К тому времени добрые люди уже рассказали им, какую змею пригрел Салех-паша у себя на груди. Телепнев и Кузовлев знали, за кого выдает себя здешний самозванец, но его подлинное имя оставалось для них тайной. Они помыслить не могли, что этот вор и тот, что проживал в Кракове, при короле Владиславе, – один человек. Послы настаивали на встрече с ним, и Салех-паша согласился устроить очную ставку у себя во дворце.
Во время их следующего визита кадиаскеры ввели в залу тощеватого паробка в аземском халате, без однорядки. Поклонившись сначала визирю, потом – послам, он с важным видом достал из рукава свиток и приготовился читать.
«Что это?» – спросили послы.
«Декларация в пяти виршах», – ответил самозванец и прочел:
Далее шло подробное, по пяти пунктам, обличение московских неправд, при которых «тяжко от бояр народу и тесно». Слог декларации был темен, на слух Телепнев и Кузовлев плохо понимали, о чем речь, но встрепенулись, едва прозвучали строки:
Подразумевалось, что лихоимство приказных людей, неправый суд, неспособность воевод противостоять крымским набегам и вообще все российское неустройство есть Божья кара за то, что его, царевича Ивана, лишили родительского престола.
Возмущенные послы потребовали прекратить чтение.
«Царь Василий Иванович, – заявили они Салех-паше, – по грехам своим преставился сорок лет тому, а сему воришке и тридцати годов нет».
Возразить было нечего, турецкие архивы указывали примерно ту же дату смерти Василия Шуйского, но визирь сумел найти достойный ответ.
«Иной человек, – сказал он, – от роду имеет сорок лет и поболе того, а если он человек праведной жизни, Аллах в неизреченной благости своей ему на лице и двадцати годов образ кладет».
Выдать Анкудинова он отказался наотрез, однако и блюда со своей кухни посылать ему перестал.
Послы не успокоились и продолжили интригу. Их платным консультантом стал писарь диванной канцелярии Зульфикар-ага. Этот перешедший в ислам понтийский грек приватно оказывал бывшим единоверцам кое-какие услуги. Телепнев и Кузовлев подступили к нему с вопросом: «Как бы нам того вора достать?»
«Путь один – действовать большою казною», – отвечал многоопытный Зульфикар-ага. Впрочем, сам он сомневался в успехе предприятия и счел долгом предупредить послов: «Только не потерять бы вам казны даром, потому как люди здесь не однословы». Смысл был тот, что сегодня скажут одно, завтра – другое, а что им соболей или цехинов наперед будет дадено, назад не вернут.
Зульфикар-ага рекомендовал послам вообще бросить это дело. Мол, cильного вреда от самозванца все равно не будет, рано или поздно его куда-нибудь сошлют или даже пошлют гребцом на галеры, а если сулить за него большие деньги, турки могут подумать, что он и впрямь тот, за кого себя выдает. Телепнев с Кузовлевым вняли совету и отступились.
Не успели они добраться до Москвы, как Салех-паша впал в немилость и по приказу султана был удавлен собственными кадиаскерами. Печать великого визиря принял Ахмет-паша. На Анкудинова он никакого внимания не обращал, жаловать его по достоинству никто не собирался. При дворе о нем забыли напрочь. Обнищав, он попытался продать свой камень безвар, чудом сохраненный во всех скитаниях, но еврейские лекари требовали верных доказательств его подлинности, а турецкие о таких камнях отродясь не слыхали. Покупателя нужно было искать среди народов менее подозрительных, чем жиды, и более просвещенных, чем турки.
В конце концов все это ему надоело, Анкудинов бежал на север, но поскольку «астроломейские» познания были у него чисто теоретические, а на практике он Сириуса от Полярной звезды не умел отличить, роскошное звездное небо над Балканами ничем ему не помогло. Ночью он заблудился в лесу, утром был схвачен и доставлен в Стамбул. Ахмет-паша поставил его перед выбором из двух вариантов: принять ислам или отправиться на галеры. Пришлось побусурманиться, правда, с одним существенным послаблением – он повторил за визирем слова мусульманской молитвы, но обрезание сумел отложить на неопределенный срок. На него надели чалму и отпустили.
Все пошло по-прежнему, если не хуже. От безысходности Анкудинов бежал вторично, переодевшись в греческое платье и загодя разведав дорогу на Афон, чтобы укрыться в одном из тамошних монастырей, но погоня легко взяла его след. На этот раз под страхом смерти он согласился на обрезание. Был призван врач-еврей, прямо на месте совершивший нехитрую операцию. Ранку присыпали толченым углем и перевязали, Анкудинову вернули чалму, но не свободу. От греха подальше Ахмет-паша приказал посадить его в Семибашенный замок.
