Пять имен. Часть 2 - Макс Фрай 29 стр.


…Э, нет! Тут вы дали маху! Другие нализываются по дурости или с горя, а мы, логрцы, глаза заливаем от гордости за наше великое прошлое и за светлое будущее, а также, потому что душа у нас дюже загадочная, и подпития требует, как полива, для лучшего прозябания в вертограде Божьем!

Понимаете ли, у других народов никакой души не наблюдается вообще, один пар навозный. Душа только у нас есть. Просторная и, повторюсь, загадочная. Не, я такого сам придумать не могу… Это наш проповедник по воскресениям говорит, не про выпивку, конечно, а про душу.

Вы еще товар посмотрите.

Вот сушеная петрушка в кулечке и смазка для замков, здесь, в скляночке… Не обращайте внимания, что я торгую вразнос, я торгашей презираю, просто время сейчас трудное, всем вертеться надо…

Кто я таков? Я, юнкер, рядовой его Императорского Величества третьего гвардейского полку, честь имею, в отставке.

С двадцати годов трубил в рекрутах, колол на плацу чучело штыком, а как выперли меня в отставку, по возрасту, аккурат через полгода грянула война. Миновало меня, не зря молился!

Кто с кем воевал?… А я почем знаю. Лет семь возились, как бабка беззубая толокно жует. Хорошо хоть — далеко. Не то во Фландрии, не то в Трансильвании….

Замирились в конце концов. А наше дело, юнкер, маленькое: бедней да торгуй.

Бывает, молодой ушел за флейтой и барабаном, вернулся глухой, как тетеря, от контузии и полноги состругано.

Бабу прибьет по пьяному делу, в церкви на коленях постоит, а потом — глядь- торчит спозаранку на блошином рынке, дует в кулак, через плечо — торговый короб, а в коробе-товар, особый логрский набор: хоть его ешь, хоть им тараканов мори, хоть им стены конопать! Что за набор спрашиваете?

Проще некуда: кусок сала, сало, конечно, пожилое, но перцу вдоволь, затем зверь крашеный с жениной шубки, оловянная ложка, казенный молитвенник — подарок от властей по увечности, щелкун для орехов и низок пять вяленых лисичек для каши.

Да что там перечислять! Всякий свои лохмотья на общее обозрение выносит.

Авось, найдется дурак и купит. Какой никакой, а доход.

На самом деле мы на рынке стоим не от нищеты, а ради интереса и общения.

В четырех стенах можно умом тронуться, а здесь, в торговых рядах — и ветерок и новости и, заметьте, производится на площади живописное коловращение народа.

К тому же на соседних лотках попадаются заманчивые вещицы. Колесник Ганс, в пятницу припер на продажу земную сферу. Одна подставка — мечта, красное дерево с вензелями!

А на каждом государстве свой народ нарисован. Смехота! Фламандцы жирные, как чушки, немцы пьяные в зюзю и везде — то у них капуста, куда ни плюнь, одни капустные головы! Французы от своей болезни безносые, индейцы с эфиопами — бескультурье голозадое! Турки плешивые!

А евреи…В приличном месте и не скажешь, какие евреи…

Одна наша Логрская Империя стоит орлом посреди негодяев, Господь нашего национального героя за ручку держит, а океанские волны героические сапоги вылизывают!

Вот и выходит, что нашу нацию Создатель на совесть творил, а других, как попало нахаркал на лицо земное…

Знатный глобус… Столичная выдумка! Но дорогой, собака, не подступишься! Может, колесник согласится на обмен. У меня, кстати, тоже имеется заветный товарец для состоятельных! Полюбопытствуйте, юнкер!

Во! Сочинение доктора наук Ниппельгаузена-Ферфлюхта, в чертовой коже с тиснением, подарочное издание! Четыре тома — не шутка! "Беседка Благомыслия", "Водомет государства", "Садик патриотизма" и трактат "Отчего бедствия Империи Логрской есть свидетельство ее могущества и богоизбранности"!

Доложу я вам, сытное чтение! Как щавель, много не съел, а больше не хочется. Зато успокаивает!

