– Что-то легковат.
– Из лантаноидов он самый легкий, – объяснил Жохов. – Удельный вес пять и двести сорок пять.
Он собрал опилки на газетном сгибе, ссыпал в пробирку, запечатал пробкой. Денис положил ее в карман, а треугольничек – в маленькое отделение бумажника. Приставив его на место, можно будет проверить, не подменен ли товар.
– Еще что есть? – спросил он, убирая бумажник за пазуху привычным движением делового человека, которому часто приходится повторять эту операцию.
Жохов подал ему караваевский список. Все двадцать три позиции Денис изучил за полминуты и молча покачал головой.
– Никель есть, – высунулся Гена.
– Не интересует. Красная ртуть есть?
– Красной ртути не бывает, – позволил себе усмехнуться Жохов. – Это миф.
Денис тоже усмехнулся, велел позвонить ему завтра после восьми и ушел, сказав, что провожать не нужно. Про цену даже не заикнулся, словно она была для него фактором абсолютно несущественным. Забыть про нее он не мог, тут явно имелся какой-то умысел, возможно безобидный, почерпнутый на семинарах или тренингах по психологии покупателя и продавца, но какой именно, Жохов не понимал. Это настораживало.
– Ну вот и все, – сказал Гена. – А ты боялся.
Он моментально впал в эйфорию и нацелился в буфет на втором этаже. Там они могли отметить удачу любым из тех напитков, которые раньше с риском для карьеры тайно проносили через проходную. Это было единственное из институтских подразделений, выигравшее при смене режима.
Жохов идею не поддержал. Он испытывал смутное беспокойство, хотя серьезных оснований для тревоги пока не имелось. Разве что взгляд того парня в свитере, приехавшего вместе с Денисом. Когда Жохов проходил мимо машины, тот быстро взглянул на него и отвел глаза. Лицо было незнакомо, но кольнуло ощущение, будто парень откуда-то его знает. Могло, конечно, и померещиться. Мысль о том, что Гена способен на двойную игру, исключалась в принципе.
На всякий случай из института вышли через задний ход и в трамвай сели не на той остановке, где сошли, а на следующей. В метро Жохов настоял, чтобы в последнюю секунду, перед тем как закроются двери, выскочить обратно на платформу. Выскочили, осмотрелись – никого.
Залезли в другой поезд. Гена занял два места, но Жохов остался у дверей, рассматривая наклеенную над ними коммунистическую листовку. Серая, с мутной печатью, она казалась тиснутой едва ли не на гектографе. На ней Ельцин в звездно-полосатом лапсердаке шел к царскому трону по ковровой дорожке с надписью «Референдум».
Еще в трамвае пакет с европием начал расползаться по шву. Удобнее всего было бы не таскаться с ним за город, а отдать Гене. Жохов доверял ему как самому себе, но жена у Гены была та еще стерва. При ссорах с мужем она имела паскудную привычку выбрасывать за окно то, чем он особенно дорожил. Однажды выкинула главу из диссертации. Гена рассказывал, что когда первый раз потащил ее в койку, она достала из-под блузки нательный крестик, стала тыкать им ему под нос и, пока он управлялся с ее лифчиком, говорила: «Видишь этот крест? Заклинаю тебя этим крестом! Поклянись на нем, что ты…» В итоге пришлось жениться.
Гена вообще был идеалист. Как-то раз выпивали дома у Жохова, и Жохов сказал, что в буддизме каждый отвечает исключительно за самого себя. «Скрытый в тебе светильник ты должен зажечь сам, – вольно цитировал он кого-то из дзэнских мастеров, – никто другой тебе тут не помощник». Гена доказывал безнравственность подобной философии, в корне отличной от христианской. Потом Жохов пошел провожать его на троллейбус. По дороге продолжали спорить, вдруг он заметил, что Гена идет по улице в одних носках. Его ботинки остались в прихожей, но он этого не замечал. «Я про них забыл, потому что истина мне дороже, чем тебе», – сказано было Жохову, когда пошли обратно за ботинками.
Поколебавшись, он все-таки поехал к дядьке, опять оставил пакет ему на хранение, попил чаю, послушал про то, как сионисты отравили Сталина, Андропова и генерала Скобелева, и помчался на Казанский вокзал. Катя обещала прийти к семи часам.