Терять ему было нечего, на прощание он сказал визирю: «Господарь молдавский с брата моего старшего велел содрать кожу и отослал ее царю в Москву, а оттуда ему ту кожу, наложив серебром, назад прислали. За мою кожу царь и за золотом не постоит. Того ли ты хочешь?» Не известно, что ответил Ахмет-паша, но эта их встреча оказалась последней.
Позже Анкудинов рассказывал, будто ангел Господень огненным мечом поразил его недругов и отворил перед ним двери темницы. Имелся в виду государственный переворот в августе 1648 года, когда Ахмет-паша был растерзан на ипподроме толпой черни, а султан Ибрагим II свергнут взбунтовавшимися янычарами и задушен подвязкой. На самом деле еще за полгода до мятежа Анкудинову помогли бежать жившие в Стамбуле сербские купцы. Через случайного сокамерника он вступил с ними в переписку и сумел заморочить им голову своей «астроломией». По ней выходило, что Оттоманской Порте суждено погибнуть через него, князя Шуйского, вот почему султан держит его в тюрьме, но казнит не раньше чем Юпитер сойдется с Меркурием, не то всей бусурманской вере будет большая беда.
Обе планеты находились уже в опасной близости, поэтому сербы не постояли за деньгами. В нужное время и в нужном месте они потрясли кошелек, полный золотых цехинов, на этот звон вышел из тумана мудрый Зульфикар-ага, переживший трех визирей. Вскоре «смрадная челюсть турская», как Анкудинов называл Семибашенный замок, выплюнула его исхудавшим от чревного недуга, с головой в лишаях, но, как всегда, веселым и бодрым. Напоследок, правда, один странный разговор подпортил ему настроение.
В камере он познакомился с одноруким албанцем, товарищем по несчастью. Руку ему отрубили за разбой, голову же оставили на плечах, потому что грабил он только христиан и евреев, а правоверным, не имеющим куска хлеба, отдавал часть того, что брал у неверных.
На прощание этот разбойник сказал Анкудинову: «Видишь ты сам, нет у меня левой руки. Отсекли ее и бросили псам на съедение. Изгрызли они мою руку, ни костей, ни ногтей не оставили, но в конце времен, когда мертвые, славя милость Аллаха, поднимутся из своих могил, встану я оттуда о двух руках».
«Откуда же вторая рука возьмется?» – удивился Анкудинов.
На это албанец с нехорошей улыбкой отвечал: «Если кто, как ты, например, примет истинную веру, а после отречется от нее, и если у него за какую-нибудь вину или без вины, на сражении, руку отсекут топором или саблей, при восстании мертвых та рука не ему, а мне приложится».
Он и одной рукой любому мог свернуть шею. Вопроса об истинной вере Анкудинов касаться не стал, но спросил: «А если у того человека рука сожжена будет или тоже псами поедена?»
«Не беда, – опять улыбнулся албанец, – она из пепла, из праха, из песьего кала воссоздастся. Для Аллаха ничего невозможного нет, все в Его власти, а Он знает, кому что придать и у кого отнять».
Почему-то эти слова запали Анкудинову в душу. Впоследствии он часто их вспоминал.
Глава 6 Другая жизнь
14За секунду перед пробуждением Жохову приснился двухэтажный белый дом на берегу неширокой реки, серой даже под ослепительно синим небом cередины лета. За ней, насколько хватало глаз, лесистой громадой вставала дикая гора с каменистыми осыпями ущелий и выступающими на вершине мрачными черными гольцами. Ни один листок не шевелился на болезненно изогнутых карликовых березках у подножия, кругом царила мертвая тишина. Что-то потустороннее было в этом пейзаже, что-то такое, от чего невозможно становилось дышать, словно землю от неба отделяла пустота, которая лишь прикидывалась неподвижным в своей прозрачности воздухом.
Внутри сна время текло по-другому, там Жохов мучительно долго не мог понять, где видел он этот безотрадный ланшафт, но, проснувшись, сразу понял, что гора – всего лишь Богдо-ул, река – Тола, а длинный белый дом под зеленой крышей – бывший загородный дворец Богдо-хана в Улан-Баторе. После смерти первого и последнего монарха независимой Халхи в нем открыли музей, Жохова водила туда знакомая монголка из министерства геологии. Она рассказывала, что Богдо-хан с детства покровительствовал животным, со временем при дворце образовался целый зверинец. Когда его обитатели умирали, из них делали чучела и ставили в дворцовых покоях как напоминание о том, в каких разнообразных обличьях все мы, перерождаясь, проходим свой земной путь. Это был наглядный урок смирения, терпимости и милосердия, выражаемых одним словом – «ахимса», что значит «щади все живое».