Вот мне скоро пятьдесят, баба померла, попивши дурной воды, дочка овдовела, вернулась домой и выселила меня в сарай. Знаете, как с ведрами и граблями жить? Брюква родится горькая, как столетник, кроликов развел, так они злые, демоны, голые и кусачие, резать их боюсь — сами они кого хочешь зарежут, тоже… кролики, а от такой жизни озверели!

А на днях сперли козу.

Впору утопиться. А я спокойный. Почитаю книжку про патриотизм, послушаю проповедь, и хоть бы жилочка пискнула.

Вы ткните жука булавкой — он попервоначалу заегозит, а потом оцепенеет.

Вот и мы оцепенели. Как те самые поросята в Стране Лентяев — бегают, печеные, вилка с ножиком в боку, кто голодный, режь, да ешь! А им ничего — хрюкнут матерно и дальше бегут. Знаете, все эти слезы,

мечтания и раздумья нам не особо к лицу. Кто свое нутро на люди выворачивает и без стальной шкуры, беззащитный, ходит, того и гусенок заклюет и родня в глаза плюнет.

Никчемный такой человек, вроде мужика в юбке. А главное в жизни: сила, стойкость и скрытность.

Мы — Логрцы, племя высокое, весь мир под крылами согреваем, а суровости учимся у дубов. Видали ли вы наши дубы? Это слоны какие-то, а не дубы! Границу переедешь — ага! Дрянь у них, а не дубы, бесхребетные они, вроде вьюнка. У них за границей все не по-людски.

Вот, полюбуйтесь, у меня на лотке выставлена безделушка. Зять-покойник из Венеции привез. Бабец, из индийского дерева вырезан. Ничего себе бабец, только уж донельзя все голое у нее. Глаза завязаны и стоит, бедняжка, на колесе, как кот на заборе. Совсем офонарели

итальяшки! На словах христиане, а держат в доме языческих идолиц. Эта у них видите ли, судьбой заведует. А кто судьбой заведует? Правильно, Господь! А эта еще и улыбается, как будто ей в носу щекочут. В нашем Отечестве Бог зазря зубов не скалит, нет!

Вот в приходском храме выставлен Христос во славе, сразу видно, не фитюлька, человек деловой, насупленный! Один проезжий солдатик, как узрел, сразу на колени пал и разрыдался. Одно, говорит, лицо наш фельдфебель, вылитый, разве что без треуголки и трезвый…

Вот она сила искусства, как проняло человека! Мы ерундой не занимаемся, работаем руками и дело делаем! Может, купите венецианского бабца? Отдам недорого, а если поторгуемся, я еще и справные пассатижи впридачу от сердца оторву.

Не хотите, как хотите… Хлеб за брюхом не гоняется. Не будь вы таким понимающим человеком, я бы вас обложил по матушке.

Но вы мне по нраву, я хоть и старый хрыч, а молодость уважаю.

Вы — чистый тополь крымский, барышням такие нравятся, а одеты скромнее некуда и держитесь прилично. Не угас логрский дух в молодежи!

Как, вы приезжий… Вот-те раз… А говорите чисто. Так как насчет пассатижей?

У, черт! Чтоб им провалиться, мерзавцам! Потом, потом, помогите собрать товар! Лягушку заводную уронили… Гос-споди! Скорей, за бочки, может пройдут, не заметят!

Чего вы заливаетесь? Плакать надо… Наш бургомистр, горлохват, не позволяет торговать с рук без письменного разрешения. Иди, говорит, в магистрат, получай бумажку. Как же, получишь! У чиновников руки с ящичком, а что я им поднесу? Кукиш с повидлом? Так и того нет… Вот и ходят патрули, гоняют нас, как гусей. Бабам проще, шмат ветчины за пазуху, промежь титечек, барахлишко галантерейное под юбку и дефилируют по площади с легким видом.