16Бежав из Семибашенного замка, Анкудинов двинулся на север, посетил несколько православных монастырей, но нигде не прижился. Наконец он прибыл в горную область Старый Влах на границе между Сербией и Черногорией. Месяц спустя местный князь разослал гонцов к старейшинам свободных черногорских нахий и соседним сербским князьям, которые, как он сам, ненавидели султана лютой ненавистью вассальных владык, сохранивших все, кроме права быть на своей земле наместниками Всевышнего. Гонцы имели при себе секретные письма, написанные у них на сердце, то есть для конспирации выученные наизусть. В них сообщалось, что через Старый Влах тайно проследовал московский царевич Иван Шуйский. Три года назад царь-отец отправил его на войну с крымским ханом, он храбро сражался, но, жестоко израненный, попал к агарянам в плен. Его увезли в Стамбул, там он два года просидел в оковах, пока верные люди не помогли ему бежать. Теперь он идет к себе в Московское царство, но скоро вернется с большим войском, освободит черногорцев, сербов, греков и иных многих, прогонит измаильтян обратно в Азию и вновь утвердит на Святой Софии золотой крест. Сияние же его не померкнет вовеки.
Анкудинов прожил на Старом Влахе до марта 1648 года. Здешние монахи облегчили ему чревный недуг и вылечили от парши. Когда потеплело, князь снабдил его деньгами на дорогу, дал охрану и с почетом проводил в трудный путь на родину. На прощальном пиру Анкудинов, подняв чару, сказал: «Призываю на вас благословение Бога, владыки неба и земли, Его же в трех именах трепещет вся тварь земная, небесная и преисподняя! Через меня сотворится Его святая воля, ждите меня, братия, и я приду. Да будут остры ваши сабли и крепки ваши мышцы!»
Без приключений добрался он до далматинского побережья и остановился в Трогире. Дальше предполагалось двигаться морем. Анкудинов снял комнату в гостинице с зелеными ставнями на окнах, гулял по улицам, ел рыбу и пил вино в харчевнях, вечерами сочинял польские и русские вирши, сравнивая себя с Ионой, а поглотившую его турецкую тюрьму – с китом, чью «смрадную челюсть» отворил ниспосланный ему ангел, или просто сидел на балконе, слушал, как звонят колокола, как поют в соседнем доме юные кроатянки, как весеннее море шумит у стен форта с бело-красным флагом Яснейшей Синьории на башне. Флаг меняли, едва он истреплется и лохмами посечется на морском ветру. Корабли в Венецию ходили по расписанию. На кровлях колодцев, над порталами домов, у крепостных ворот и в нишах соборов лежали мелкоголовые, узколапые венецианские львы, с разной степенью объемности вырезанные из камня. От них веяло порядком и прочностью жизни, равнодушной к человеческому имени той власти, которую они собой воплощали.
С юности Анкудинов умел быстро складывать и вычитать большие суммы, всеми пятью пальцами кидая костяшки на татарском абаке. В Москве он научился подделывать чужой почерк, подчищать написанное и разводить нужного цвета чернила из осиновой коры, настоенной на ржавых гвоздях, однако здесь эти искусства не находили спроса. Рожденный в коровьем желудке безвар оставался при нем, но продавать его без крайней надобности Анкудинов не хотел. Ему стало казаться, что лишь благодаря волшебному камню он и сумел невредимо выйти из всех несчастий.
Между тем деньги подходили к концу, занять было не у кого. В запасе имелась только прежняя легенда, слегка измененная при переписке с сербскими купцами и открытая дальнейшим новациям. В зависимости от обстоятельств она могла быть использована в том или ином варианте. Этот свой единственный капитал Анкудинов рассчитывал поместить в надежный банк и снимать проценты.
В поисках такого банка он набрел на иезуита Джованни Паскуале. Опытный ловец православных душ, он сам сделался добычей, попавшись в раскинутые Анкудиновым сети, и уже через неделю поспешил донести в Ватикан о бежавшем из Семибашенного замка московском царевиче. «Будучи схизматиком, – докладывал Паскуале, – он претерпел такое множество ужаснейших бедствий, что разуверился в истинности греческого исповедания и горит желанием облобызать священные стопы римского папы».
Из Трогира они вместе отправились в Венецию. Здесь Анкудинов изложил свою историю в том же варианте, в каком рассказывал ее на Старом Влахе, но с двумя важными поправками. Во-первых, о скором торжестве православия на Балканах более не упоминалось. Во-вторых, он вновь стал князем Шуйским, назвавшись уже не сыном царя Михаила Федоровича, а одним из его полководцев. «Не для того, – заявил он венецианским сенаторам, – царь дал мне войско и послал на Крым, чтобы меня за отца моего, великого государя Василия Ивановича, воеводством почтить, а для того, чтобы мне от неверных убиту быть. За это он, преставившись, ныне пред Всевышним ответ держит, я же Божией милостью перед вами живой стою».
Из Венеции он отправил письмо папе Иннокентию Х.