Внутри сна время текло по-другому, там Жохов мучительно долго не мог понять, где видел он этот безотрадный ланшафт, но, проснувшись, сразу понял, что гора – всего лишь Богдо-ул, река – Тола, а длинный белый дом под зеленой крышей – бывший загородный дворец Богдо-хана в Улан-Баторе. После смерти первого и последнего монарха независимой Халхи в нем открыли музей, Жохова водила туда знакомая монголка из министерства геологии. Она рассказывала, что Богдо-хан с детства покровительствовал животным, со временем при дворце образовался целый зверинец. Когда его обитатели умирали, из них делали чучела и ставили в дворцовых покоях как напоминание о том, в каких разнообразных обличьях все мы, перерождаясь, проходим свой земной путь. Это был наглядный урок смирения, терпимости и милосердия, выражаемых одним словом – «ахимса», что значит «щади все живое».
Чучела до сих пор стояли в музейной экспозиции, но при осмотре обнаружилось, что сто лет назад все эти набитые опилками звери и птицы с помутневшими бусинами вместо глаз оптом были закуплены у одной таксидермической фирмы в Гамбурге и принадлежат не монгольской, а южноамериканской фауне. Заточенные в стеклянных коробках обезьяны, броненосцы, лемуры, полинявшие туканы и попугаи, облезлый ягуар, театрально терзающий несчастного детеныша антилопы, соседствовали с изображениями будд и бодисатв, как побитые молью тетерева и зайцы в районном краеведческом музее – с макетами гидростанций и угольных шахт. Трупы настоящих любимцев Богдо-хана давно сожрали собаки.
Жохов лежал на диване в куртке и в ботинках, скрючившись под стеганым одеялом с лезущей из дыр ватой. Почему-то последнее время ему часто снилась Монголия.
Солнце сквозь щели в ставнях проникало в комнату. Ночью, видимо, отключили электричество, спираль обогревателя из красной стала черной. Пар шел изо рта, но в горле и носоглотке все было спокойно. Тибетская медицина помогла.
Над ним возвышался торшер на журавлиной ноге, с колпаком гнусно-розового цвета, который мать считала единственно способным создать интимное освещение.
Того же цвета была ее парадная комбинация с кружевами на подоле. Комнату наполняла мебель, модная четверть века назад. Ровесниками магнитофона «Яуза» были низкие кресла в сшитых из простыней чехлах, сервант с посудой, раздвижной стол без скатерти, в те годы считавшейся признаком мещанства, шторы с узором из сломанных палочек и щербатых треугольников в духе разгромленного Хрущевым абстракционизма. К той же компании принадлежали настенные бра с выключателями на шнурках и люстра с пластмассовыми, под хрусталь, подвесками. Лишь платяной шкаф из мореной фанеры наверняка родился при Сталине. Еще старше были две бронзовые иконки за стеклом серванта и деревянное прясло в углу. Телевизор отсутствовал.
Книжные полки однообразно лиловели корешками журнала «Новый мир» за многие годы. Марик тоже раньше выписывал этот журнал. У них с Геной водился и Солженицын в водянистых машинописных копиях, но Жохов больше интересовался «Дхаммападой» или «Тибетской книгой мертвых». Последняя учила тому, как после смерти различить Ясный Свет среди множества обманных огней, гораздо более красивых и ярких, слиться с ним и выйти из бесконечной череды низких перерождений. Так выходят из комнаты, бросив напоследок тем, кто в ней остался: «Я в ваши игры не играю!» О таких минутах люди мечтают всю жизнь. В тридцать с небольшим эта наука для умирающих почему-то казалась жизненно необходимой. В перестройку, правда, он стал почитывать газеты, но и тогда вечно путал по номерам пятый пункт в паспорте, который хотел отменить Марик, с шестым параграфом конституции, против которого боролся Гена. Однажды тот сманил его на митинг в Лужниках, они там держали плакат «Меняем чешский круглый стол на отечественное бюро». Смысл этого призыва забылся напрочь.
Он слез с дивана и прошелся по комнате, разглядывая фотографии на стенах. Среди портретов и групповых снимков попадались фасады с мозаикой, античные порталы со статуями героев труда, ротонды, курортные балюстрады. «Кооператив Союза архитекторов», – вспомнил Жохов.
В углу, на трехногом столике, заполняя почти всю его поверхность, белел выставочный макет помпезного здания в псевдоклассическом стиле. К столешнице привинчена металлическая табличка с гравировкой: «Дворец культуры машиностроительного завода им. В.И.Ленина. Пермь. 1962 г. Арх. А.С.Богдановский». Это, видимо, был хозяин дачи и голоса на магнитофонной пленке.