Поди чего докажи, может у нее формы отроду обильные… Не щупать же…

Тяжко, юнкер. А вы чем промышляете? Путешественник… Бродяга по-нашему. Оно и видно, по, извиняюсь, одежде. И зачем это честному человеку без толку по дорогам колобродить. Путешественник… Может, моя коза с такими же в путешествие отправилась. Лягушку отдай. Черт тебя, пройдоху, знает. А вещь хорошая, еще дочка моя с ней играла, износу ей нет!

Выгляни-ка, может ушли жандармы. Нет? Ну, пока всех перетрясут, мы здесь с тобой еще насидимся.

И что это я… Шел бы ты отсюда добром, а то я рыжих на дух не переношу и вообще…

Так, значит, я первый человек, который с тобой в Далатте по душам заговорил? Скажите, пожалуйста! Баба моя, покойница, говаривала: в городе два болвана, один бронзовый, на коне перед Арсеналом, другой у меня под боком.

Только я стреляный! Я с тобой заговорил, я тебя и пошлю. Скажи еще спасибо, что не доложу, кому следует.

Как?! Берете деревянного бабца? Ее Фортуной зовут?! Да пусть хоть Фортуна, хоть Мортуна, лишь бы от нее избавиться… Освободитель вы мой!

Вы уж простите мое брюзжание, затмение какое-то нашло! Вы и другой товар посмотрите, вот здесь, в сумке…

Оно и правда, когда человек в пути ему трудно тащить лишнюю кладь. Спасибо, хоть этот срам купили, а то священник который день косится.

Еще не хватало на языческом колесе въехать в Священный Трибунал! Экий вы… Да, мы всего боимся и тем горды! Ясно?! Тоже, храбрый выискался! Опять у меня затмение… Уж извините.

Вы к нам в город надолго? Да, конечно… Ни в чем нельзя быть уверенным, человек предполагает, а Бог распола… Ты с ума сошел!

Кто же в Логрии по ночам ходит?! Жить тебе надоело? Я что, я ничего, и не кричал я вовсе… При чем здесь разбойники? О них в Логрии лет двести не слыхивали. Слушай, парень, мой тебе совет: пойди, пока не стемнело, в любую гостиницу, найми комнату и стол по деньгам, а утречком, по солнышку, с приятной компанией, как все нормальные люди…

Да не похож ты на нормального, успокойся! И что я разоряюсь, валяй, гробься на здоровье, мне-то какое дело.

Но папаня учил: что и посылать человека надо хитренько, чтобы самому не замараться. Поэтому запомни накрепко: если что странное выйдет на ночном тракте, ни в коем случае не поворачивай направо.

Ошибешься — огребешь великое несчастье.

Понял? Ну, все, моя душенька спокойна. Проваливай. Что «спасибо»? Одолжи свое спасибо…

Пошел, задрыга… Хлебом не корми, дай сложить голову покрасивее. Ведь нарочно свернет направо. По мелкой гнусности характера. А грех на мне повиснет.

Юнкер! Да постой ты, не мальчик я с тобой в догонялки играть! Обиделся что ли? Да ладно, не кисейный. Пошли-ка под навес, а то солнце шпарит в глаза, нет мочи… Ветрено будет завтра, закат красный.

Садись, обмоем встречу. На крепенькое не хватит, будем тянуть сельтерскую водичку, как старые аббатиссы.

Ты ведь новичок, ничего про нас не знаешь… Впрочем, мы порядок блюдем, о чем не следует, не горланим с крыши.

Да не торопи ты, не понукай! Я может на себе крест ставлю, из-за тебя, сукина сына, проговариваюсь, все свои принципы душу! А он меня пинками подгоняет, как на виселицу… Я об этом даже в исповедальне молчу. Краснею, губы жую, а как рыба-налим, ни гу-гу!

Дневная Логрия, это, брат, одно. Все по полочкам, по ранжиру, грудь колесом, «ура» да «вперед». Император сверху, мы с исподу. Страна огромная, девять провинций, колонии за морем, народу — не продохнуть, а все молчат хором, никто не признает, что мы как

карточный валет: от пояса растет второе лицо. Ночное лицо, глумливое, страшное.