«Хотя я был рожден и воспитан в слепоте греческой веры, – писал Анкудинов на латыни, которой обучился еще в Кракове, – но всегда горячо желал быть принятым в лоно святой матери, католической апостольской римской церкви. Ныне, когда Господу угодно было освободить меня из плена, я могу исполнить данный мною обет и явиться в Рим, дабы припасть к священным стопам вашим, святой отец. Молю принять меня, дать мне отпущение в грехах и пожаловать своим благословением. Я же обещаю приложить все старания к тому, чтобы вывести мой несчастный народ к свету истинной веры».
О том, что в Кракове он уже принял католичество, а в Стамбуле перешел в ислам, естественно, умалчивалось.
Вскоре Анкудинов прибыл в Рим, целовал туфлю Иннокентию Х и принял причастие по католическому обряду. Его поселили в Ватикане, назначили содержание, приставили охрану, но позволили свободно гулять по городу. Дома он разными почерками и на разных языках писал самому себе письма от своих якобы рассеянных по свету верных сторонников, а затем с нарочными отсылал их к себе на квартиру, прекрасно зная, что они будут перехвачены охраной. Прежде чем попасть к адресату, эти письма прочитывались заинтересованными лицами из папской курии. Там крепла уверенность, что множество преданных слуг князя Шуйского только и ждут, когда он подаст им сигнал к восстанию против узурпатора московского престола.
Его начали приглашать в дома римских аристократов. На каком-то приеме или празднике он был представлен вдове одного князя из обедневшей ветви рода Барберини, мастерице петь, бренчать на лютне и выведывать мужские секреты. Анкудинову ее подсунули иезуиты. Начался роман, они гуляли в садах над Тибром, посещали театры, ездили в Корето и в Нинфу. Он, однако, даже наедине с ней не допускал никаких вольностей. На выданные иезуитами деньги княгиня сняла апартамент для интимных свиданий, но и здесь дело не шло дальше поцелуев. Она стала подозревать, что князь Шуйский или дал обет целомудрия, или Господь лишил его копья, дарованного всем мужчинам.
Как всех и везде, Анкудинов развлекал ее баснями о Перми Великой или обличал перед ней боярские кривды, лихоимство приказных людей, неспособность воевод противостоять крымским набегам. С особенным жаром нападал он на московское пьянство, говоря, в частности, что иноземных послов и гостей в Москве стараются напоить до бесчувствия не гостеприимства ради, а из гордыни, чтобы после так помыслить: «Вот ты похвалялся своим великим государем и всякими в твоей земле диковинами, а теперь лежишь предо мною, яко пень, могу тебе на брюхо наступить, и ты ничего не скажешь, разве перднешь».
Обо всем этом княгиня исправно доносила иезуитам, но наибольший их интерес вызвали две из ее докладных записок.
В первой излагались перипетии войны пигмеев с журавлями, описанной еще Гомером в «Илиаде». Оказалось, что на севере Московии она продолжается до сего времени, причем ожесточение сторон сравнимо с ужасами недавней войны между католиками и протестантами в Германии. Журавли клювами отсекают у пленных карликов срамные члены и заталкивают им в рот, а карлики, в свою очередь, подвергают раненых птиц таким изощренным пыткам, что их изобретательности позавидовали бы китайские палачи.
Сильнее всего, впрочем, иезуитов потрясло другое.
«Те журавли, – рассказывал Анкудинов, – и те карлики по наружному своему естеству суть пошлые журавли и карлики, а по нутряному – не таковы. Волшбой своей и чародейской силой входят они в иного человека, о чем тот человек и не ведает. Дятел дерево долбит, где мягче, и дьявол, если приметит в ком небрежение поста и молитвы, внидет и угнездится. Так же и журавли с карликами входят в иных людей и через них бьются меж собой не на живот, а на смерть. Если же тот человек, в ком сидит журавль или карлик, будет царь, король, цесарское или султаново величество, или гетман, курфюрст, дож, дюк великий или простой воевода, то с ним вместе его люди бьются до потери живота с другими людьми. Спросишь их, отколь пошла та война, и они в ответ чего только не наплетут, потому как нужно что-то сказать, а они знать не знают, что ими, бедными, журавль воюет карлика либо карлик журавля».