Хотелось есть. Жохов перешел в кухню и пошарил по шкафчикам. Запасы крупы, гороха и вермишели, пересыпанные черными точками мышиных экскрементов, лавровый лист, соль и перец в литровых банках хранились тут, похоже, с брежневских времен. В одной из банок нашлось клубничное варенье, промерзшее и засахаренное до такой степени, что оловянная ложка согнулась при попытке его оттуда извлечь. Рядом лежала жестяная коробка, полная заплесневелых сухарей. Некоторые почему-то позеленели только с одного конца. Отбив попорченные края, Жохов сунул несколько штук в карман куртки, продезинфицированный табачной трухой, один положил в рот и с наслаждением начал отсасывать из него быстро горячеющую хлебную жижу. В процессе на глаза попался вбитый в косяк гвоздь с висевшей на нем связкой ключей. Наименее ржавый подошел к замку наружной двери. Замок был слегка покалечен, но работал.
Хозяева не заслуживали того, чтобы в благодарность за ночлег устроить им пожар в пустом доме. Жохов выдернул из тройника вилку обогревателя, но магнитофон оставил включенным, как было. За кухонным окном улица пустынно расстилалась в обе стороны. Убедившись, что вокруг никого нет, он запер дверь, спрятал ключи под резиновый коврик на крыльце, пересек участок, толкнул калитку и остолбенел. Вдоль соседнего забора прямо на него шла Катя.
– Ой! – изумилась она. – Вы, что ли, здесь живете?
– Так, наезжаю иногда, – нашелся Жохов.
– Я думала, вы живете в «Строителе». Что же вы мне сразу не сказали! Вы сын Александра Семеновича, да?.. Или он вам не отец?
Жохов улыбкой подчеркнул абсурдность этой идеи.
– Не дед же!
– Просто я вас тут ни разу не видела.
– Я позавчера только приехал. Поужинал в «Строителе», а утром снова укатил в Москву. Вернулся с последней электричкой. В Москве у меня бессонница, захотелось выспаться на свежем воздухе. Спал как в раю, – добавил он немного лирики. – Такая тишина кругом!
Катя признала, что да, здесь тихо. Иногда кто-нибудь приезжает на выходные, но на неделе во всем поселке практически никого нет.
Он понял, что бояться нечего. Левая бровь у него поползла вверх.
– А что, собственно, мы тут стоим? Может, зайдем ко мне? Чайку попьем.
Она не возражала. На крыльце Жохов достал из-под коврика ключи, открыл наружную дверь. Внутренняя оставалась незапертой. Когда потянул ее на себя, магнитофон промолчал. Электричество все еще не дали.
– Брр-р! – входя, поежилась Катя. – Как вы тут спали?
Он сослался на англичан, предпочитающих нетопленые спальни, пообещал, что сейчас будет светло и тепло, и для начала разобрался со штырями оконных ставень. Во дворе выдернул их из пазов, постучал по освобожденному стеклу в знак того, что первая часть обещания исполнена. Связка ключей осталась в кармане. С третьей попытки амбарный замок на сарае неохотно выпустил из себя поеденную ржавчиной дужку. Интуиция не подвела: внутри лежало с полкуба побуревших от старости поленьев. Жохов набрал полное беремя, как говорила бабушка, в комнате с грохотом сбросил всю охапку на пол, надрал бересты, нащипал лучины и начал растапливать печь, вслух удивляясь тому, что вот ведь как странно, всего полтора часа на электричке, и попадаешь совершенно в другой мир.
– Сама я с Александром Семеновичем мало знакома, с ним дружна моя тетка, – сказала Катя. – Максимова Наталья Михайловна. У вас в семье она известна как Талочка, вы должны ее знать.
Жохов решил разом покончить с этой теткой, не то будет висеть над ним как дамоклов меч.
– Нет, не знаю, – ответил он, уже подыскав причину.
– Странно. Раньше она часто бывала у вас дома.
– Очень может быть, но я там никогда не бывал. Я – плод внебрачной любви.
– Простите, – смутилась Катя. – У вас, должно быть, непростые отношения с отцом.
– Их, можно сказать, нет.
– Совсем никаких?
– Н у, какие-то есть, конечно. Не то как бы я здесь очутился? Но минимальные. С шестнадцати лет я не взял у него ни рубля… Вот, – кивнул Жохов на макет дворца культуры в углу, – типичный образец его творчества. Брать деньги, полученные за это? Извините.
Он нашел в кухне ведро, принес воды из колодца, примеченного во время похода за дровами. Ставя на огонь чайник, услышал за спиной:
– Вот ваш отец.
Катя рассматривала одну из висевших по стенам фотографий. На ней группа молодых мужчин в широких брюках и одинаковых светлых рубашках с воротником апаш застыла на краю строительного котлована. Туманная дата «1956» косо лежала поверх опалубки. Лица строителей были отмечены печатью того веселого времени, когда новое вино влилось в старые мехи. Теперь оно прокисло.