Раньше Логрия была целой, а теперь раскололась, как грецкий орех, на две половинки.

Ночной стражи у нас нет, собаки и те, как закат — скребутся в двери, просятся в дом со двора. Нам не принадлежат ночи. А все почему? Мы прогневили Бога. Оказывается, он и за

равнодушие карает. Всякий сам за себя и Бог выходит за всех быть не хочет… Всякий свой адок свил, как гнездо. Любовь, обиды, ропот, жалость, правду загнали в футляры, нарумянили, как покойника, залепили грязными шуточками. Нам все нипочем, мы силачи, общественную пользу творим, вон какие люди с нами здороваются за ручку! На любую просьбу отвечаем: А что мне за это будет?"

А сами нет да нет, и глянем на солнце. Ползет, стерва, к западу, сейчас потухнет и мы пойдем засовами лязгать. Потому что наступает время наших грехов. Все Семеро там бродят, хихикают, а Восьмой, какого и в Библии не упоминают, тот грех — молчит.

Ночная Логрия шуршит за стенами, липнет на стекла, просачивается сквозь обои. Кто высунется — погиб. Когда у нас ночь, у них, юнкер, самый что ни на есть светлый день. У кого "у них"? Ах, ты, мать еловая! Дай из кружки выловлю муху и все растолкую.

В году, значит, 1714, исполнилось мне 14 лет. Маму не помню, отец копал колодцы. А детей с нашей улицы воспитывал приходский поп, молодой был поп, чудной, учил нас грамоте, бывало, рясу задравши, ловил бреднем лягушек нам на потеху, и про звезды рассказывал.

Хорошего понемножку, вот и свезли нашего попа в казенной кибитке, чтоб не дурил, и разбрелись мы кто куда.

Отец устроил меня к бабке-лекарке, за три гроша в день, я собирал для нее вонючие травки, ей, понимаешь, надо было, чтобы сбор производился невинным дитем, иначе толку от целительства — пшик.

Набродился я тогда по общинному лесу. Попотеешь, пока найдешь нужное, издерешься в орешнике, ботинок в бочажине утопишь, но ничего, насобачился.

Правда, как солнце ослабнет, ноги в руки — и в город. Деньжата получу, отдам отцу и на боковую.

Да кому нас было учить предосторожности, парень? Скажем, жеребенок родился и уже встал на ножки, без всякой науки, так и мы с пеленок затвердили — где ночь, там гибель. Ночью надо дома сидеть, а если не дай Бог оказался на улице — хоть умри, а направо не поворачивай.

Но в Петров День мне не повезло. Почти ничего не набрал, а что нашел — потерял.

На городском лугу напали на меня собаки, когда отбился, остались от целебных трав одни ошметки. Старуха меня выставила за порог. "- Бездельникам, — шамкает, — деньги во сне

снятся!" Выжига, у самой десяток платьев и выезд-четверик, дураков лечиться было много.

Плетусь домой, ноги не несут, в животе — прохладная панихида. И не зря.

Папаша сидит за столом, трезвый и томный и давит тараканов мизинцем.

" — Деньги давай!"

Что поделать — повинился. Тут началось… Шахсей-вахсей, турецкий праздник. Колошматил меня старик от души, сил не жалел. Надорвал мне левое ухо, аж повисло, как у таксы, и кровищи… Я заревел — и за порог. Тут до родителя дошло, что навечерие уже звонили, и за окнами — синева. Он выскочил следом, зовет, да как же!

Я и не заметил, как вынесло меня из города на луга, через Кожемятный мост и далее на просечную гарь. Там, в брусничнике, я свернулся клубком, все мхам и перегною отдал — и слезы, и сопли, и кровь.

А как в себя пришел — и креститься не могу… Вокруг — бархатная темнота, лишь на западе остывают алые полосы. Веришь ли, юнкер, мне было и жутко и сладко: небо полноводное, все в огнях, не то что пол-звездочки сквозь оконную чекушку. Я ж до того дня звездного неба, считай, и не видел…

Но я не героем родился, решил бочком-бочком, и к дому, авось пронесет, уж лучше батины зуботычины, чем молчаливая и непонятная смерть.

