не с просторным), то опыт чистого пространства оказывается одновременно и опытом чистой воли («иррациональной свободы») как возможности и способности (сила, мочь-мощь) само-определения, произвольного расположения в пространстве. Воля в созерцании простора – это не выбор среди нескольких путей-дорог «правильной» дороги (витязь на распутье), а возможность отделить путь от беспутья «первым шагом». Куда пойду, там и пройдет моя дорога.
Простор актуализирует Другое, обеспечивающее способность к само-ограничению, само-организации, к свободе. Другое-как-воля не есть порядок. Это возможность порядка (или беспорядка).
Еще не реализованная (и тем самым еще не закрывшаяся, не о-предел-ившаяся) возможность – вот «что» мы чувствуем, когда захвачены простором, вовлечены в него, увлечены им. Мы чувствуем, что мы можем мочь. Любое ограничение возможности сменить место вопреки желанию человека воспринимается как неволя. Вынужденная привязка к одному месту (к нескольким определенным местам), перемещение по одному и тому же маршруту (обязательства, налагаемые на человека родственными связями, обязанности, связанные с работой, квартира с типовым набором комнат, город, разделенный на улицы и кварталы) – это порядок, необходимый, неизбежный и часто благодетельный. Но этот порядок может и угнетать, как угнетают человека стесненность дыхания, теснота, вынужденное повторение одного и того же (работа, быт, ритуал общественных приличий). Когда человек встречается с открытостью простора, он освобождается (эстетически) от ограничений, накладываемых на него социумом и культурой, размежевывающим жизненное пространство на улицы, площади, дома, комнаты (за которыми стоят семейные, служебные, общественные обязанности-ограничения).
Таким образом, воля как «можество» делает человека другим самому себе, выводит его из замкнутости в привычном, давно сложившемся «миропорядке» повседневности. Когда мы захвачены простором, мы чувствуем волю. Влечение к простору – это влечение к тому, в чем мы утверждаемся как существа, способные быть другими по отношению к самим себе, к своей «природе» и к вещам, нас окружающим (иметь о них представление, сознавать их, принимать их или отвергать). Простор потому и влечет, что мы, созерцая его, вступаем в общение с тем началом, которое делает нас существами с открытыми, а не с жестко (морфологически) предопределенными, как у животных, желаниями. Если вне простора как эстетического расположения мы просто хотим «то» или «это», то влечение к простору обнаруживает то, «что» делает желание человеческим, то есть подконтрольным ему как само-определяющемуся сущему (субъекту, «я»), способному нести ответственность за свои деяния, кто отказывается от «алиби в бытии» (если говорить в терминах М. Бахтина).
Простор может быть истолкован двояко: во-первых, в терминах пространства (возможность иметь/занять место) и, во-вторых, в терминах воли (возможность трансцендирования, способность выходить за границы данного). И хотя второе включает в себя первое (возможность иметь/занять место есть лишь одно из проявлений экстатичности человеческого существования), но в эстетическом анализе на первый план выходит истолкование данного феномена в пространственных терминах, поскольку «чистая возможность» как предмет чувственного восприятия сопрягается с открытым пространством, с ширью.
Приложение 3. К пространственной эстетике санкт-петербурга (метафизика простора и порядка)
Эстетика Петербурга определяется сопряженностью простора и порядка, их напряженной борьбой и возникающей в этой борьбе динамичной гармонии. Гармонии натянутого лука. Эстетическое впечатление от пространственно-предметной среды этого города определяется порядком, простором и их (никогда не полным, частичным) примирением в эстетике просторного пространства. В Приложении мы постараемся показать, как эвристический потенциал понятий «простор» и «просторное» может быть использован в анализе пространственно-градостроительного образа, в осмыслении его эстетического потенциала.
Борьба двух начал. Эстетическое впечатление от Петербурга определяется борьбой двух начал: простора (шири) и порядка (то есть формы, линии, архитектурного силуэта). Их борьба/игра разрешается подвижным, смещающимся от простора к порядку и обратно равновесием.
С открытым пространством мы встречаемся повсюду[153]. Начало порядка заявляет о себе не менее настойчиво.
Общее впечатление от города (от любого города) формируется в зависимости от соотношения открытого пространства и упорядочивающих его градостроительным форм: улиц, площадей, бульваров, проспектов и набережных, высоких строений… Пространственная конституция Петербурга и ее эстетические эффекты определяются тем, как именно простор и порядок сочетаются друг с другом в «урочищах» городского ландшафта.
Восприятие города с пространственно-эстетической точки зрения определяется тем, как сопрягаются в нем противоположности широкого и узкого, вмещающего и вмещаемого. В одном случае у нас может сложиться впечатление, что данное пространство не упорядочено; в другом – чувствуется нехватка вольного воздуха и мы страдаем от того, что «негде глазу разгуляться»; в третьем – мы встречаемся с синтезом простора и порядка в эстетическим феномене просторного; в четвертом – с тем или иным сочетанием (чередованием) в границах города открытости и закрытости, тесноты и свободы. Простор чистого поля имеет аналог в воле. Просторное – в свободе как добровольном самоограничении людей, живущих в одном месте, в тесном соседстве друг с другом. Просторные улицы и площади – это простор в строгих рамках порядка.
Своеобразие Петербурга состоит в том, что оба начала – и простор, и то, что его ограничивает, – явлены с таким размахом и с такой определенностью, которые не часто встречаются в градостроительной практике. Архитектурная форма Петербурга рифмуется с простором.
Простор как градостроительный принцип Петербурга задан самой местностью, в которой развернулось строительство города. Петербург, конечно, город умышленный, но любой градостроительный план наталкивается на топологические характеристики ландшафта, в котором должно осуществляться строительство нового города. Низкие, заболоченные берега речной дельты, плоский рельеф местности, невысокое северное небо и широкая, полноводная Нева – все эти топографические составляющие невской поймы были учтены планировщиками и архитекторами северной столицы. Величие Петра и тех, кто продолжил начатое им градостроительное предприятие, состояло в том, что при закладке города они использовали пространственно-географические особенности невского устья во благо эстетической выразительности Петербурга. Широта невского зеркала и монотонный пейзаж речной поймы требовали строгости и определенности архитектурно-градостроительных линий. Сам ландшафт нуждался в эстетическом противовесе однообразию невской поймы, он «ждал» строгой, продуманной архитектуры. И строители учли пожелание ландшафта.