Во второй записке княгиня сообщала следующее:
«До сего дня князь Шуйский не имел со мной плотского соития, хотя мы не раз были к тому близки. Однажды вечером я выслала служанку, разделась при нем донага, взяла лютню, стала играть, петь и звать его к себе на ложе. Он, весь дрожа, смотрел на меня собачьими глазами, но медлил. Одежда не могла скрыть того, как восстает его мужская плоть. Я протянула руку к его наконец-то оперившемуся птенчику, он со стоном отвел ее и стал говорить, что Господь, сотворив Адама и Еву, не хотел, чтобы они совокуплялись плотски и тем искажали образ Его, в них явленный. Якобы в саду Эдемском они были целокупны, имея едину плоть, и лишь после того, как вкусили запретный плод, начали быть сами по себе. Про то будто бы в Священном Писании есть, если читать не глазами, а духом, как он сам читает, но его этому ангелы научили, а он того никому открыть не смеет. Свершилось грехопадение, говорил он, тогда Адама и Еву с такой страшной силой оторвало друг от друга, что у обоих в чреве разверзлась щель от груди до паха. Узрели они свои внутренности и ужаснулись вначале их виду, позже – тому, что потроха упадут на землю и будут псами поедены. На том месте протекал ручей, поймали они рыбу, вынули кость, сделали две иглы и рыбьей же кишкой, порвав ее надвое, стали зашивать на себе прореху, каждый свою. Ева шила сверху вниз, но по женской слабости ей досталась от кишки меньшая половина, ее на всю прореху не хватило. В низу живота у нее осталась дыра. Адам же рванул со всей силы и оторвал кишку длиннее, чем нужно. Шил он снизу вверх, лишний кусок повис у него между ног. От этого мужские и женские детородные части произошли, а не от Бога. Так он мне говорил, – доносила княгиня, – и глаза ему туманило слезой, а о чем была та слеза, Бог весть, я спрашивала, но он сказать не захотел. Потом встал, поцеловал меня в лоб и ушел среди ночи».
Слеза была о том, что вот явилась дивная нимфа с бритым лобком и манит к себе на ложе, а возлечь с ней нельзя. Анкудинов давно подозревал в княгине шпионку. Даже если задуть все свечи, умными своими пальчиками или чутким лоном она могла обнаружить у него отсутствие крайней плоти. Князю Шуйскому не пристало иметь обрезанный уд. С таким срамом дорога ему была в жидовскую синагогу, а не на московский престол.
Снедаемый похотью, он раскорякой спустился по лестнице, вышел на улицу и замер, глядя в ночное южное небо. Звездный полог широко раскинулся над Вечным городом. Как астролог Анкудинов знал, что эти огни, мерцающие в страшной бездне вселенной, суть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. По ним, перелетая с одних на другие, души странствуют тысячи и тьмы тысяч лет, пока не вселяются в то или иное тело на планете Земля.
После обеда Шубин повез Кириллу развернутый план или, как теперь говорили, синопсис всей серии очерков о самозванцах.
– У вас что, нет компьютера? – поморщился тот, принимая его листочки.
– Нет.
– Надо купить.
Шубин лицемерно ответил, что ему это не нужно, привык работать на машинке.
Кирилл был почти вдвое младше его, но вздохнул, как взрослый, не способный объяснить неразумному ребенку, почему люди за столом пользуются ножом и вилкой. Чувствовалось, что ему физически неприятно брать в руки эти соединенные канцелярской скрепкой сероватые страницы со следами чересчур жирной ленты, с грубыми буквами в помарках от плохо прочищенного шрифтового литья.
– Вам выдали аванс, купите себе хотя бы степлер, – сказал Максим, не отрываясь от монитора.
Кирилл сковырнул скрепку и погрузился в чтение.
Синопсис представлял собой просто список кандидатур, разнесенных по двум разделам – иностранцы и русские. Внутри каждого господствовала хронология.
Первым номером стоял некий Гаумата из племени магов, на два года завладевший персидским престолом под именем Бардии, умершего сына Кира Великого. Эту историю Шубин почерпнул у Геродота. За ним следовали армянин Арахи, упомянутый в Бехистунской надписи Дария I, и беглый греческий раб Андриск, чью судьбу описал Тит Ливий. Один объявил себя сыном последнего вавилонского царя Набонида, другой называл своим отцом тоже последнего македонского царя Персея. Первый возглавил национально-освободительное восстание вавилонян против персов, второй – македонян против римлян. Оба были разбиты, взяты в плен и казнены.
На них заканчивалась история героев и вождей. Дальше шли два лже-Нерона, продувная девица Клодина, она же Орлеанская дева, которую, оказывается, под прикрытием дымовой завесы вынесли из огня серафимы, и пара посмертных воплощений португальского короля Себастьяна I, павшего в 1578 году в битве с берберами при Алькасар-Кивире. Эту фалангу любителей славы и деньжат замыкали двое из тридцати двух мнимых сыновей казненного Людовика XVI – парижский голодранец и берлинский часовщик. Тайну своего происхождения француз в детстве узнал от воспитавшей его прачки, немцу в день совершеннолетия ее открыли ангелы.