Пряхи болтали, что на перекрестках водится призрак — весь состоит из мертвецких рук и ног, а посередине — клыкастый рот. И плачет он в ночи, как подкидыш, заманивает людей. Оттого и зовут его Покликухой. Но я по малости лет не догадался, что такой призрак в Логрии давно помер бы с голоду — дураков нет выскакивать из дома, когда кто-то плачет. Вот если бы он монетами звенел…

Крадусь я, вспоминаю всякие ужасы, колпак в зубы, чтобы не заскулить. И вдруг из-под ног вспорхнула птаха. Обомлел я и шарахнулся. Как назло -

Вправо.

Веришь… Там белый день и яблоневые сады потоками льются в гору. И солнце в листве перекатывается живым серебром. А над садами поднимаются крыши, шпили, дымники, трубы, купола, пирамидальные тополя тополя. Как есть наш город и колокольня наша и флюгер на ратуше — всадник с девушкой…

Я обрадовался, подумал, что с испугу грянулся в обморок и пролежал до света. Но сердце туманилось, стукало редко. Не то, не то…

Я поплутал под деревьями, дошел до водяной мельницы. Наша мельница, только крыша не красная, а зеленая. А над прудом сидели незнакомые пацанята с удочками. Я хотел с ними заговорить, но вижу — один из них выудил ротана, а рыба возьми, да и окажись заглотышем. Так этот свиненок захихикал и принялся из живой рыбы тащить крючок вместе с требухой.

Я в детстве не был нюней, случалось, петухам рубил головы на Рождество. Но меня покоробило. Наорал я на него: не умеешь, не берись, сначала оглуши, а потом уж вытаскивай.

Быть бы мне вторично битым, они уж приподниматься начали, но вдруг похватали удочки и — тягу.

Я остался стоять, как тумба.

Гляжу, подле мельничного колеса стоит мальчик, смотрит в пенную воду. Помедлив, подошел ко мне, вроде — ровесник. Сроду я таких не видывал: тощий, смуглый, как мореное дерево, лицо смышленое и веселое.

Сам простоволосый, сразу видно, что космы никто ему отродясь не стриг — пряди белые, как отборная соль, и легкие как тополиный пух. А на лбу венчик из вереска, но не как девчонки плетут, а крученый жгутом.

" — Зачем рыбу пожалел? Это же не твое дело."

" — Конечно, — отвечаю, — не мое, — но обидно, когда животину зазря мучают."

" — А сам-то ты откуда?" — спросил он.

" — Я из города. А зовут меня Николаус, сын Людвига-колодезника."

А он обошел меня, поцокал, как белка.

" — Врешь, врешь, сын колодезника… Ты не из наших, ты — дневной!"

А сам протянул к моему рваному уху правую ладонь — пальцы длинные, ловкие, а на мякоти ладони — белесый шрам, крест накрест, и давнишние следы грубых стежков.

Он тронул мочку — и словно выдернул сверло, мне сразу полегчало. Скорее всего от удивления. Худо мне было от такого собеседника. На нем, кроме серой рубахи до пят ничего не было, а в точно такой же рубахе хоронили моего дружка — Мартина, когда его ломовик задавил…

Мальчик заметил мою оторопь, покачал белой головой:

" — Ты ничего не бойся. Мальчишки убежали, потому что верят, что я заразный. Им матери так сказали. А я — здоровый, меня зовут Рошка!"

И, расхохотавшись, он прошелся по берегу пруда колесом, раз-два, раз-два, полы рубахи хлопают, волосы по ветру плещут. Я тоже засмеялся.

Он мне пояснил, что город над садами — Далатт полуночный, вроде как ночной двойник нашего города, и дневному логрцу здесь делать нечего. Но Рошка обещал мне помочь.

В тех краях было славно… Все, как у нас, только лучше, свежей что ли… До одури пахло медуницей, и сидром из садов и речной травой. Солнечно, тихо, безлюдно.

Назад Дальше